И те, кого он уже букашками земляными почуял, опять для него дороже золота станут. Как из-за морей на землю родную воротишься да зачнешь по знакомым людям бегать, радуясь им, радуясь встрече вашей после долгой разлуки, — так и дух человеческий, на землю идя, в каждом чуть ли не брата кровного своего узрит. От третьего дня до третьей ночи, людей живых чуя, от уничижениях их до обожания оных преобразишься. Сначала они тебе были, словно жуки земляные, потом опять равными их своему почуял, а потом и вовсе нуждой в них проникся великой, дороже всего на свете показалась тебе их жизня земная, страстью и болью одолеваемая. И даже тот, кто жизнь свою потерял в страдании великом, пытаемый природой или недругом своим, — все одно, тока и хотел бы, что воротиться туда обратно.
   Воротиться обратно легко будет: тока захотел, так и там ты уже, где помыслил. Ничего в мире смертном проще нет, чем назад к людям обернуться. Но вот им, земным, тебя уже не узрить более. Ушел ты для них в никуда, на веки вечные. Рассуди, оно и верным будет: нет тебе ни бога, ни архангелов, ни душ иных смертных, ни сада райского, ни пепелища адова, а тока одно бездонное ничего и есть округ тебя. Лети вечность целую, тысячу жизней, хоть устремись к звездам — не найти тебе ничего и никого, а пустынность тока одно и есть. Вот и потянешься-то обратно к людишкам земным, ибо как более не к чему тягаться будет.
   Душа посмертная, от плоти отлетевшая, — она почти как человек земной и выйдет. Видеть — видит, слухать — слухает, чуять — чует все обостренно. Тока что вихры не почеши уже, в локте руку не согни, по коленке себя не хлопни. А так будто человек. Тока не видать дух земному люду, как будто и нету его вовсе. Хоть криком кричи, не услышат тебя. Явится в свой дом дух посмертный, а там все кручинятся, подле гроба с телом его сидючи. А то и схоронили уже, поминают его добрым словом. А он, вишь, рядом с ними, убивается более ихнего, сидючи где-нибудь рядышком. А то и вовсе за столом поминальным воссел.
   Разное тут бывает. Я увидал однажды, как старуху схоранивали, а дух ее, значит, сидит на гробу своем, по плоти своей мертвой елозит, будто обратно залезти в нее хочет. Так вот он и мозолился до тех пор, пока крышку гробную не закрыли, утек куда-то. Но такое нечасто бывает, ибо дух посмертный к четвертому дню редко потерю свою великую смыслит. Это опозже приходит. У кого к девятому дню только, а у кого и позже того.
   До девяти дней дух часто с родными своими ошивается, словно надежду чает. А опосля он уходит окончательно и ворачивается к ним очень редко, а то и вовсе никогда более. Я не ведаю чувства такого, но если хошь понять, что дух посмертный чует, то схожее будет это с бабой, которая дите свое схоронило, а то и нескольких сразу одним махом.
   Горе выходит ей великое, боль незаживаемая, мука изуверская. Вот так и дух посмертный в отчаяние ото дня на дню приходит, все горше и горше ему становится, постыльным и ненавистным все делается. Ибо самого себя схоронил он навечно, всего себя земле отдал сполна, а сам весь, от краюшка до донушка, земным пропитался, из земных чаяний дух его соткан. Никому в земной жизни нет горя большего, чем ему эти минуты страшные.
   Потому и схоронить человека умершего побыстрее надобно, ибо чем позже будет, тем ему большая мука выйдет, много горше схоранивать себя будет. После трех дней и ночей ужо должно быть схороненным ему. И тогда выйдет духу посмертному послабление. Не таким постыльным его мытарство станется.
   После дней девяти отходит дух постепенно от земной жизни окончательно. Виться теперь ему в сторонке от людей земных, хоть и зрит он их всегда да не замечает только. Им его вспомнить, он и пошелохнется. Им его помянуть, ему и послабится чуток. Теперь только и живет тем, что думами земными, когда вспомнит кто его. И чем больше вспомнят, тем ему более и послабится. Худое вспомнят али хорошее вспомнят, невелика разница будет. Тут главное, что думы о нем человек земной держит. А пошто ненадобно покойничка словом худым поминать, это я опосля скажу. Да и не ко всем этот зарок верным будет.
   Дух посмертный у всего живого на земле имеется, а не только у человека одного. Пущай и волк лесной, пущай и рыба водная, пущай паучок полянный — все одно, по смерти плотской дух их отходит в царство смертное. Тока вот у человека он самым сильным выходит. Оно и всю живность земную в одно-единое собери, а супротив человека слабее будет. А пошто так, неведомо мне.
   В царствии смертном срок для живности короткий отмерян. Коли бабочка лесная, то и дня не пройти, а уже нет ентой бабочки, будто и не было вовсе. Канула насовсем. Никола нам говаривал, что истинная смерть настает не в земной жизни, а в царстве смертном. Смерть ента иная, чем на земле, выходит: будто слабость тебя одолевает все большая и большая, и слабнешь ты до тех пор, пока чуять себя не перестанешь вовсе, а потом и будто исчезаешь насовсем. Как водица в лужице под лучами солнца иссыхается. А иное и отойти в царство мертвое не успело еще, а уже и нету его, и не быть ему никогда более — ни в земной жизни, ни в посмертной.
   У Николы медведь прирученный живал одно время, так по смерти он почти три года-то по мертвому царству похаживал. Но такое посему вышло, что это Никола его поминал, когдаиздох зверь ентот. А в большинстве своем животина и птица лесная не более сорока дней и ночей чаяться будет, а потом и канет навсегда. На земле у зверья разного — разные и сроки отмеряны будут, а в царстве смертном все равны получаются: никто никого выше не станется. А пошто так выходит, никому неведано будет.
   Тока человеку одному и подлежит существование посмертное бесконечное. А если вернее сказывать, то подлежит, но не всякому сделается оно. И многие равны со зверем лесным в сроке посмертном сделаются, в безвестность канут навечно вскорости, по смерти своей. И если памятуют тебя в жизни земной, поклоны тебе ладят и слово о тебе молвят, тогда и ты в силу входишь, укрепляешься в духе своем. Ну а коли подох, а никто и не вспомнил тебя, будто бы и не было на земле тебя вовсе, тогда не обессудь. Тогда и в царстве смертном не станется тебя вскорости. Одно только и ладно, что сгибнуть тебе навечно, не принимая муку горестную для духа твоего, каковую иным принимать суждено. Собаке иной подчас легче твоего быть, ибо собаку свою умершую хозяин добрым словом всегда попомнит, а в тебе за всю жизнь и ни в ком нужды не стало. А там, где водица не пролилась и солнушко не попекло, живому более не быть. Ни в земной жизни, ни в посмертной.
   А коли дух твой земными думами поливаем будет, тады и в вечность существование твое оборотиться может. Долгость бытия посмертного всецело станет думами этими меряться.
   Воспоминает о духе твоем один человечишко, так и канешь, как тока забудется он думать о тебе или сам помрет от случая или от старости. А кады мильон воспоминают, вот тута в духе твоем сила великая появиться может, бессмертным сделаешься. Вот и говорят люди, что некто имя свое обессмертил, в мыслях завсегда будто живой сделался. Да только такое и для царства смертного правильным будет. Истинно бессмертным дух твой станется.
   Потому и почитаем особо мы места погребные людей великих, ибо в духе их посмертном огромная сила имеется. Никогда таковые не канут. А если и канут, то столько еще жизни возьмут, что ни в какой земной нельзя взять. Тыщами и тыщами лет жизнь эта посмертная может быть.
   Потому и сказано вам было, что худое ли думалось, доброе ли думалось про покойничка — а все одно, выходит у духа посмертного усиление, и канун его отдаляется безвестный.
   Сотворил ты в жизни земной чего, что людям иным ненавистно будет, погубили они тебя за это. А когда расстался ты с плотью своей, тут и выходит, что жизнь посмертную и силу огромную тебе дают ненавистники твои земные, думы о тебе постоянные думая.
   Вот и получается, что иной человек, жука не раздавивший, канет в смерти окончательной ранее иной лошади или коровы дойной. А тот, на кого огневались и возненавидели люди, веками и веками дольше праведника посмертно прожить смогет. Оттого и мертвим мы людев, помеху чинящих, без зла на сердце: дабы забветь врага своего. Ибо в гневе твоем — его сила посмертная содержится.
   Как и на земле долгота жизни своей мере подлежит, так и в царствии смертном все живое долготой бытия постичь можно. Тока живность земная от самой себя не зависит, и не дать им себе большего в посмертном царстве, даже если и захотят они того. Все одно, один у них срок для духа выйдет. Сорок дней аккурат, а опосля и канут. Но человеку посильным будет сколь угодно себе сроку отмерить в царстве посмертном. Одно только и надо, что в думах неисчислимых у людишек земных поселиться прочно, в сердце им запасть. Надеял такое, что думы у них не убывают о тебе, а то и усиливаются даже по смерти-то твоей плотской — вот и вошел ты в силу великую, дух свой обессмертил.
   Ну и раз мы про долготу посмертную разговор держим, то одно помнить надобно: не тока себе, но и животному человек власть имеет дух посмертный укрепить. Годы и годы жизни посмертной даются от хозяина зверю его. Иная Марфа уже сгинула давно, а собачка ее все здравствует.
   Чаще других случается у собаки жизнь посмертная долгая. Потом у кота. И напоследок у лошади. Только вот Никола нам крепко-накрепко запрет делал усиливать жизню зверную по смерти их. Ибо великая от того мука их ждет, с самым худым людским не сравнимая. Потому как не только одной долготой жизнь посмертная меряется, но еще и справностью духа твоего.
   А справность — она как на земле имеется, так и в царстве смертном. Как в земной жизни у человека худо на духе может быть, так и в посмертном скитании духа его аккурат точно так же могет быть. Вот тока в жизни земной по силам тебе дух свой осветлить, покойным и радостным житье свое организовать, а в посмертной жизне — невозможным это станет. И чаво нажал с землицы-то, то и покушивать на том свете будешь. Худо было, так еще хуже станется. А осветлился если, сумел путь-дорожку правильную найти, от тягостности своей поизбавиться, тогда и в посмертном царстве легко и светло тебе будет. Потому-то и путь у нас особенный, ибо более всего живем мы в земном для посмертной будущности.
   А посему и выходит, что люд наибольший, кто всю жизню свою на плотское поистратил, в царстве смертном оказавшись, на землю обратно захотит своротиться, ибо нет в духе его ничегошеньки, кроме одних плотских желаниев. А плотское все на земле, в жизни земной осталось. Чем в жизни земной кормился, тем в царстве небесном подчуйся. Так и маются мильоны и мильоны душ по царству смертному, муку великую принимают. Принимают за то, что не дается им страсть свою утолить, жор свой насытить. И не утолить ее, не унять ее. И не прекратится она до тех пор, пока не канешь ты, людями земными забытый. Одно и моли, чтобы позабылось им о тебе поскорее. Тогда в ослаблении своем и гибели скорой избавление себе сыщешь.
   Охочему до еды муку бесконечную голодную в царстве смертном принять предстоит. Всю свою жизнь он плоть свою кушаниями ублажал — вот там и взалкает он. Гнев свой копил ты если на недруга, да так и не осилил его по жизни своей, то с собой этот гнев заберешь на тот свет, от бессильной муки маяться будешь. Даже тогда, когда враг твой сгинет в жизни земной, равным твоему сделается, — все одно, страдать будешь неутешимо и бесконечно.
   Сморозило если до смерти, то лютый холод вечный должно принять тебе. В огне погорел, мукой огненной и по смерти веками маяться будешь. Так и выходит любому человеку: что с собой унес в царство посмертное, тем и сытым станешь. Унес горькое да больное, так и там горчить и болеть зачнет. А унес светлое и смиренное, то и на века бытие посмертное твое осветлится, легким и справным путь твой станется.
   Оттого кривошеевский да никитовский сызмальства о смерти печется, дух к ней норовит. Но и в этом противоположность выходит, потому как многое в земном пути для земного и делается. От смерти худой поберечься, чтобы с собой ее не забрать на тот свет. В силе укрепиться, дабы страданиев от людей вражных не принять. Испытать себя сурово, ибо истинная сила колдовская в духе будет, и сила эта только испытаниями познается. Плоть содержать в справности, а иначе плоть болезная дух хворью и болью напитает. Наконец, велено нам умирать ранее, чем могли бы еще землиться, — в силе духу оставаться должно.
   А, в остальном мы подле смерти завсегда ходим, дух свой к будущности приноравливаем. В расставании легком с дорогим тебе. В примирении светлом с опостылым тебе. В удерже от вожделения разного, только одним духом своим и питаючись. Вот так и выходит у нас: с одного глянешь если, покажется, будто для земного деем, о земном заботу держим, а как с иного уразумеешь, то и откроется тебе истинная нацеленность нашенская. А соединишьесли все воедино, тут и постигнешь, что все земное лишь для небесного одного и делается нами.
   В царстве смертном душ умерших — неисчислимые тыщи будут. Вот только не видят они, и не слышат они, и не чуют они друг дружку. Но не потому, что нельзя так, а посему, что ничего в духе их не имеется, кроме боли и жажды тоскливой на землю назад своротиться.
   Оно и баба если потеряла дите свое, то каково ей на мир теперь смотреть будет? Постыло ей все, тошно ей все, горько ей все. Одну только думу теперь и думает, как бы обратно все поворотить. Что ей теперь до других? Так и с духом выходит в царстве смертном: не один он там, а если и обнаружится это ему, то не захочет он сам ни видеть ничего, ни слышать ничего.
   Сначала, до девяти дней по смерти, нередко желание есть с другими душами свидаться, да только не дается это пока, сподручиться на это надобно, приноровиться должно. А когда сноровился, то тебе уже и нужды нету, охоты нет, а одна только тошнота тошная, горе горемычное, боль болючая. Потому в царстве смертном больше всех поодиночке обитают, друг дружку не видючи, а только в сторону жизни земной и зарятся да тоскуют звериной лютостью.
   Дух посмертный всезнаючим для земной жизни будет, ибо все ему, как на ладони, в любом месте оказаться может, а то и в десяти местах зараз. Случается, что дух охоч к зазыванию, а то и сам, без зову, явиться захотит. Пущай, в оном случае, хоть город огромадный людев земных зазывает его к себе: всем он явится в тот же миг, без промедления. А как таковое могет быть, не ведаю я. Но такое, чтобы дух охочий был, очень редко бывает. Более всего дух посмертный затворником живет: мукой своею точимый, злой тоской по жизни земной истязаемый. Брат ты ему али сват, муж али жена, друг али враг покойничку-то, а все одно выходит — одну только тоску свою великую и выкажет тебе. А то и так злобой дыханет, что сердце зайдется.
   И с любой стороны виноват ты супротив него: если гневался, то потому и далее гнев держит, что не извел тебя под корень. Если любил, то мечется и мается, что потеря ему вышла. Если должон остался, то изводится, что не отдал. Потому и случается очень часто, что предсмертный пред всеми искупиться заспешит: почуял, значит, что освободить свой дух от злобы надобно. Только запоздал он шибко — и много ранее сделать это следовало. За годы и годы до дня своего смертного. Чтобы дух в царствие смертное отошел чистым, аки вода колодезная.
   Потому и говорится вам, что в жизни земной человек своеручно посмертную будущность уготавливает. И никого не повинишь опосля, если муку принять придется, а только одно, что волком выть. Порой и сам захочешь забвения скорейшего сыскать, чтоб не маяться. Да только на небесах не дается этого, силы таковой у тебя нет, чтобы кануть в бездонную. А срок жизни твоей посмертной теперь зависит только от памяти людской, от дум о тебе думанных. И шибко запомнили если, то не скоро канется тебе. Внуки и правнуки изойдут уже, а ты все еще страдать будешь.
   Потому в жизни земной одна сторона дается тебе, чтобы люди тебя упомнили. Род твой, в первую очередность, а то и чужие тебе люди, если содеял что памятное им. Это укрепит тебя в царстве посмертном, долготу большую отмерит тебе. Но если ты худо жил, если за духом своим не ухаживал, к смерти его не сготавливал, а только плотским одним и живал, то долгота эта великим наказанием тебе сделается. Дум ты много посеял людских, и зачин для долготы посмертной сотворил основательный, а о том, как духом бесплотным быть, не позаботился. Вот и майся теперь, земными жаждами одолеваемый, веки вечные.
   А коли справно жил ты, равно обе стороны утоляя, то и выходит тебе светлость и радость от жизни твоей посмертной. Ни места тут нет такового, где хорошо людям становится, ни расположения чьего заботливого. Что принес, там и живи, где остановился, там и будь, все худое и справное изначально в духе твоем содержится. Посему и говорю я, что на тыщу душ смертных — тыща разных наказаниев сделается. И по смерти каждый сам себя судить станет. И каждому свое выйдет, что в земном он себе уготовил. Каждому — свое.

Вит

   От напряжения руку свело судорогой. Я с усилием разжал одеревеневшие пальцы, уронив ручку на исписанные листы, и затряс рукой, пытаясь разогнать кровь. Горбун мерно шагал по комнате, не обращая на меня никакого внимания, будто меня и не было вовсе. Я вдруг понял, на что похожа его нога, выгибающаяся коленом внутрь: так бывает, когда дверца у шкафа, закрываясь, словно проваливается створкой вглубь.
   Он будто услышал мою мысль, остановился и вопросительно посмотрел на меня. Недобро ухмыльнулся.
   — Что, умаялся, паря? Ну, поостынь чуток. Заглянь в комнатку-то заново, не воротился он? Нет? Ну, на нет и суда нет. Так что ты там говоришь, каждому свое на том свете станется?
   Я слыхал, что это было на воротах Бухенвальда написано, концлагеря немецкого. А лагеря эти как назывались, помнишь? Лагеря смерти. Людишек в расход пущали там, миллионы жизней погубили. Только видишь, как странно-то выходит: если кто под ножиком лекаря очутился, тут и пофилософничать можно. Одному суждено выжить, здоровым сделаться, а иной и помрет, под ножичком-то. Тогда верно будет сказано: каждому свое выходит.
   А вот в лагере смерти, где всем без исключения один путь заказан — в расход отправиться, дымом в трубу печную улетучиться, — что же иного там станется, кроме того, что ногами вперед? Я так думаю, мил человек, неспроста все это. Догадка в этом смутная содержится. Чуешь?
   Я промолчал, раздосадованный, что он каким-то образом ухитрился подсмотреть то, что я писал. Рука никак не проходила — пальцы болели и кололо в предплечье. Навскидку вышло не меньше десяти листов крупного неровного почерка — я отвык писать так много от руки.
   Но ощущения, что я закончил, не было. И даже вертелось в голове два слова далее: «Хуже всех…» А чего хуже всех, кому хуже всех, надобно писать дальше, надобно писать.
   — Один человек известный однажды сказал примерно следующее, — менторствовал горбун. — Мол, переселение тел в загробный мирневозможно. Невозможно потому, что каждый, кто был бы вынужден сверху взирать на нас, испытывал бы страшные муки. Он бесился бы от ярости, видя все те ошибки, которые непрерывно совершают люди. Знаешь, кто это сказал? Гитлер. Удивительно точное предположение, не правда ли?
   Оплошно лишь то, что догадка показалась ему такой ужасной, что стала доказательством невозможности смертного царства. Больно уж страшен подобный мир. Слишком противен он духу земному. Так вот и баран, который на лужайке травку щиплет, про скотобойню не поверит, если рассказать ему про будущность его неизбежную. Не может такового быть, и точка. Только люди хуже баранов. Баран не знает, как оно есть на самом деле, а человек не хочет знать, противится знать, упирается знать. Барана против его воли мертвят, а люди своеручно духу своему пропуск в Освенцим выписывают… Нет, нет, паря, не взбрыкивай! Не тот, что здесь, на земле, а тот, который там тебя ждет, по смерти твоей плотской.
   — Вообще-то это гадство все, — вдруг брякнул я неожиданно. — Неправильно все это. И то, что вы говорите, тоже неправильно.
   — Ути, ути, — оживленно подхватил горбун, сделав быстрый шаг к столу. — Что это за такое?! Что неправильно? И что тогда правильным будет?
   — Да во всем! Да в том же концлагере вашем. В Освенциме погибли миллионы человек. И вряд ли кто-то из них попал туда по своей воле. А тем более смерть свою принял. А по его словам выходит, что расплачиваться теперь они будут на том свете мукою лютою. За что им? На этом свете они уже пострадали, врагу не пожелаешь; так теперь и на том страдать за мучения их земные? Так получается?
   — Не ори, не глухой.
   — Да, ни хуя себе, не ори! Да буду я орать! Да вы почитайте только, что написано! А в тот раз я иное писал; я помню, я помню! У меня дед целый год от рака умирал, наркотики ему не помогали, такие боли у него были! Что, за это теперь и там ему мучаться?! А если кто-то от горя или от боли великой жизни себя лишает, то, выходит, и там ему спасения себе не найти от этой боли и горя? А только большее еще будет? Это что, справедливо?
   — Не ори, говорю! Цыц! Чего разорался? А что я урод, справедливо это? Что люди глаза от меня воротят, это справедливо? Что ты тут сидишь, к столу прикрученный, справедливо? Что Андрюшенька мой по спине тебя так ебошит, что кровью харкаешь, справедливо это?
   А у него, у Андрюшеньки, — если б ты ладошкой поводил, — у самого легкое в двух местах прострелено. Может, это справедливым выйдет? Остынь, паря, убери свои щи, прокислые они. А более, что и сам написал ранее про справедливость все, очень доходчиво. Вот сам и разумей, раз такой памятливый.
   Гнев мой схлынул так же быстро, как и возник, — растворился, потонул в бессилии. Только рука заныла, заколола еще больше, суставы выламывало пытошной судорогой. Несколько минут мы молчали, не смотря друг на друга. Я растрясывал свою руку и пытался понять, почему горбун не проявляет ни малейшего интереса к моим записям.
   — Если ты не веришь в то, что написано, — вдруг сказал он, словно угадав мою мысль, — то чего кипятишься, будто ошпарили тебя? Значится, веришь и сам теперь, что сказано. Ну, а потому и бесишься от бессилия. Догадываюсь, с души тебя воротит от слов этих. Ничего, паря, это утихнет понемногу. Истинную правду редко кому ведать захочется: уж больно тошная покажется она. Вот и Ракшиев твой: все тошно да тошно ему было, вспоминаешь?
   Я когда в Софии ошивался, с Ракшиевым пытался калякать, мне один доктор интересную загадку загадал. Вот, говорит, представь, что наступает что-то такое, что тебя в сто крат сильнее. Что наступит против тебя со всей неумолимой неизбежностью. Ты и остаться, но нельзя тебе, не по плечу тебе это. Вот и влечет тебя за собой сила эта.
   Худо тебе будет, больно тебе сделается, страх великий одолеет тебя, адовы муки настанут тебе. И вдруг — чу! В один миг все прекратилось! И в свет ярчайший всецело окунулся ты. Невероятное облегчение наступило.
   Такая свобода вдруг, будто полетел ты птицею в небо. А тут и архангелы во всем белом, с огромными крылами, подхватили они тебя и понесли ввысь, высоко-высоко. Ну-ка, скажи, про что это такое загадано, ась?
   — Смерть и посмертное восхождение души на… — начал было я, но горбун меня перебил.
   — Вот и я так сказал. Только доктор этот захихикал и говорит: мол, дурачина ты, Дмитрич, это я тебе рождение дитя пересказал, будто бы его глазами виденное. А не поверишь, то в комнате родильной сам однажды побудь да на себя примерь. Вот и откроется тебе. Затем и мерещим мы посмертность свою так, как увидали уже однажды. Тока вот это не смерть, а начало новой жизни сталось. А смерть, о которой думается, снова началом жизни может быть. Сперва тело народилось, для духа нашенского чрево. А опосля и дух уже народился, из чрева плоти нашей. Доктор этого мне не говорил уже, это я сам докумекал.
   Попомни накрепко слово мое: человеки впервой умирают еще тогда, когда они родятся. И не повитуха мамке подсобляет, а сама Смерть за рожденным пришла. Лицо у нее суровое, а одежды у нее — белые и зубы ее — будто ножик вострый. Пупочек перегрызла, от утробы мамкиной тебя отделила. Вот ты и умер первый раз, пришла Она за тобой.
   Оттого и Смерть нам мнится завсегда в женском обличии, в белых одеждах, с косой или серпом. Потому как уже видели мы ее однажды. Только если в этой жизни тебе сиську в рот положат и теплым молоком накормят, то в той жизне чего сам народил, то и сосать будешь.
   А по твоей воле или не по твоей, невинно или повинно — различиев не делается. Сами себя на куски режем, в камерах удушливых морим, танками давим, пулями разим — самим нам и муку посмертную принимать за это выйдет. Вот так, паря, я слово магии смертной силы разумею. Вишь, какой я стался из чрева мамкиного? Так и на том свете получается: какого выносил в себе духа ко дню смертному, таковым тебе и быть навечно в царстве смертном.