— Я его знаю?
   — В том смысле, в каком ты подразумеваешь, нет. В том смысле, в котором подразумеваю я, тоже нет. Так что, искай с чистым сердцем.
   — Как я найду то, что я не знаю? — слова давались мне с большим усилием, я понимал, что ответ его не устраивает, но что сказать? Что сказать мне ему?
   — Понятия не имею, мать твою! — завизжал горбун. — Нюхай, лижи, соси! Руками над ними води! Не переворачивать! Ищи! Не надо ничего знать, достаточно будет того, что я знаю! Найди то, что я знаю! Найди немедленно! Ищи, ищи, ищи!
   Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться, но серые пятна карт плясали в глазах, как будто ты поймал вспышку яркого света. В ушах зашипело шумом морской раковины, прижатой к уху. Я тряхнул головой, пытаясь отогнать пятна, зажмурился изо всех сил, но карты не уходили, одна из них светилась более остальных, вторая слева светилась более остальных, вторая слева, вторая карта слева.
   — Вторая слева, — прошептал я, открывая глаза. Наручники слабо звякнули: подковырнув пальцем фотографию, я перевернул ее. На меня глянуло некрасивое лицо: тяжелая роговая оправа, ядовито тонкие губы, длинная шея с сильно выпирающим кадыком, мешки под глазами, большие залысины по бокам, вросшие мочки ушей. Выражение лица было какое-то воспаленно-взволнованное. Кто это, я не знаю, но почему-то, увидев лицо, я подумал, что угадал и что это — именно он. Я исподлобья посмотрел на горбуна, но его лицо было непроницаемым.
   — Это Ракшиев, — наконец изрек горбун, зло ощерившись. — Кристо Ракшиев. Да, да, тот самый, о котором ты в книжке написал. Все верно, он и был нам нужен. Это Ракшиев. И это будет отдельная история.

Стоменов

   Стоменов: С котенком энтим, Сергей Дмитрич, все просто выходит. Не знаю, что леший городской удумал, да только раз схватился ницшу свою постигать, тогда по-нашенски это делай и легких путей себе не ищи. А то погляди, подвиг себе сыскал, котенка уморил. Вот Ванька наш все верное содеял: выходил своего котенка, взрастил его, откормил. Кот у неговышел ладный, масть черная, порода шелудивая. Мышей ловил исправно, а головы ихние под порожком оставлял. Целый мешок их Ванька потом насобрал. И только когда год коту сделался, удавил его Ванька своими собственными руками. Удавил и уварил, чтоб, значит, обережку-то себе сделать.
   Следователь: Как удавил?!
   Стоменов: Знамо как, руками. А иначе, Сергей Дмитрич, никак нельзя. Если Марфа котят ненужных стопила, так в этом силы нету никакой. Или Степан этот, узник, про которого я тебе поминал уже, до кошек охочий был: петлю ей на шею, и в руке держит, пока она не задохнется. Мышей, дескать, не ловит, зверина паскудная. Но нету в этом никакой силы, Сергей Дмитрич, нету.
   А если ищешь силу, то возлюби сначала животную, прикипи к ней душой своей, прежде чем жизни ее лишать. Вот тогда и будет тебе эта сила, великая сила. Если сдюжишь, конечно. Потому как не сдюжить очень можно. Рука дрогнула, сердце трещину дало — и не только сила тебе не дастся, а самому можно жизни лишиться враз. Да и смочь содеять это не каждому дано, науку-то нашенскую.
   Год кота охаживай и уж потом делай, что велено. А если не выходил или не углядел, если под тележье колесо попал нечаянно или собаки подрали, а то и сгинул вовсе — то начинай все с начала, пока своего сполна не достигнешь.
   Ну а если вышло все, как положено, то и обережек твой справным выйдет. Сила звериная войдет в тебя. Кота уварить следует, вот всю ночь подле котла сиди, огонь поддерживай да водицы колодезной подливай. Как есть, так его и вари, не нарушая. А с рассветом огонь уйми, остуди, да в вареве этом косточку котячью в дело себе выбери для обережного, ее на шее носить надобно до тех пор, пока сила есть в ней. А можно еще бусины изготовить, на шнурочке, Никола себе такую забаву сделал. Что молчишь, Сергей Дмитрич, что не вопрошаешь?
   Следователь: Думаю, Андрей Николаевич, думаю. Озадачил ты меня, право слово.
   Стоменов: То-то я и погляжу, сидишь, рот разинучи да глазами хлопоча. Примериваешь, поди? Но лучше сторонись, Сергей Дмитрич, сторонись лучше, иначе эта косточка станет тебе поперек горла. Сердце иссушит, кровь сгноит, мукой желчной нутро тебе выест. Чай, благо, что вздер и погнал городского Никола, а то ссохся бы заживо от науки нашенской.
   Вот только одно мне интересным будет: откуда же узнал он, что кота уваривать надобно? Мы ему ентого не говорили. Неужто в книжках выпытал, в ницше своей?
   Следователь: Читать — не читал я, Андрей Николаевич, а слышать — много наслышан. Вот только по его разумению, а не по твоему. Но в их слово не верю я, пустозвонным кажется оно мне, а в твое слово мне верить не хочется, ибо страшное оно больно.
   Стоменов: Будто вы тут не страшное творите, в стенках этих. Гляди, пострашнее нашего-то будет.
   Следователь: Твоя правда будет, Андрей Николаевич. Прости, нарушилось что-то во мне, словно душой наизнанку вывернуло. Приноровил я слово твое на себя, верно ты сказал, и тошно мне стало. Страшно мне слушать речи твои. Что же за люди вы такие будете? Люди ли или нелюди вы? Смерти молитесь, чтобы жить, и любите, чтобы удавить своеручно. Я понять хочу тебя, Андрей Николаевич. Понять искренне, понять и принять всем сердцем моим. Но только воротит мое сердце от слов твоих.
   Веру в себя я теряю от слов твоих, силу свою я теряю от слов твоих, разум свой я теряю от слов твоих. Но ты говори и дальше, Андрей Николаевич, говори и дальше, говори, говори, говори: пить я буду чашу свою до дна, спать я буду с мыслями о тебе, слушать я буду тебя, и только тебя, и верить теперь я буду только тебе. Только тебе, и никому больше.

Горбун

   — Вот это и есть твой Ракшиев. Он действительно вел дневники, где практически слово в слово рассказал то же самое, что написал ты в своей книге. То же самое, что происходило на самом деле. Расхождение лишь в том, что Ракшиев никогда не работал в КГБ, а, скажем так, ему казалось, что он там работал. Надо ли пояснять, что это значит?
   Ракшиев был ненормальный. Еще в семнадцать лет ему поставили диагноз «шизофрения», так что психушка стала его вторым домом. А если быть точнее, то первым, потому как из нее он выбирался домой на очень непродолжительное время. Ему казалось, что он Ленин, он разговаривал с Троцким и со Сталиным, постоянно отдавал какие-то распоряжения и все время просил себя забальзамировать после смерти.
   Шизофрения и сейчас толком не лечится, а тогда и вовсе. Тем не менее в 1978 году в его картине болезни наступило обнадеживающее облегчение, и его выписали. Однако вышло это ненадолго, и в мае того же семьдесят восьмого года его опять упекли в дурдом. Только вот содержание его видений шибко изменилось за эти 3 месяца. Он стал «работать» в КГБ стенографистом и ведать всеми самыми важными секретами, какие только могут быть. Я не знаю, как насчет других секретов, но вот этот, про Стоменова, он знал с поразительной точностью.
   Собственно, никакой тайны в этом нет, и если бы ты не только написал эту книгу, но еще и внимательно ее перечитал, ты бы обнаружил, что его болезнь прорывается на страницы книги. Один Фрейд чего стоит. Какой, на хуй, Фрейд?! В семидесятые годы любой словарь определял психоанализ, как ложную буржуазную науку. И хотя в Болгарии очень сильная психологическая школа, а институт у них по этим делам был одним из лучших в мире, но в его недрах психоанализу тогда большого значения не придавали.
   Зомбирование, техники допроса, гипноз, внушение, чтение мыслей — практические вещи, в общем. Фрейд был точно таким же пациентом дурдома, как и твой Ракшиев. И Стефан, который якобы сошел с ума, и его там лупцевал дубинкой санитар. Припоминаешь? Да и сам Стоменов говорил, если тебе в силу это вспомнить, что Кристо на головку слабоват.
   Так и сказал, слово в слово передаю: «на головку слабоват». А не веришь если, сам откройи зачти потом, что написал.
   Писать ему никто не запрещал — он был тихий, и ему многое разрешалось. Вот с ним как раз в одной палате Фрейд и жил этот. И еще один был, тоже тихий и тоже с припиздью очень своеобразной. Ему чудилось, что все слова, кем-то говоренные, можно собрать и скатать в войлок, как от собаки линявой шерсть собирают да носки вяжут. А он, значит, удумал из слов связать себе амуницию, которая потом от слова худого его и защитит. Смотреть нам на это было дико: глянешь сквозь окошко, а они по стеночкам ходят, потому как в центре комнаты, якобы, большущий клубок был уже из слов намотан, и его нельзя потревожить. А он сидит и все пальцами в воздухе сучит, сучит, перебирает, будто шерсть скатывает.
   О Ракшиеве я узнал случайно: наблюдающий его доктор сначала значения его фантазиям не придавал. И не такого слыхивать приходилось. Но по мере того, как эти фантазии — а правильнее сказать, протоколы — обрастали все новыми и новыми подробностями, доктор напугался, и от всякого худого случая стуканул куда положено. Изба у нас большая была, сам знаешь, народов много, и левая рука не знает, что правая делает, вот и слухи ходят. В конце августа шепнули мне про юродивого, и я с ним повстречался. Вот так. Фотография эта как раз того времени, когда он протоколы писал.
   Разговора с ним у меня не получилось: то ли он не принял меня, а то ли совершенно впал в безумие свое. Бился я с ним, бился несколько часов, все без толку. Протоколы забрал да и к пленочкам приложил. Дурак! Сто раз я потом пожалел, что сделал так! Своими руками в золу превратил все сказанное. А что потом по памяти переписал, так в том цены особой нету, сам понимаешь. Я ведь обычно с ним говорил, со Стоменовым. Но вы с Ракшиевым по-особенному как-то. Потому я и интерес большой к тебе имею. Вот так. Вот так. Вот так.
   Только в протоколах Кристо ничего не было, кроме самих бесед наших. Но ты еще и все его безумие вместил, многие детали верные подметил, которые он или упустил, или вовсе не знал. Так что к тебе интерес мой больше, понятно дело. Одна лишь беда: Ракшиев этот хоть и сумасшедший был, а в слово сказанное верил искренне. А ты здоровым будешь, но слово свое ложью называешь, игрой воображения. А ведь сказали вы с ним слова — одни и те же. Вот ведь какая загадка выходит.

Вит

   — Я так понимаю, — сказал горбун, вышагивая от стены к стене, — карточку ты увидел, так? Она может светиться ярче остальных. Она может дрогнуть или выпасть из ряда. Мозолит глаз, не оторвать, не отряхнуться, взор твой внутренний на нее спотыкается, верно? Разно может быть, но неважно, как именно.
   Я в этих вопросах собаку съел. Чай, не зря годами по колдунам да по знахарям ошивался. Насквозь человечишку вижу — подчас лучше, чем он себя воображает. Вот так. Андрюша, а ну-ка, расцепи его на минутку, покажу кое-что.
   Стороженко шумно чавкал жвачкой, его горячее клубничное дыхание обожгло мне щеку. Руки у меня лежали на столе, не внатяг и почти не чувствуя металл, но когда наручники щелкнули, я поочередно ладонью потер запястья, словно бы освобождаясь от неприятного ощущения на коже.
   — Глаза-ка закрой, — гавкнул горбун. — Закрой глазенки-то свои. Вот так. Сейчас я положу карточки опять подле тебя, только все их перетасую, а ты ручонкой над ней поводи. И где большее тепло почуешь, покажи. Давай, давай, начинай. Прощупай сначала, где лежат они перед тобой, а потом уже не трогай.
   Я поднял руки, чувствуя, как они дрожат. Моя правая ладонь пылала жаром. Я неуверенно провел несколько раз над столом, но ничего не почувствовал.
   — Не знаю, — сказал я, открывая глаза. — Я ничего не чувствую, никакого тепла.
   Какое-то движение у меня за спиной, и дубинка оглушительно шлепнула по столу, так что вода из его стакана немного расплескалась. У меня перехватило дыхание от страха.
   — Ищи, ищи, — ехидно сказал горбун, — иначе в следующий раз по хребту прилетит. Глаза-ка закрой и ищи. — Он остановился и посмотрел на меня. — Ищи! Не думай ни о чем, ищи!
   Не головой ищи, а руками своими. Глаза соврут, голова слукавит, но руки правду скажут. Руки слушай свои, руки чувствуй свои, слушайся рук своих! Давай, давай, закрыл глазки! Ищи!
   Шумное дыхание за спиной сводило судорогой мышцы. Через силу я поднял правую руку и провел ею над столом. Что-то показалось мне. Я провел еще раз, и в одном месте очень явственно угадывалось тепло. Я открыл глаза и перевернул карточку.
   — Это любая бабка деревенская сделает и любой дурак смогет, стоит чуток поучить его, — оскалился горбун и снова начал ходить. — Но молодец все же будешь. Хорошо. Ты зацепи его, Андрюшенька, обратно, хватит этого ему на сегодня.
   Я перевел дух. Черная толстая роговая оправа очков пялилась на меня, тонкие ниточки губ кривились в недоброй усмешке.
   — А ведь меня кто-то и за колдуна самого чтил, — вышагивал горбун. — Из-за уродства все моего. И привечали, конечно, жалели меня, бабки-знахарки особенно. Никто меня так и не угадал, кто я есть на самом деле. Говорили всякое, да все пустое. Оно и раньше силу редко встретишь настоящую, дельную, а после встречи нашей с ним — и особенно, потому как ты разумеешь, что есть сила истинная колдовская и каковой путь пройти должон ты, чтобы заиметь ее сполна. И никакими коленами не передается сила эта. Не передается. Вот так.
   Ты не косись, что говорю простецки я: раньше в этом надобность была, потому как много с разной простотой общался, а потом и не смог уже иначе, прикипели ко мне слова его, на веки вечные в сердце мое вошли, разум мне замутили и кровь мою взгорячили. Страшным испытанием слово его мне сделалось, ибо силу мою уничижило и в прах ее развеяло. Как в соперничестве с сильным телом постигаешь ты ничтожество свое, так и в прикосновении к духу сильного — дух свой, гнилой и жалкий, постигаешь сполна. Но когда детвора вслед за тобой бежит и пальцем в тебя кажет, тебе не так горько, потому как знаешь, что такой и есть ты, таким уродился. А вот когда душу из тебя вынут да еще и покажут, как ее черви тщеславные жрут, жрут и жиреют, — вот тут тебе и тошно будет, как никогда еще не было.
   А ведь таким сильным я себе мнился: колдунов я по нарам да по больницам растасовывал, судьбами людскими вершил одним движением пера. Знавал много и знанием этим много пользовался. А по делу вышло, что и не знал я ничего вовсе. Вот так. Вот так. Вот так.
   Послушай-ка вот еще, что зачту. Это как раз тот день, когда твой Ракшиев, якобы, не был на допросе и что-то там упустил. Почему-то сошлось так, что и у него в протоколах этот день выпал, камнем канул куда-то. Ну а у меня он записан в целости и справности. Вот ты и послушай, чего в фантазиях своих не доглядел.

Стоменов

   Стоменов: Знавал я одну женщину еще до войны, звали ее Валентина. Была она особливо людям немила, люд ее сторонился, а все потому, что как речь заведет, так худо вскорости слухателю ее делается. Будто бы захворал он. Хоть слушает тебя, а хоть сама говорит, все одно, болезненным ее слушатель делается. Или хворь на него нападает, или сил лишается, как будто работу тяжелую исполнил. И баба-то видная, и кавалеры охаживают, и сама она к ним с расположением, а отходят они от нее и не задерживаются. Живет одна одиноко, и подружков у ней нету, тоже ее сторонятся, хотя и мила она, и добра, и приветлива, и даже подсобить в беде всегда охочая. А вот нет, худо все получается, болеют от нее люди. Так и прожила она всю жизнь одинешенька.
   Ей бы возгневаться да лютовать почем зря на первого встречного, и то бы польза вышла. Ан нет, все у нее хороши, всех она привечать готова, никому отворота не даст. Людишек манит это сперва, такая разлюбезность, а потом они хворают и более уже сторонятся опасливо. А потому все, что на вершинке-то одно, а на донышке иное, и раз ты брюхом уже весь к ней поворотился, как щенок, которому пузо чешут, то впрок умнее будешь, и зверя домашним животным мнить не станешь, даже если он и ластится к тебе. Знала бы Валентина эта, что за сила в ей бродит, знатной колдовкой могла бы быть. Да только поистратила она силу-то свою почем зря, на суету суетную, на людишек случайных.
   А был бы нашенский если, то человеку не просто слова добрые и расположение покорное, а и впрямь послабление вышло бы. Рана какая давняя зажила бы. Болезнь неизлечимая его тело оставила навсегда, дело важное справилось. А потом вдруг и помер человечишко этот, нечаянно как будто.
   Или захворал еще шибче. Или расстроилось все у него окончательно и опустошительно. А почему, Сергей Дмитрич? Да потому, что он самолично брюхо свое подставил, нутро свое на выест отдал. Делай что хошь: хошь — кровь ему омолоди, а хошь — попорти ее, весь он в распоряжении твоем, без остатку.
   Потому и котенок даден, чтобы осилить, значит, науку нашенскую. Почуять его надобно, прежде чем обережную себе зачинать, приноровиться к духу его, расположение сделать. А только тогда и уваривай. А вы, городские, вишь, какие скорые: и шагу не ступил, а словно царем уже сделался. Много ли силов надо, котенка придавить слепенького? Он уж тогда с волком бы состязался, все больше проку выйдет. Прикипи сперва, всю подноготную себе к сердцу приложи и силушку срасходуй, чтоб нужное к тебе само брюхом поворотилось, а после уж тогда и делай, чего хошь.
   Следователь: Знаешь, о чем подумал я, Андрей Николаевич?
   Стоменов: Да знамо, знамо, все о девке моей выпытываешь, уразуметь хочешь. Но ты не торопи, а слушай востро: перед девкой этой еще и собака есть. Только если на кота год мы имеем, то собаку три уже года охаживать тебе надобно. Ну а ребятишку напоследок надо девять лет в сердце своем носить, заботу ему давать. И тока тогда его мертви. А не вышло если девяти, то поворотись назад, и все сначала зачинай, пока не довершишь начатого так, как положено.
   Девку я схитил из дома, где бабы рожают. А если вернее сказать, то не схитил, а уговорил на это человека там одного, а он мне и вынес. А как уж там потом у них было, я не знаю.

Горбун

   Видишь, как оно просто было, а ты-то расписал, раскудахтался, такие тайны напустил. Он мне сам указал и на дом этот, и точную дату мне выдал. Хотел я наведаться туда немедля, но не вышло как-то, возможности не выпало, суетное времечко тогда было. Но через три года, в восемьдесят первом году, когда я прилетел в Софию повторно, я туда заглянул да и нашел, чего искал. Легче, чем ты можешь это себе вообразить.
   Смешно сказать, но посодействовал этому Ракшиев. Своею смертью. Ибо мы уговорились с доктором, что, если на него найдет какое просветление, он мне позвонит. Увы, нашло на него совсем не то, на что я втайне надеялся. С того момента, как я видел его в первый и последний раз, он более ничего уже не писал и ничего не рассказывал, а впал в молчание, и больше от него никто не услышал ни единого слова. Вот так три года и промолчал, пока не умер. Моею властью он был неприкасаемый, его даже в отдельную палату перевели, от всякого безумия подальше. Увы, ничего не помогло. Так и унес он в могилу свою тайну. А то и две сразу, ибо в том же восемьдесят первом и Сударушкина на тот свет отправили, ты помнишь, кто таков? Душегуб это детский, про которого Стоменов сказывал. Вот аккурат в восемьдесят первом и казнили его.
   Девчонку я нашел сразу, в этот день был зафиксирован только один смертный случай. Вот только меня ждал нехороший сюрприз: упоминание было, а сами документы были изъяты. Причем очень недавно, и на официальное лицо, с разрешением. Я почуял подвох, но и тут все оказалось проще пареной репы. Человек по нашей линии работал над диссертацией, а тема ее была, дай мне памяти, что-то там про психоэнергоинформационную ассиметрию. Я не очень хорошо понимаю, что это за такое, но скажу, как понял со слов.
   Если говорить просто, суть его работы сводилась к тому, что если плохо кому станет, то и другим его близким людям оно тоже откликнется, а если хорошее, то никому не аукнется.
   И если ты кипятком ожегся, например, тогда жди, что с кем-то еще из близких твоих беда приключится: «горе одно не ходит», как говорится. А вот счастье почему-то ходит одно, и другим передаваться не торопится. Вот над этой загадкой человечек и колядовал. Собирал разные факты и случаи, копался в архивах, библиотеках, сводках. Вот и нарыл, нашел случай просто удивительный, как за один день всю семью, четверых, в разное время и все в разных местах как корова языком слизнула. Подчистую.
   Мужичонку сбивает грузовик. Мужичонка возвращался с работы и чего-то ради решает вдруг перескочить дорогу, а не зайти в подъезд. Кажется, он газету намерился купить. А может, увидел он кого знакомого, и метнулся? Если бы не метнулся, то зашел бы домой и обнаружил бы там жену на кухне, мертвую. Ее током убило, проводок заголился. А раз не зашел, то прямо под машину и угодил, мозги потом с тротуара совком собирали.
   В тот же самый день, практически в то же самое время, их пятилетняя дочь тонет в мелкой речушке, где в жизни никто никогда не тонул. А ее дед, у которого она гостевала, — то ли умом нарушился от горя, а то ли уничижая себя за то, что не доглядел, — снял он ружье со стены да и себе в живот пальнул. Вот так.
   Может, деду бы и в живых одному остаться, да только не знал он, как дочери сказать, что утоп ребеночек их, потому как уже одного потеряли они. Умерла их первенка сразу после родов. В том самом доме родильном и в тот самый день, о котором Стоменов сказывал.
   То бишь, как ты уже понял, наверное, не умерла она, но сказали им так и думали они так. Я с этим человечком покалякал да и оставил его, главного не открывши ему. Слизнуло их как раз в канун того дня, когда Стоменова арестовали. Значится, не только девку он убил, а еще и родню ее за ней уволок, всю скопом. Вот тебе и «горе одно не ходит», куда уж там оно не одно! А хуже всего, что не понять мне: случайность это или намеренность какая-то.
   Напугался я тогда панически, напился со страху, полгостиницы заблевал. Три дня потом отлеживался, болел. Ну да ничего, отошло и отлегло понемногу. Вот такая, друг ситцевый,вышла у меня история. А чего ты в книге написал, так намысел все это. Лучше слово его продолжи, а сказы сказывать я и сам большим мастером буду. Вот так. Вот так. Вот так.

Вит

   Мне принесли воды, и я жадно выпил полстакана. Горбун продолжал вышагивать, словно цапля. От стены к стене, от стены к стене, от стены к стене. Некоторое время мы молчали.
   — Растолкуй мне вот какую вещь одну, — наконец нарушил молчание он, продолжая мерно ходить из стороны в сторону. — Поведал я однажды про магию силы смертной человеку, в тайнах других душ сильного. Несильно рассказал, осторожно и немногое. Вот он слушал и слушал меня, а потом и сказал, что магия эта, получается так, звериное начало в человеке очеловечивает, а человеческое, напротив, зверем делает. Как это понимать?
   Дескать, все люди рождаются как бы зверем, но постепенно людьми делаются, а звериное прячется в умах глубоко-глубоко. А смертная магия, напротив, человека в зверя приручает постепенно. Из этой их глубины зверя изымает, и человеческое нутро им пропитывает.
   Но ладно еще, кабы вот так. Тогда оно знакомым будет, и в жизни это встречается. Война, например, когда идет, или голод сильный: и просить не надо, сам этот зверь голову кажет. Или, рождаясь, будущный человек со зверем легко сродниться сможет. Потому как и сам он зверь изначально. Читал про Маугли? Вот, я о том. Бывает такое взаправду.
   Но дивно то, что в то же самое время магия эта зверя своего приручить старается, больше человеком его сделать. Удержи, например, эти многочисленные. Вот и получается, что на человечье место натура прививается звериная, а на звериное место, напротив, человечья.
   И выходит так, что глянешь на человека поверхностно, и человека увидишь в нем, но если глубже заглянуть, то зубы ощеренные узришь. А маг этот, напротив, сначала тебе кажется зверем лютым, а когда лучше его постигнешь, истинно человека увидишь. Как это понять?
   — А что тут понимать, Сергей Дмитрич? — пожал я плечами. — Ты и сам доходчиво сказал.
   Я лишь дополню тебя, что люди есть такие, многие люди, которые звериную натуру свою человечиной сделать пытаются: зверя из себя вытравливают, получается. Но человеческое у них при этом человечьим остается.
   Или, напротив, есть люди, которые рассудок свой на пир зверю своему подсознательному ссужают без остатка: зверьми живут они, зверьми они и умирают. Но при этом звериное у них остается.