Машинка строчит ровно-ровно, только успевай поворачивать. Петли, звезды, лепестки. Золотые оторочки-каемочки. Вот на сегодня и закончено. Завтрашний урок начать? Или успеется. Пожалуй, успеется, там уж и осталось немного. Время к одиннадцати, можно и спать лечь, на службу рано вставать, так хоть выспаться…
Сложила шитье, спрятала под стол машинку, разобрала постель. Надела длинную, до пят, ночную рубашку. Вдруг, словно вспомнив что-то, метнулась к столу, вытащила из ящика краски, подставку с кистями. Вихрем вылетела из комнаты, взбежала наверх, в свою летнюю мансарду. Там, в темноте, в углу, не глядя нашарила матерчатый сверток, прижала к груди. Поеживаясь от холода, по лестнице, вниз, вниз, в тепло.
Все еще ежась, накинула поверх рубашки душегрейку, осторожно развернула сверток на столе. Из холстинки появился на свет, словно прижмуриваясь, волшебный фонарь.
Голубой-синий, сверху – крышечка, словно круглая шапочка с кольцом, по бокам расписной. Дивные цветы, чудо-птицы, звери с человечьими лицами. Летучий корабль отправился в путь, солнце с луной улыбаются ему на дорогу, звезды блестят.
Инна больше всего любила – миниатюры. И не пейзажи, не цветы – сказки. Они получались у нее чуть-чуть грустными, но живыми. Нарисует, и сказка будто сама сочинится, было бы кому записать. Она и диплом в училище такой делала, и мастера ее хвалили. Тут, в Монастыре, конечно, не до сказок, она уже и не рисовала их почти, только вот этот фонарь… Уже совсем немного осталось доделать, а что с ним потом?
Инна выбрала на подставке тоненькую беличью кисточку, окунула слегка в киноварь, потом в позолоту. На свободном участке медленно стал появляться сказочный лохматый лев с печальной улыбкой, с загнутым хвостом. Говорящая птица…
«Лети, мой чудесный корабь, унеси меня за тридевять земель, пусть мне поет Птица-Сирин…»
Далеко заполночь поставила она кисточки, и, так и не убрав ни красок, ни фонаря, почти не глядя, добралась до постели, погасила свет и провалилась в сон.
Дни проходили за днями, мало чем различаясь. Учеба, службы, работа… Волшебный фонарь был почти закончен, а конца зиме даже не намечалось. Все так же рано наступали сумерки, все так же замерзали ноги в волглом снегу.
Но как-то вечером, вернувшись затемно с вечерней службы, она обнаружила Костю, сидящего на корточках перед ее калиткой. Увидев его, даже не удивилась – только потом, в душе, удивилась этому своему неудивлению.
Зашли вместе в дом, ели постный ужин, пили пустой чай. У нее даже хлеба не оказалось, но Костя будто не замечал ничего, сидел над полной чашкой, забывая пить, и говорил, говорил… Про стихи, и про то, что не пишется, что дома его никто не понимает, что ребенок орет, что Марина – жадная дура, что жизнь пропадает впустую, все холодно и мрачно, но он сам виноват, он должен искупить и искупит, жаль только таланта…
– Эх, Инка-Инка, Елка-елка, плохо как все… И с тобой я тоже…
Инна молчала, кивала. Что тут сказать? Но ему и не нужны были ее слова, хватало своих. Потом Костя резко вскочил, так не допив чая, не прощаясь, схватил куртку, быстро, больно, поцеловал Инну в лоб и выбежал в темноту.
Вечер, конечно, был сбит и скомкан, но, с другой стороны, жалеть сильно не о чем. Инна достала машинку, села было за сегодняшний урок, изо всех сил старалась шить и не думать, тем более мысли набегали все радостные, а радоваться чужой беде – грех.
Но потом не выдержала – наскоро отстрочив положенное, свернула шитье и забралась в постель – спать, конечно, но если и подумается что-нибудь перед сном…
Она уже задремала в своих сладких мечтаньях, как вдруг откуда-то ворвался чуждый гром. Стук и дребезг не прекращался, даже когда она, сев в постели, изо всех сил терла глаза, чтоб проснуться. Ей понадобилось время, чтобы понять, что стук идет с улицы – кто-то отчаянно стучится в ее окно.
Под окном стоял Костя. Из окна, в темноте, в суете, она, конечно, больше ничего не разглядела и не успела ни о чем подумать. Вихрем пронесшись по холодной террасе, распахнув застывшую дверь, за руку втащила его в дом, в тепло, зажгла свет – и ахнула.
Мокрая, в грязных пятнах, одежда, ссадины на лице, разбитые руки, кровь…
– Что случилось, Господи? Что с тобой?
Промельком дернулась в голове жуткая мысль: может, не просто так обещал искупить, а она, дура, не поверила, отпустила? Грех какой страшный…
Но вот он, Костя, здесь, живой, ничего пока не случилось. Инна быстро, почти автоматически, ставила на огонь чайник, стаскивала с него мокрую одежду – Костя морщился от боли, но терпел, промывала ссадины водкой – к счастью, в холодильнике нашлась хозяйская бутылка на донышке. Только потом, когда все неотложное было сделано, и они снова пили за столом пустой чай, начала осторожно расспрашивать.
Оказалось, Костя подрался с мужиками возле станции. Местная пьянь, попросили закурить, слово за слово, никого вокруг… Еле убежал от них, ссыпался с насыпи по обрыву, отлежался в сугробе. Извини, что пришел, разбудил, но в таком виде даже на станцию не пойти, первый же милиционер заберет…
Да какая там станция, ведь и время уже… Инна глянула на часы – так и есть, второй час ночи. Поездов теперь до утра не будет, да и вообще, какие поезда? Костя сильно хромал, видно было, что получил крепко. Но, несмотря ни на что, оставаться не хотел. Ну и что, нет поездов, тогда он только сейчас согреется, почистится и пойдет, в зале ожидания до утра посидит.
– Не выдумывай, – сказала наконец Инна. – Раздевайся, в большой комнате на диване ляжешь. Одежда вся мокрая, куда ты пойдешь? Утром доберешься. Может, к врачу еще придется идти, посмотри, что с тобой сделали.
Костя уснул на хозяйском диване. Инна, как могла, оттерла его одежду, развесила по батареям и тоже легла. Заснуть, конечно, не удавалось, мысли разбегались, сердце стучало. Ведь нет, нет ничего плохого, куда же ему еще было идти избитому, среди ночи? Действительно, забрали бы в милицию. И домашних не предупредить – телефона у нее нет, до почты через весь город добираться. Не ей же бежать звонить Маринке, что-де твой муж у меня ночует. Подумать – так еще хуже, ничего, вернется Костя завтра, объяснит все, как было.
Утром она поднялась как всегда, затемно – к утренней службе. Костя еще спал. Она хотела было разбудить его – на службу опаздывать не хотелось, но, подойдя, пожалела. Очень рано, совсем темно, легли вчера за полночь, да он еще весь избитый… Пусть спит. Как только с ключом быть? У нее один, без ключа не уйдешь, дом нараспашку оставлять нельзя, а Костя ведь не станет дожидаться, пока она вернется…
Идея мелькнула внезапно. Инна, торопясь, даже не додумав все до конца, метнулась по комнатам, собирая по батареям развешенную Костину одежду, с большой охапкой в руках выбежала на террасу, глянула туда, сюда… Нет, тут найдет. Взбежала по лестнице на второй этаж, дернула дверь чулана. Там, в глубине, стоял старый хозяйский сундук. Инна без разбора запихнула туда Костину одежду, опустила тяжелую крышку, присела на нее сверху. Так. Пусть полежит здесь. Без одежды Костя не уйдет, она вернется пораньше, тогда и разберутся, что как.
Успокоившись, спустилась вниз, глянула – Костя спал. Подхватила сумку, пальтишко, быстренько обулась, заперла дом и побежала в город – служба вот-вот начинается, только-только успеть.
Пожалуй, впервые за долгое время служба показалась ей в тягость. И занятия потом тоже. Время тянулось, как прилипшее, мысли никак не хотели бежать по привычной дорожке, все время вырывались из-под контроля и уносились к дому, к Косте. Как он там, встал, без одежды, что делает, сердится ли на нее… А может, перерыв весь дом, давно уже уехал, распахнув заклеенное на зиму окно… Дом выстынет, потом не протопишь. Да нет, не станет Костя выдирать окно, он же знает, что дом не ее, он дождется.
Не выдержала, сорвалась домой уже в обед. Сказалась, что голова болит, что простыла, отпросилась с уроков. Всю дорогу старалась не бежать, от насыпи шла просто шаг в шаг, медленно, чтоб отдышаться, чтоб не запыханной появиться на пороге.
Пришла – дверь не заперта. Удивилась, почувствовав что-то не то, уже торопясь вошла в дом, через террасу, через другую дверь – и остолбенела. На накрытом столе дымился чайник, стояли какие-то кастрюльки, банки, хлеб. За столом сидели завернутый в простыню Костя с ватником на плечах, и – хозяйка дома.
Инна зажмурилась. Первое, что пронеслось в голове – провалиться сквозь землю. Хозяйка была не злой и не вредной, но чтобы такое… Ни одна хозяйка не станет терпеть, чтобы в дом водили посторонних мужчин. Да еще она, ученица из Монастырской мастерской. Стыдно-то как… И только потом вспомнилась ей Костина спрятанная одежда…
Втянув голову в плечи, Инна осторожно открыла глаза, искоса глянула на хозяйку. Та не кричала и вроде бы не сердилась – на первый взгляд. Инна скомканно поздоровалась.
– Здравствуй-здравствуй, – со значением в голосе ответила хозяйка. – Раздевайся, садись – пообедаем.
Инна кинулась извиняться. Рассказала, с дрожью в голосе, историю про Костину драку на вокзале, про ночное его возвращение, судорожно, с ужасом думая, что сказать про спрятанную одежду. К счастью, хозяйка перебила ее раньше – ей тоже было, что рассказать.
Оказалось, были какие-то неурядицы с оплатой за газ, по телефону не разобраться, нужно было лично идти в контору, а та, естественно, работает только с утра и в будни. Этим и объяснялось неурочное появление хозяйки в доме.
Она приехала на утренней электричке, уладила дела с газом, решила зайти домой, отдохнуть-выпить чаю перед возвращением в Москву…
– Я захожу, – тек возбужденный рассказ, – Захожу в свою кухню, а за столом сидит голый мужик с сигаретой.
Совершенно незнакомый. Я в ужасе – на улицу. Выскочила за калитку, нет – дом мой. Отдышалась, думаю, нет – что ж такое? Пойду обратно, разберусь.
– А я, – тут же вступал Костя, – проснулся с утра, тебя нет. Одежды тоже нет. Я поискал, не нашел, решил дожидаться. Сижу, курю, слышу – дверь открывают. Я обрадовался, думал, ты пораньше пришла…
– Я пришла, – Инна говорила тихо-тихо, головы не подняв. – Я тоже думала – пораньше.
И, снова, хозяйке:
– Вы простите меня, пожалуйста, я такую глупость наделала, такого больше не будет…
– Да ладно уж, Инна, не так уж и страшно, в конце концов. Хотя, конечно… – Снова полился рассказ о внедрении в дом.
Наконец оба они, и Костя, чуть раньше, и хозяйка – немного погодя, отбыли в Москву. Инна, накинув пальто, закрыла калитку на крюк изнутри, притворила за собой тяжелую дверь. Ф-фу…
Прошлась по холодной террасе, присела на лавку. За окном синел вечер. На белой раме посверкивала узорами изморозь. Гадко все как получилось. И не в хозяйке дело, в ней самой. Грех все это, пустой и стыдный. Главное, пустой. От этого еще гаже. Нашкодила, как мышь. И поймали, тоже как мышь. А что с мышью сделаешь? Противно.
Инна встала, встряхнулась, вернулась в теплую кухню. Зажгла свет, поставила чайник на плиту. Наверно, надо поесть чего-то… А впереди опять вечер, одинокий и унылый, с неясной душой.
Странным образом, когда она уже легла спать, неясность в душе, всю дорогу висевшая мутным комом, вдруг развеялась и просияла дурацким счастьем. А Костя все-таки мой! Ведь приехал, сам приехал. И ночевал!
– И еще приедет, – возникло вдруг откуда-то тайное знание. Не мысль, не мечта – знание, такое твердое, будто написанное в книге. Только в правильных книгах такого не пишут.
Но так и вышло. Костя приехал снова, не прошло и недели. Встретил ее с занятий, домой не пошел. Долго, до темноты, гуляли вокруг монастыря.
Они брели по узкой улочке мимо утонувших в сугробах домиков, сырой снег чавкал под ногами, пахло серым дымом из печных труб. Все было тихо и как-то мертво.
Костя почти ничего не говорил, и она тоже. Так же молча дошли потом до вокзала. Костя сел в электричку, а она побрела, – нет, пошла, – нет, побежала – по насыпи домой.
Потом он приехал снова, потом еще… Потом остался с ней ночевать, – но в этот раз она разбудила его поутру, так что из дому вышли вместе.
Эти его наезды – на день, на два – незаметно снова стали привычны и нужны. Инна, не признаваясь сама себе, жила ими, а в промежутке – ожиданием.
И Костя ведь не говорил ничего, ни про жену, ни про любовь, ни вообще про будущее, но где-то внутри, в душе, рядом с тем местом, где было знание, что он тогда приедет, жила тихая уверенность – все будет хорошо.
Снег стаял, кончался апрель, виднелся конец семестра. Учителя говорили ей, да и сама она знала, что учеба идет неважно, что мысли ее не о том, что она витает духом, а не работает.
Не только учеба, работа тоже стояла. Она еле-еле дошила последний заказ, нового не брала. Почему-то не было сил, не в руках, в душе. Знала, что плохо, пыталась даже молиться, ходила к исповеди. Но – не помогало. Молитва не очищала, исповедь не казалась подмогой.
Расцветала весна, хотелось петь, хотелось бежать в поля и летать там, раскинув руки…
С весной пришло тепло, а с теплом… Хозяева возвращались на дачу.
Они приезжали уже в пятницу, а иногда и в четверг, и оставались до понедельника. Шли разговоры о скором окончательном переезде – уют одиночества зимних дней приходил к концу.
Инна перебралась из нижней части дома наверх – в свой летний закуток. Перенесла книжки, рисунки, швейную машинку. На полке, заваленный тетрадками и листами, нашелся волшебный фонарь…
– Неси меня, мой корабь…
Наверху Инна повесила его над кроватью, на гвоздик, вбитый для ковра. Все равно – ненадолго.
В начале июля закончилась учеба. Прошли зачеты, выставка работ. Ее не хвалили, как раньше, да и не за что было. Но и не гнали. Учиться оставалось год, а потом…
Отпраздновали окончание, отгудели, затем отоспались. Пришла пора собираться. Костя куда-то запропал, не приезжал уже недели две. Да и некуда было – с конца мая хозяева жили в доме постоянно.
Они с Костей весь июнь уходили куда-то гулять, долго сидели в лесу, бывали на озере. Но это было – не то. Детские какие-то забавы. Но ничего, сейчас ей так и так ехать к маме, вот осенью…
Она уже заказала билет, на послезавтра. Сидела у себя в мансарде, разбирала вещи на лето – что с собой, что оставить здесь, что в чулан отнести… И так захотелось увидеть Костю, хоть попрощаться, хоть просто поговорить…
Она сорвалась среди дня, наспех натянула юбку поприличнее, схватила сумку, сбежала по лесенке вниз. Хозяева всей семьей – господи, сколько ж их, – обедали на террасе.
– О, Инна. Садись скорей с нами.
– Нет-нет, спасибо. Я прямо сейчас в Москву еду. Когда вернусь? Поздно, наверное. Вы запирайте, не ждите, я зайду к девочкам переночевать.
И тут, для самой неожиданно, у нее вырвалось:
– Если меня вдруг спросят… Ну, Костя… Вы скажите, пожалуйста, что я в Москве.
Быстренько распрощалась, и – за калитку, к насыпи, по рельсам бегом, бегом…
И – надо ж такое. Не посмотрела со спеху расписания, упустила электричку, минут на пять, попала в перерыв – часа полтора. И что теперь делать? Возвращаться в дом неохота, сидеть на вокзале… Глупо, конечно, и времени жалко, и порыв уже стал пропадать…
Может, вообще не ездить в эту Москву? И куда там идти? Где живет Костя, она не знает, и там Маринка, и вообще. Позвонить некуда. Все плохо, куда она сорвалась, как дура? Сидела бы лучше, собирала вещи, а теперь еще и возвращаться неловко. Пойти к девчонкам – так кого застанешь в общежитии среди дня?
Почему-то под все эти мысли она не уходила со станции. Наоборот. Нашла в зале ожидания уголок посвободней, устроилась кое-как на жестком сиденье, положила сумку на колени.
Наверное, она даже задремала, потому что вдруг что-то, как молния, как солнечный свет, ворвалось в ее неуютный мир – ее трясли за руки, за плечи, ее звали, что-то возбужденно крича.
Она открыла глаза – Костя! Запыхавшийся, лохматый, в белой рубашке. В руках почему-то – три мятые красные розы на длинных стеблях.
– Я приехал, зашел в дом – тебя нет! Хозяйка сказала, ты в Москву собралась. Мы с тобой, видно, на насыпи разошлись, хотя непонятно, как. Я скорей, бегом опять на станцию, туда, сюда, думал, опоздал. Решил уже возвращаться, а ты вот где! Пошли скорей!
Он вытащил ее из здания вокзала, поволок за руку по улице, сам не очень разбирая дороги. Вдруг остановился, обернулся, взглянул на нее, – она еле успела поймать его этот взгляд, – сунул ей розы.
– Вот! Это тебе! И знаешь – я тут развод наконец получил. Выйдешь за меня замуж?
С осени они сняли себе квартирку неподалеку от Монастыря. Тоже по насыпи, по насыпи, но потом сворачивать не направо, а налево. И дом был – в четыре этажа, «городского типа». Инна все сперва хотела доучиться, получить диплом, но денег не было, жили совсем ни на что, пришлось брать заказы, заказы… И ребенок должен был родиться в конце весны… Так и бросила.
Потом ей удалось устроилась художником на игрушечной фабрике. Денег не много, зато работа стабильная. Ну и домой заказы брала. А через год родилась вторая дочка.
Костя не работал. Писал ли стихи, нет ли – она уже давно не знала. Он не говорил, она не спрашивала. Он вообще был мрачен и молчалив, стал пропадать, сперва днями, потом, время от времени – на ночь. Когда младшей было месяца три, он не приходил домой где-то с неделю.
Наверное, надо было как-то вмешаться, но не было ни времени, ни сил. Из квартиры потихоньку исчезли его вещи, да их и было немного. Так она и не знает толком, где он. Что тут поделаешь?
Что ни поделать, а нечего стоять посреди дороги. Надо спешить. Опять она не успевает забрать вовремя девчонок из яслей, опять воспитательница будет глядеть на нее с укоризной… Зато в Москве ей заплатили за заказ и обещали дать новый. И она сумела купить по дороге продуктов – теперь они проживут десять дней до зарплаты…
Женщина нагнулась, с усилием подобрала сумку и заспешила дальше, неловко стараясь попадать шагами на шпалы. Прошла переезд, замерла на секунду, потом словно очнулась и стала спускаться с насыпи по левому краю.
ПУХ ОДУВАНЧИКА
Помните, была в детстве такая дурацкая примета – если поймать на лету одуванчиковую пушинку и съесть ее, будет счастье? Если вдуматься, в ней, как и во всех приметах, масса сомнительного, начиная с того, что пушинки эти, кажется, вовсе не одуванчиковые – слишком большие, и жевать их довольно противно, и вообще счастье не едят. Но это сейчас, а тогда, в те далекие июньские годы – солнечный день, голубое небо, крупные белые парашютики пушинок и беззаветный бег за невесомым счастьем – догнать, схватить… А может быть, наоборот, в детстве мы были гораздо мудрее?
У меня, как и у многих из вас, со школьных лет сохранился памятный альбом, красный дерматиновый монстр, на страницах которого документальным отчетом за каждый выстраданный год – столпотворение черно-белых унылых лиц в овальчиках с виньетками, несколько гербов несуществующей страны, какие-нибудь колоски со звездочками. Подписи, подписи. «8 А класс», «Кузнецова Марья Ивановна – классный руководитель», а вот мое грустное лицо в перекошенных очках – «Замятин Евгений». Некоторые фотографии, впрочем, были менее формальны, наверное, фотограф попадался ленивый. На них мы все выстроены в линеечку где-нибудь на школьном дворе. Первый ряд, мальчики сидят, потом стоят строем девочки, задний план – снова мальчики, взобравшиеся теперь на скамью. Где-нибудь посередине громоздится фигура «второй мамы», а в целом – очень мило. «1 А класс, 1975 год».
Собственно, этой фотографией открывается мой альбом. Вот он я, в первом ряду, третий слева. Выбившаяся рубашка, очки, напряженный взгляд. А вот Полина, немного выше и правее – дурацкий бант, сползшая бретелька белого фартука, и надо всем этим растрепанная копна выбившихся из косички белокурых кудряшек. Тонконогий гадкий утенок с вытаращенными глазами, на секунду укрощенный камерой темперамент, девочка-ураган.
Да, мы учились в одном классе – такая банальность, почти инцест. Я, естественно, не помню ее такой, как на фото, я ее и замечать-то начал классе в пятом или шестом. Нас тогда посадили вместе на математике, и мы оба были страшно недовольны. Она потому, что их рассадили с подругой, а я – потому, что хоть Полина и была отличница, и в этом смысле соседство с ней было полезным, сидеть пришлось на первой парте возле учительского стола. Первое время мы игнорировали друг друга, потом я начал, естественно, списывать у нее, потом научился заставлять решать за меня контрольные. «А то на перемене за косу дерну и твой портфель разорю». Полина, впрочем, была не из робких, даром что отличница, и портфель свой защищала, но контрольные все равно помогала решать – от скуки. Свой вариант она делала минут за пятнадцать, так что и на меня ей времени хватало.
Годы шли, мы так и сидели за одной партой. Классе в седьмом или восьмом Полина остригла косу и белокурые кудряшки сменились роскошной копной до плеч. Она была нетипичной отличницей. Кудри, короткая юбка, потрясные ноги и высоченные каблуки. Учителя возмущались, а я примерно тогда же начал понимать, что она чертовски красива и нравится мне ужасно.
Впрочем, нет. Тогда это уже поняла почти вся мужская часть школы. Я же уверен, что понял это раньше всех, а значит, она еще носила косу. Мы к тому времени подружились. Что значит дружба в седьмом-восьмом классе? Мы дружили вчетвером – она, ее подруга Танечка, я и мой тогдашний друган, имени которого история не сохранила. Ходили вчетвером в кино, собирались у кого-нибудь дома, слушали музыку, трепались о том о сем. В школе это особенно не афишировалось, но мы сидели все рядышком – Полина с той же легкостью решала все четыре контрольные, – а мне теперь доверялось носить ее портфель.
После уроков компания естественным образом распадалась, чтобы часа через три собраться снова. Мы с Полиной жили недалеко от школы, в соседних домах, а Танечка и мой друган – как же его все-таки звали? – подальше, остановок пять на автобусе. Казалось бы, естественное распределение на пары было прозрачным, но ничего подобного, почему-то негласно считалось, что пара – это Танька и я, ну и остальные соответственно.
Как-то, один-единственный раз, делая с Полиной вместе уроки, я, наклонившись над ней, не поцеловал – ткнулся лицом куда-то между плечом и шеей, в копну волос. Ответом мне был такой искренне удивленный, не возмущенный даже взгляд, что я постыдно спасовал, сделал вид, что потерял равновесие. Больше я таких попыток не предпринимал, то ли стесняясь, то ли боясь нарваться на удивленный взгляд или, что еще хуже, на полный отказ. А может быть, где-то в глубине души я всегда знал, что никуда ей не деться…
Полина жила в огромной, темной, с высоченными потолками квартире. Необычная, извилистая, как я теперь понимаю, антикварная мебель и масса книг. Основную часть Полининой комнаты занимал здоровенный рояль. Полина его ненавидела – и из-за места, и из-за уроков музыки. Я ей страшно сочувствовал, и вообще ее дом казался мне каким-то странным, едва ли не убогим. В тогдашний период повального увлечения полированными стенками и спальными гарнитурами их нестандартная мебель воспринималась как архаизм. У них не было даже телевизора.
Я до сих пор не знаю, кем были ее родители. Отец часто работал дома, выходил в прихожую в бархатной короткой куртке, смотрел пристально из-под очков, коротко здоровался и исчезал в кабинете. Маму же я, по-моему, так и не видал никогда.
Полина, кроме круглых пятерок, свободно болтала по-английски, при том, что в школе учила немецкий. Сейчас этим мало кого удивишь, но тогда, в конце семидесятых, это было почти неприлично. Про рояль я уже говорил, а еще она знала массу всяких других ненужных вещей. Меня совершенно добивала ее способность вдруг разразиться какой-нибудь завороченной фразой, а в конце приподнять изумленно брови: «Как, ты этого не читал? Это же классика!» Впрочем, я и без этого чувствовал себя перед ней дураком.
К началу восьмого класса не я один заметил, что она красотка. За ней бегало полшколы и две трети всей окрестной шпаны. Естественно, ей это льстило. Она все реже появлялась в нашей компании, усвистывая сразу после школы с каким-нибудь жлобом из десятого. «Пламенный привет!»
Самое смешное, дружить-то мы продолжали. Я часто заходил к ней, если заставал дома, мы делали вместе уроки, и она даже сетовала мне на то, как достали ее всевозможные поклонники. Меня к таковым она не относила совершенно. Конечно, где уж мне – очкастый одноклассник Женечка, с которым всю жизнь за одной партой… И раньше-то было трудно хоть намекнуть ей, как она мне нравится, а тут это перешло в разряд невозможного.
Где-то к концу восьмого я решил изменить свою жизнь. Единственным способом дать Полине осознать мою необыкновенность, подумал я, это поступить в самый крутой институт. Стану студентом, приду так небрежно, она ахнет и упадет. Что будет дальше, я пока не думал, а институт выбрал – МГИМО.
Поступить в те годы в МГИМО, будучи простым советским школьником и не имея блата, было все равно, что долететь до луны. Когда я сообщил о своем решении родителям, те, как я теперь понимаю, испытали смесь сложных чувств восторга и отчаяния. На семейном совете был разработан детальный план.
Первым его пунктом стал мой перевод в другую школу – специальную, английскую. Репетиторы, комсомольская работа, курсы. Я почти не видел Полину весь следующий год – так, встречались иногда на бегу, выбирались пару раз в кино всей компанией. У нее, по слухам, были какие-то сногсшибательные романы, но я даже не огорчался. Во-первых, было некогда, во-вторых – я знал, к чему стремлюсь. Пусть резвится с дураками, я-то буду дипломатом, поеду жить за границу, заговорю сразу на всех языках. Она все поймет, а я все прощу. Конечно, никуда ей не деться, будет моей красавицей-женой, не с этими же ей прозябать, очевидно же.