Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Протоколы колдуна Стоменова часть II
— Я объясню тебе. Я не знаю, сможешь ли ты постичь сказанное мной, но я знаю, что это для меня не имеет никакого значения. Ибо говорить мне и быть услышанным тобой — оно и есть самое главное для меня. И после ты сам выберешь свой путь: или умереть тебе, или жить тебе. Только твердо помни, что первое легче тебе будет, потому как я ненавижу тебя.
Я ненавижу тебя до самого костного мозга, до ломоты в суставах, до прикусов кровавых на губах своих. Я вскрыл бы тебе грудную клетку и прижигал бы сигаретами мясо твоего сердца. Я вырежу тебе язык и скормлю его крысам. Я слатаю миску для собаки из твоего черепа и буду наслаждаться, наблюдая за тем, как она лакает из него похлебку и как это варево выплескивается из твоих глазниц. Я сожгу тебя и буду подмешивать золу от плоти твоей в корм своим рыбкам. Я закажу себе сделать гондонов из твоей кожи: вообрази, что я чувствовать буду, натягивая его на свою плоть и трахая очередную суку. О-о! Я кончать в тебя буду, поганый выродок! Вот что я сделаю с тобой! Ты сдохнешь, а я все еще буду иметь и иметь тебя! Иметь и иметь, иметь и иметь. Вот так. Вот так. Вот так.
Я объясню тебе. Я расскажу тебе, в чем тут дело. Я допускаю, что с первого раза ты еще ничего не понял. Все казалось таким простым и ни к чему не обязывающим, верно? Ай, не бейте, ай, простите, это выдумки все такие. Так просто взялось и придумалось, да?! Только вот неувязочка у тебя вышла, гаденыш. Я, я, я! — лично с ним сидел, в глаза его смотрел, и речи его слушал! Голос его в ушах моих, слово его в крови моей и вера его в сердце моем.
Жизнь моя перевернулась, а тебе это все придумалось, так, что ли?! Душа моя наизнанку вывернута, а тебе нечаянно написалось, ни с того и ни с чего? Молчать, молчать! Закрой свой поганый рот! Тихо сидеть! Слушай, в последний раз говорю я тебе, в последний! Или кровью блевать будешь, обещаю тебе! Вот так. Вот так. Вот так.
То, что ты написал, — это правда. Это истинная правда. Так оно все и было. И неважно, что детали несхожи многие, потом поймешь, если осилишь, почему так вышло. Главное, что в сказанном основание верное имеется. Слова правильные говорены. Некоторые моменты переданы с удивительной точностью, как будто дословно записано было, а некоторые слукавлены и переиначены сделались. Но как мать завсегда узнает дитя свое из множества других очень похожих детей — так и я узнаю свое из тысяч книг написанных. Вот так.
Уверовать бы тебе искренне, что слово чужое молвил, и не трону я тебя. Но нет, ты же без веры, ты же сам все придумал и изложил, выше всех сделаться захотел. Поверь ты, что эта сила в тебе самом находится, и не трону я тебя. Но нет, ты сильнее этой силы намеревался быть, над великим насмехаться удумал. Сдохнешь теперь, коли так упираешься. Сгинешь безвестно, на веки вечные. Вот так. Вот так. Вот так.
Все было так, как написано у тебя. И год. И время верное было указано. И девчонка эта была. Но мы ее нашли, нашли, откуда у нее ноги растут, — хотя и пишешь ты, что нет. И следователей многих не было, а только один я и был. И писца твоего, Кристо, не было в помине, а все записи на катушки делались. Вернее, он был, этот Кристо, но совсем не там, где ты написал его. Я об этом потом скажу.
А писал потом я сам, по памяти все восстанавливал, сколько смог. Твоя правда была, все архивы пожгли, ничего не сохранилось. Только я один свидетель остался. Ну и ты вот еще пока есть. Вот так. Вот так. Вот так.
Посмотри на меня. Посмотри, я сказал! У меня двусторонний горб. Из-за этого плечи мои будто бы выломлены вверх, и шеи моей почти не видно, словно голова моя вросла прямо в туловище. Это родовая травма. А еще моя правая нога в колене покалечена: видишь, когда я стою, она сгибается в колене словно бы назад, как будто она сломана. Смотри на меня, я говорю! Видишь? Видишь?
Это ничего, и только сперва болезненно бывает смотреть на меня, а потом и не замечаешь уже. Если бы мы встретились где-нибудь иначе, и не поверил бы ты мне, что я есть тот, за кого себя выдаю. Ведь не поверил бы, да?! Ну, уж не поверил бы, ясное дело. Ну а здесь уже — хочешь или не хочешь, веришь или не веришь, значения не имеет. Не меня к столу прицепили, а тебя. Не я кровью харкаю, а ты. Вот так. Вот так. Вот так.
Это пока было не очень сильно, по лопаткам. Но в следующий раз я только моргну, и тебя ударят чуток ниже лопаток, и тогда ты будешь давиться уже не кровью, а своими легкими. Усвоил? Это хорошо. Тогда послушай вот. Почитаю тебе немного, отрезвлю твою память. Сиди и слушай, сиди очень тихо и слушай, сиди молча и слушай внимательно. Вот так.
Я ненавижу тебя до самого костного мозга, до ломоты в суставах, до прикусов кровавых на губах своих. Я вскрыл бы тебе грудную клетку и прижигал бы сигаретами мясо твоего сердца. Я вырежу тебе язык и скормлю его крысам. Я слатаю миску для собаки из твоего черепа и буду наслаждаться, наблюдая за тем, как она лакает из него похлебку и как это варево выплескивается из твоих глазниц. Я сожгу тебя и буду подмешивать золу от плоти твоей в корм своим рыбкам. Я закажу себе сделать гондонов из твоей кожи: вообрази, что я чувствовать буду, натягивая его на свою плоть и трахая очередную суку. О-о! Я кончать в тебя буду, поганый выродок! Вот что я сделаю с тобой! Ты сдохнешь, а я все еще буду иметь и иметь тебя! Иметь и иметь, иметь и иметь. Вот так. Вот так. Вот так.
Я объясню тебе. Я расскажу тебе, в чем тут дело. Я допускаю, что с первого раза ты еще ничего не понял. Все казалось таким простым и ни к чему не обязывающим, верно? Ай, не бейте, ай, простите, это выдумки все такие. Так просто взялось и придумалось, да?! Только вот неувязочка у тебя вышла, гаденыш. Я, я, я! — лично с ним сидел, в глаза его смотрел, и речи его слушал! Голос его в ушах моих, слово его в крови моей и вера его в сердце моем.
Жизнь моя перевернулась, а тебе это все придумалось, так, что ли?! Душа моя наизнанку вывернута, а тебе нечаянно написалось, ни с того и ни с чего? Молчать, молчать! Закрой свой поганый рот! Тихо сидеть! Слушай, в последний раз говорю я тебе, в последний! Или кровью блевать будешь, обещаю тебе! Вот так. Вот так. Вот так.
То, что ты написал, — это правда. Это истинная правда. Так оно все и было. И неважно, что детали несхожи многие, потом поймешь, если осилишь, почему так вышло. Главное, что в сказанном основание верное имеется. Слова правильные говорены. Некоторые моменты переданы с удивительной точностью, как будто дословно записано было, а некоторые слукавлены и переиначены сделались. Но как мать завсегда узнает дитя свое из множества других очень похожих детей — так и я узнаю свое из тысяч книг написанных. Вот так.
Уверовать бы тебе искренне, что слово чужое молвил, и не трону я тебя. Но нет, ты же без веры, ты же сам все придумал и изложил, выше всех сделаться захотел. Поверь ты, что эта сила в тебе самом находится, и не трону я тебя. Но нет, ты сильнее этой силы намеревался быть, над великим насмехаться удумал. Сдохнешь теперь, коли так упираешься. Сгинешь безвестно, на веки вечные. Вот так. Вот так. Вот так.
Все было так, как написано у тебя. И год. И время верное было указано. И девчонка эта была. Но мы ее нашли, нашли, откуда у нее ноги растут, — хотя и пишешь ты, что нет. И следователей многих не было, а только один я и был. И писца твоего, Кристо, не было в помине, а все записи на катушки делались. Вернее, он был, этот Кристо, но совсем не там, где ты написал его. Я об этом потом скажу.
А писал потом я сам, по памяти все восстанавливал, сколько смог. Твоя правда была, все архивы пожгли, ничего не сохранилось. Только я один свидетель остался. Ну и ты вот еще пока есть. Вот так. Вот так. Вот так.
Посмотри на меня. Посмотри, я сказал! У меня двусторонний горб. Из-за этого плечи мои будто бы выломлены вверх, и шеи моей почти не видно, словно голова моя вросла прямо в туловище. Это родовая травма. А еще моя правая нога в колене покалечена: видишь, когда я стою, она сгибается в колене словно бы назад, как будто она сломана. Смотри на меня, я говорю! Видишь? Видишь?
Это ничего, и только сперва болезненно бывает смотреть на меня, а потом и не замечаешь уже. Если бы мы встретились где-нибудь иначе, и не поверил бы ты мне, что я есть тот, за кого себя выдаю. Ведь не поверил бы, да?! Ну, уж не поверил бы, ясное дело. Ну а здесь уже — хочешь или не хочешь, веришь или не веришь, значения не имеет. Не меня к столу прицепили, а тебя. Не я кровью харкаю, а ты. Вот так. Вот так. Вот так.
Это пока было не очень сильно, по лопаткам. Но в следующий раз я только моргну, и тебя ударят чуток ниже лопаток, и тогда ты будешь давиться уже не кровью, а своими легкими. Усвоил? Это хорошо. Тогда послушай вот. Почитаю тебе немного, отрезвлю твою память. Сиди и слушай, сиди очень тихо и слушай, сиди молча и слушай внимательно. Вот так.
Стоменов
Стоменов: Прибился к нам однажды, Сергей Дмитрич, леший один, городской житель, и прибился ведь, вода не разлей: важный такой, ученый весь, в книжечке загрудинной своей вечно чего-то царапает. Мне тогда годков семнадцать было уже, или около того.
Деткам и бабам любопытство, а Никола молчит, ну и куролесит этот леший по дворам, все расспрашивает да свое чирикает. Оно бы да и ладно, только удумал этот леший насовсем с нами остаться, шибко проситься начал с нами быть. Говорил часто, что хочет постигнуть природу зла, и ницшу все какую-то поминал, в записки свои тыкал. Умная, мол, особенно эта ницша, каких свет белый не видовал.
Следователь: Наверно, Ницше? Ницше?
Стоменов: Да ницша вроде бы как, Сергей Дмитрич, про ницшу речь шла, а что за ницша такая, он так и не сказал. Да мы и не спрашивали, мало ли чего людишки удумают. Чего лыбишься? Ну, так вот…
Следователь: А вы, стало быть, оно самое зло и есть? Раз он с вами решил его постигать?
Стоменов: Николе он сперва даже глянулся, да и мы ничего, пущай будет, раз хочет. Горя от него никакого, а потехи много. А тут как раз у Марфиной кошки котяты народились, и Никола дал ему самого черненького. И Ваньке еще дал, ему как раз срок был, а остальных в речке стопили да закопали. Ванька хотел черного, но Никола настоял, и городскому дали самого черного, а Ваньке, значится, с белыми пятнами на морде и хвосте дал.
Теперь ты послухай, Сергей Дмитрич, чего этот леший-то учудил! Заявился он заполночь к Николе, про котел справиться. Чтоб, значит, уварить котенка и сделать себе обережную.
Удавил ведь черненького, леший городской! Тут Никола взял дрын сосновый, да и погнал его с глаз долой. До опушки его сосенной лупцевал, а потом отстал да и домой воротился.
Больше мы городского этого не видели. Сбег, наверное, обратно в город свой. Вот такая, Сергей Дмитрич, вышла наша история. Хоть и нешибко его Никола грел, а наука надолгая ему будет, основательная. И поделом. Ницшу свою пусть постигает лучше.
Следователь: А котенок-то зачем, Андрей Николаевич? В чем фокус будет?
Стоменов: Какой такой фокус?
Следователь: Зачем этому городскому котенок был дан? Зачем вашему Ваньке котенок, и что за срок такой у него подошел, что котенка нужно давать? Зачем?
Стоменов: Ну, как это зачем? Котенок только-только народился, его выходить следует, имя ему надобно дать справное, подрастить его. Годок заботу о нем держать нужно, никак не меньше.
Следователь: Никак я не пойму, зачем все это? Растолкуй мне, Андрей Николаевич!
Стоменов: Я тебе, кажись, Федора поминал уже, да? Потонул который в проруби? Вот его баба, еще до погибели его, двух бычков содержала. Любила их сильно-сильно. Поди, если бы на них медведь позарится, сама бы с медведем сцепилась бы, чтобы в обиду не дать.
Детков у них не было, вот и любила она бычков, будто деток своих. Ну, так и что? Время пришло, она бычков саморучно жизни и лишила, хотя Федор в ту пору еще здравствовал.
Так вот и с котенком выходит: тетешкай ты его и души в нем не чай, да только попомни крепко, чему он тебе служит и на что тебе даден.
Следователь: Я, Андрей Николаевич, тоже житель городской, так что загадку мне твою не разгадать, право слово. С бычком мне понятно будет, но что за с котенком задачка, никак я в толк не возьму.
Стоменов: Я расскажу, Сергей Дмитрич, тока ты не понукай шибко и со слова не сбивай меня. Я не впустую тебе о жителе городском поведал, он тебе в пример будет. Удивляюсь я знаешь чему? Вот вроде он много ученее тебя говорил, все мудрено как-то, а у нас ему корыто бы помыть никто не доверил, слабого умишка был человек, хоть и говорил инако.
А ты вроде просто слова кладешь, но ум я в тебе чую сурьезный, схватливый. Ну а что не разгадал, так это ничего, это я поведаю тебе помаленьку. Затем я и здесь.
Деткам и бабам любопытство, а Никола молчит, ну и куролесит этот леший по дворам, все расспрашивает да свое чирикает. Оно бы да и ладно, только удумал этот леший насовсем с нами остаться, шибко проситься начал с нами быть. Говорил часто, что хочет постигнуть природу зла, и ницшу все какую-то поминал, в записки свои тыкал. Умная, мол, особенно эта ницша, каких свет белый не видовал.
Следователь: Наверно, Ницше? Ницше?
Стоменов: Да ницша вроде бы как, Сергей Дмитрич, про ницшу речь шла, а что за ницша такая, он так и не сказал. Да мы и не спрашивали, мало ли чего людишки удумают. Чего лыбишься? Ну, так вот…
Следователь: А вы, стало быть, оно самое зло и есть? Раз он с вами решил его постигать?
Стоменов: Николе он сперва даже глянулся, да и мы ничего, пущай будет, раз хочет. Горя от него никакого, а потехи много. А тут как раз у Марфиной кошки котяты народились, и Никола дал ему самого черненького. И Ваньке еще дал, ему как раз срок был, а остальных в речке стопили да закопали. Ванька хотел черного, но Никола настоял, и городскому дали самого черного, а Ваньке, значится, с белыми пятнами на морде и хвосте дал.
Теперь ты послухай, Сергей Дмитрич, чего этот леший-то учудил! Заявился он заполночь к Николе, про котел справиться. Чтоб, значит, уварить котенка и сделать себе обережную.
Удавил ведь черненького, леший городской! Тут Никола взял дрын сосновый, да и погнал его с глаз долой. До опушки его сосенной лупцевал, а потом отстал да и домой воротился.
Больше мы городского этого не видели. Сбег, наверное, обратно в город свой. Вот такая, Сергей Дмитрич, вышла наша история. Хоть и нешибко его Никола грел, а наука надолгая ему будет, основательная. И поделом. Ницшу свою пусть постигает лучше.
Следователь: А котенок-то зачем, Андрей Николаевич? В чем фокус будет?
Стоменов: Какой такой фокус?
Следователь: Зачем этому городскому котенок был дан? Зачем вашему Ваньке котенок, и что за срок такой у него подошел, что котенка нужно давать? Зачем?
Стоменов: Ну, как это зачем? Котенок только-только народился, его выходить следует, имя ему надобно дать справное, подрастить его. Годок заботу о нем держать нужно, никак не меньше.
Следователь: Никак я не пойму, зачем все это? Растолкуй мне, Андрей Николаевич!
Стоменов: Я тебе, кажись, Федора поминал уже, да? Потонул который в проруби? Вот его баба, еще до погибели его, двух бычков содержала. Любила их сильно-сильно. Поди, если бы на них медведь позарится, сама бы с медведем сцепилась бы, чтобы в обиду не дать.
Детков у них не было, вот и любила она бычков, будто деток своих. Ну, так и что? Время пришло, она бычков саморучно жизни и лишила, хотя Федор в ту пору еще здравствовал.
Так вот и с котенком выходит: тетешкай ты его и души в нем не чай, да только попомни крепко, чему он тебе служит и на что тебе даден.
Следователь: Я, Андрей Николаевич, тоже житель городской, так что загадку мне твою не разгадать, право слово. С бычком мне понятно будет, но что за с котенком задачка, никак я в толк не возьму.
Стоменов: Я расскажу, Сергей Дмитрич, тока ты не понукай шибко и со слова не сбивай меня. Я не впустую тебе о жителе городском поведал, он тебе в пример будет. Удивляюсь я знаешь чему? Вот вроде он много ученее тебя говорил, все мудрено как-то, а у нас ему корыто бы помыть никто не доверил, слабого умишка был человек, хоть и говорил инако.
А ты вроде просто слова кладешь, но ум я в тебе чую сурьезный, схватливый. Ну а что не разгадал, так это ничего, это я поведаю тебе помаленьку. Затем я и здесь.
Горбун
Все началось с Маркова. В том самом 1978 году. Знаешь, кто такой Марков? Нет? Марков — это болгарский диссидент. Еще в 1969 году он удрал в Англию и благополучно прожил там до 1978 года. Да, да, именно, до нашего
1978 года, о котором и речь, — пока его там не достало болгарское КГБ по заказу Тодора Живкова. Прикончили они его замысловато: он умер от специального яда, причем такого, что человек как бы сам умер, от скоротечной болезни.
Яд этот называется рицин, получают его из семян касторовых бобов. Собственно, из них делают касторовое масло, а рицин получается вроде как остаточный продукт. Ядишко так себе, дрянь: в воде он разлагается, на солнце разлагается, через кожу не проникает. Америкашки сперва хотели его как химическое оружие использовать, но не сподобились, как раз из-за этой капризности. Ну, а для отдельных случаев, вроде Маркова, рицин в самый раз будет.
Первые симптомы появляются через 15-20 часов после отравления, токсическое действие самого рицина протекает скрытно и выявить его присутствие в организме очень сложно, а то и невозможно вовсе. Помер и помер, а чего помер, наука об этом умалчивает. Вот так.
Убивали Маркова болгары, но яд для них делали мы, да и весь процесс в целом проходил под нашим чутким руководством. Яд предварительно был опробован на заключенных: не все прошло гладко, кое-кто выжил, но в целом результат был очень хороший. Вот тогда и проявился Стоменов, ибо он оказался единственным, на кого рицин не оказал никакого действия. Ни-ка-ко-го!
Как будто под кожу ему ввели не рицин, а витамины. Не было ни тошноты, ни рвоты, ни лихорадки, ни повышения температуры, ничего. Объяснение этому нашли очень простое: якобы, напутали и ввели не тот препарат. Кто-то получил по шапке, но эпизод замяли. К счастью, последующие трое «кроликов» скоротечно подохли, и рицину окончательно дали добро. В сентябре семьдесят восьмого Маркова убили: то ли с помощью особо сделанного стреляющего зонтика, а то ли выстрелом ампулой с рицином из специального пистолета. Тут я не знаю точно, слухи разные ходят, это уже не нашего поля ягода.
Убивали Маркова в Лондоне, куда он утек. А мы, значится, сидели в Софии и дожидались вестей, и если выйдет гладко, то пакуй чемоданы и ковыряй дырку под медаль. А если не выйдет, то иные средства нужно срочно искать. Курарин, например. Или инфарктный газ. Решение-то на самом верху было принято, выше и не бывает уже. Вот и посодействовали: яды, спецсредства, оружие, инструкторы. Основательная работа проведена была.
Стоменов как раз сидел в одиночке, когда было решено рицин на «кроликах» опробовать. Он еще не разговаривал тогда, и вроде бы никакой ценности ни для кого не представлял. Ты вот в книжке своей пишешь, будто там целая гвардия его делом занималась, — так знай, что не было такого в помине.
Никому до него дела не было совершенно, хотя галочку напротив его фамилии поставили: как-никак не каждый день людей в казане уваривают, а тем более ребенка.
Не знаю, то ли он не в то время попал, то ли не к случаю пришелся. Но попал он неловко инеудачно: вроде и интерес к нему анатомический имеется, да заниматься этим и некогда, и некому. Голову ломали недолго: ни родных, ни близких, ни друзей, ни соседи о нем двух слов связать не могут, хотя и бок о бок многие годы прожили. Да и содеял он такое, за что живым уже не выпускают, только ногами вперед. Это сейчас о таком в газетках пишут, а раньше не то что в газетках, а и срок могут дать, если на ухо кому лишнего сболтнешь. Знаешь — и знаешь, и молчи себе в тряпочку.
Сдал Стоменова сосед. Опять же вышло как-то глупо и несуразно: соседа что-то в печень кололо, он и нашипел с досады про Стоменова своему бывшему сослуживцу, а тот и донес куда следует. Случись это на день раньше, и не было бы истории. Направили к нему даже не нашего, а участкового. Он в дверь звонит, Стоменов открывает: проходите, мол, раз уж пришли. Ну а там, сам понимаешь, что он там увидел, когда по комнатке-то прошел да на кухню заглянул. Участковый этот потом умишком расстроился, слишком уж неожиданное и страшное увиделось зрелище. Стрелять даже, дурак, начал в потолок для острастки. Вот так.
Ну а дальше понятно, можно и по-твоему принять, за исключением лишь, что никакой там тайны не было: документы в порядке, прежние места работы нашлись. Пенсионер, никому не нужный и ни в ком не нуждающийся сам. А ты туману, туману-то напустил, зачем? По соседям пошли, а они пык-мык, ничего и сказать не могут. Ну, видели, как заходил в хату или как выходил. Никто не приходил. Никто не уходил. Чем живет, не знаем, да и знать не хотели особенно, уж больно суровое какое-то он впечатление производил. Так ничего и не узнали толком. Списали его по-быстрому, даже могилку уже пометили под номером 1971, безвестную. Да только вот он не умер, хотя всем казалось, что раньше других откинется: старый все-таки он уже, хотя и выглядит моложаво. А оно вот, значит, как вышло. Не так, как нам думалось. Не так.
У тебя сказано, что допросы многие люди вели, а на самом деле только я их один и вел, а больше никто. Никакого Стефана, который у тебя сошел с ума, не было в помине. Не было такого персонажа. А вот Бронислав был, это верно. Вот только ему Стоменов ни слова так и не сказал, все впустую. Молчит, и все тут, хоть убей.
Собственно, Бронислав ему пропуск на тот свет и выписал: перспектив у дела никаких, на суд такое не выносят. В лучшем случае — это психушка или одиночка пожизненно. В очень лучшем случае. А в худшем и так понятно, чего в худшем обычно бывает.
Я тогда занимался немного ядами, немного травами, немного снадобьями целебными. Мы курировали несколько закрытых институтов, брали на учет всяких колдунов и знахарей. Я руководил штатом из девяти человек, и, по нашим меркам, был мелочевкой, хотя болгары меня считали очень большим человеком. Провинциальное мировоззрение сказывается, так сказать.
Когда мы рицин опробовали, я, в общем-то, был седьмая вода на киселе, никакого участия не принимал, лишь присматривал для пользы своего дела. Я, кстати, был подполковником, а не полковником, как ты пишешь: лишнюю звездочку накинул ты мне. Они травят, а мы лечим, почти смежных профессий специалисты. Одним и тем же снадобьем можно убить, а можно вылечить — от дозы только зависит. Например, мухомор. Чуток его — польза, а чуть больше — и оюшки.
Мы начальству вместо рицина более сильные яды предлагали, из нашего ассортимента, но им нужна была смерть, максимально похожая на естественную. Чтобы истинную причину, значит, установить нельзя было. Вот и остановились на рицине.
В сентябре семьдесят восьмого Маркова убили. Телом он оказался слаб, и помер быстрее, чем обычно это бывает от рицина. Но вот духом, видно, был силен человечек: ровно через 13 лет прибрал к себе своего однофамильца, Георгия Маркова, советского писателя, одно время возглавлявшего Союз писателей СССР. В сентябре девяносто первого, ровно через тринадцать лет после гибели диссидента, один польский еженедельник напечатал статью о тайне смерти Георгия Маркова, диссидента, но на фотокарточке к этой статье поместил другого Георгия Маркова, писателя. Ошибся вроде бы как. И что ты думаешь? Помер этот писатель Марков незамедлительно и скоропостижно.
Как только ошибка раскрылась, тот и издох. Вот так. То ли в Маркове этом дело, а то ли в Стоменове, косвенно сыгравшем в этом далеко не последнюю роль. А ведь все, к чему касается Стоменов, преображается. Что-то расцветает, а что-то умирает. Такой вот силы великой был человек.
1978 года, о котором и речь, — пока его там не достало болгарское КГБ по заказу Тодора Живкова. Прикончили они его замысловато: он умер от специального яда, причем такого, что человек как бы сам умер, от скоротечной болезни.
Яд этот называется рицин, получают его из семян касторовых бобов. Собственно, из них делают касторовое масло, а рицин получается вроде как остаточный продукт. Ядишко так себе, дрянь: в воде он разлагается, на солнце разлагается, через кожу не проникает. Америкашки сперва хотели его как химическое оружие использовать, но не сподобились, как раз из-за этой капризности. Ну, а для отдельных случаев, вроде Маркова, рицин в самый раз будет.
Первые симптомы появляются через 15-20 часов после отравления, токсическое действие самого рицина протекает скрытно и выявить его присутствие в организме очень сложно, а то и невозможно вовсе. Помер и помер, а чего помер, наука об этом умалчивает. Вот так.
Убивали Маркова болгары, но яд для них делали мы, да и весь процесс в целом проходил под нашим чутким руководством. Яд предварительно был опробован на заключенных: не все прошло гладко, кое-кто выжил, но в целом результат был очень хороший. Вот тогда и проявился Стоменов, ибо он оказался единственным, на кого рицин не оказал никакого действия. Ни-ка-ко-го!
Как будто под кожу ему ввели не рицин, а витамины. Не было ни тошноты, ни рвоты, ни лихорадки, ни повышения температуры, ничего. Объяснение этому нашли очень простое: якобы, напутали и ввели не тот препарат. Кто-то получил по шапке, но эпизод замяли. К счастью, последующие трое «кроликов» скоротечно подохли, и рицину окончательно дали добро. В сентябре семьдесят восьмого Маркова убили: то ли с помощью особо сделанного стреляющего зонтика, а то ли выстрелом ампулой с рицином из специального пистолета. Тут я не знаю точно, слухи разные ходят, это уже не нашего поля ягода.
Убивали Маркова в Лондоне, куда он утек. А мы, значится, сидели в Софии и дожидались вестей, и если выйдет гладко, то пакуй чемоданы и ковыряй дырку под медаль. А если не выйдет, то иные средства нужно срочно искать. Курарин, например. Или инфарктный газ. Решение-то на самом верху было принято, выше и не бывает уже. Вот и посодействовали: яды, спецсредства, оружие, инструкторы. Основательная работа проведена была.
Стоменов как раз сидел в одиночке, когда было решено рицин на «кроликах» опробовать. Он еще не разговаривал тогда, и вроде бы никакой ценности ни для кого не представлял. Ты вот в книжке своей пишешь, будто там целая гвардия его делом занималась, — так знай, что не было такого в помине.
Никому до него дела не было совершенно, хотя галочку напротив его фамилии поставили: как-никак не каждый день людей в казане уваривают, а тем более ребенка.
Не знаю, то ли он не в то время попал, то ли не к случаю пришелся. Но попал он неловко инеудачно: вроде и интерес к нему анатомический имеется, да заниматься этим и некогда, и некому. Голову ломали недолго: ни родных, ни близких, ни друзей, ни соседи о нем двух слов связать не могут, хотя и бок о бок многие годы прожили. Да и содеял он такое, за что живым уже не выпускают, только ногами вперед. Это сейчас о таком в газетках пишут, а раньше не то что в газетках, а и срок могут дать, если на ухо кому лишнего сболтнешь. Знаешь — и знаешь, и молчи себе в тряпочку.
Сдал Стоменова сосед. Опять же вышло как-то глупо и несуразно: соседа что-то в печень кололо, он и нашипел с досады про Стоменова своему бывшему сослуживцу, а тот и донес куда следует. Случись это на день раньше, и не было бы истории. Направили к нему даже не нашего, а участкового. Он в дверь звонит, Стоменов открывает: проходите, мол, раз уж пришли. Ну а там, сам понимаешь, что он там увидел, когда по комнатке-то прошел да на кухню заглянул. Участковый этот потом умишком расстроился, слишком уж неожиданное и страшное увиделось зрелище. Стрелять даже, дурак, начал в потолок для острастки. Вот так.
Ну а дальше понятно, можно и по-твоему принять, за исключением лишь, что никакой там тайны не было: документы в порядке, прежние места работы нашлись. Пенсионер, никому не нужный и ни в ком не нуждающийся сам. А ты туману, туману-то напустил, зачем? По соседям пошли, а они пык-мык, ничего и сказать не могут. Ну, видели, как заходил в хату или как выходил. Никто не приходил. Никто не уходил. Чем живет, не знаем, да и знать не хотели особенно, уж больно суровое какое-то он впечатление производил. Так ничего и не узнали толком. Списали его по-быстрому, даже могилку уже пометили под номером 1971, безвестную. Да только вот он не умер, хотя всем казалось, что раньше других откинется: старый все-таки он уже, хотя и выглядит моложаво. А оно вот, значит, как вышло. Не так, как нам думалось. Не так.
У тебя сказано, что допросы многие люди вели, а на самом деле только я их один и вел, а больше никто. Никакого Стефана, который у тебя сошел с ума, не было в помине. Не было такого персонажа. А вот Бронислав был, это верно. Вот только ему Стоменов ни слова так и не сказал, все впустую. Молчит, и все тут, хоть убей.
Собственно, Бронислав ему пропуск на тот свет и выписал: перспектив у дела никаких, на суд такое не выносят. В лучшем случае — это психушка или одиночка пожизненно. В очень лучшем случае. А в худшем и так понятно, чего в худшем обычно бывает.
Я тогда занимался немного ядами, немного травами, немного снадобьями целебными. Мы курировали несколько закрытых институтов, брали на учет всяких колдунов и знахарей. Я руководил штатом из девяти человек, и, по нашим меркам, был мелочевкой, хотя болгары меня считали очень большим человеком. Провинциальное мировоззрение сказывается, так сказать.
Когда мы рицин опробовали, я, в общем-то, был седьмая вода на киселе, никакого участия не принимал, лишь присматривал для пользы своего дела. Я, кстати, был подполковником, а не полковником, как ты пишешь: лишнюю звездочку накинул ты мне. Они травят, а мы лечим, почти смежных профессий специалисты. Одним и тем же снадобьем можно убить, а можно вылечить — от дозы только зависит. Например, мухомор. Чуток его — польза, а чуть больше — и оюшки.
Мы начальству вместо рицина более сильные яды предлагали, из нашего ассортимента, но им нужна была смерть, максимально похожая на естественную. Чтобы истинную причину, значит, установить нельзя было. Вот и остановились на рицине.
В сентябре семьдесят восьмого Маркова убили. Телом он оказался слаб, и помер быстрее, чем обычно это бывает от рицина. Но вот духом, видно, был силен человечек: ровно через 13 лет прибрал к себе своего однофамильца, Георгия Маркова, советского писателя, одно время возглавлявшего Союз писателей СССР. В сентябре девяносто первого, ровно через тринадцать лет после гибели диссидента, один польский еженедельник напечатал статью о тайне смерти Георгия Маркова, диссидента, но на фотокарточке к этой статье поместил другого Георгия Маркова, писателя. Ошибся вроде бы как. И что ты думаешь? Помер этот писатель Марков незамедлительно и скоропостижно.
Как только ошибка раскрылась, тот и издох. Вот так. То ли в Маркове этом дело, а то ли в Стоменове, косвенно сыгравшем в этом далеко не последнюю роль. А ведь все, к чему касается Стоменов, преображается. Что-то расцветает, а что-то умирает. Такой вот силы великой был человек.
Вит
Ногти на его руках были удивительно красивы. Мягкого розового перламутрового цвета, с кокетливой белой полоской на краях. Отполированные с безупречностью камня, который веками шлифовали морские волны. Когда руки спокойно лежали на столе, между правой и левой рукой воцарялась чарующая симметрия, словно одна из его рук зеркально отражала другую. Его пальцы притягивали взгляд, они завораживали своей немыслимой красотой и совершенством формы. Одному богу известно, сколько времени и сил нужно, чтобы ногти стали удивительным произведением искусства. Одному богу известно.
Желательно смотреть только на его руки. Смотреть и не отводить взгляда. Смотреть только на его руки. И никуда более. На все остальное смотреть страшно. Больно глазам. Странное ощущение ломоты в костях, словно перенимаешь его уродство и приноравливаешь его на себя. Двусторонний горб, который обтягивает белая рубашка. Вросшая в туловище голова с грязной немытой копной волос. Небрежно подстриженная серая бородка и полоска усов, из-за которой изредка показываются крупные желтые зубы. У него большой рот, говорит он хрипло и тяжело, как, наверное, говорит человек с тяжелой ношей на плечах. Его плечи выломлены как-то вверх, так что их краев касаются мочки ушей. Я думаю, если он сможет сделать усилие, то прикроет ухо целиком одним движением плеча, не поднимая руку. Моя рука непроизвольно дергается, словно желаю попробовать проделать это. Но я не могу это сделать при всем желании. Мои руки прицеплены наручниками к крюку, который вварен в стол. Почему к лицевой, а не к донной части? Наверное, он хочет видеть мои руки? Все время на виду мои руки, как они ведут себя, как они выдают меня, мои мысли и чувства?
— Мы постарались максимально точно приблизить ту обстановку допроса к сегодняшнему дню, — начал он, медленно расхаживая из стороны в сторону, от стены к стене. — Это не случайность, и в этом есть определенная цель. Я не буду говорить пока, что это за цель: главное, чтобы ты вживался в обстановку. К столу ты прикован с той же самой целью, и в таком положении будешь находиться до тех пор, пока я не получу ответы на все вопросы, которые меня интересуют.
Я кивнул и вдруг с ужасом понял, что он не может сидеть. Он никогда не сидит, никогда. Он или ходит из угла в угол, или стоит подле стола, опираясь на него. Возможно, когда он пытается сесть, у него передавливает легкие. Или ему просто больно сидеть. Табурета не было, стула не было. Вчера он ходил весь день. Он все время на ногах. Наверное, он как— то спит, не может же он спать стоя? Но как жить, если ты не можешь сидеть?
Я не могу без содрогания смотреть на его ногу. Как будто ее взяли и переломили градусов на двадцать, упершись в колено и потянув носок вверх. Когда он ходил, это было не очень заметно, но когда он останавливался, его нога выгибалась коленом назад. Смотреть на это страшно.
— Позади тебя стоит мой верный помощник, Андрюша Стороженко, — продолжил горбун, повернувшись ко мне и заглянув мне за плечо. — Роль его в нашем разговоре ты уже, мне кажется, хорошо почуял. Если мне не понравятся твои неправильные ответы, он поможет тебе найти или вспомнить правильные. Если меня не удовлетворит то, как ты исполняешь мои просьбы, то он сделает тебя более охочим. Трех хороших ударов, как правило, вполне достаточно для того, чтобы человек умер от множественных внутренних кровоизлияний. Вот так. Вот так. Вот так.
Ни окон, ни решеток в комнате не было. Дверь тоже без окошек, никаких прорезей и дыр, а только глазок. Зеленая краска облупилась и под ней проступала старая, голубая. Нет ни батарей отопления, ни камер наблюдения, ни раковины, ни унитаза — ничего такого, как в кино показывают. Это не камера. Больше похоже на комнату свиданий. Тусклый желтый свет от плафона на сером потолке. Я попытался вспомнить, как описывал камеру допросов Стоменова, но не мог вспомнить ничего. Ничего. Он вообще был в психушке, кажется. Не помню. Ничего не помню. Ничего не помню.
— Слыхал про Салмана Радуева? А знаешь, как он умер? — спросил горбун, остановившись возле стола, оперевшись на него и впившись в меня своими мутными серыми глазами. — Умер по естественным причинам. От множественных кровоизлияний. Можно и рицином, конечно, но в благополучном исходе полной уверенности нет. Это нам доказал не только Стоменов, но еще и пара других заключенных-смертников, которые чудом выжили. Ну а тут, как говорится, фирма гарантирует. Андрюшенька знает свое дело.
Я его почти не слышу. Я смотрю на свои руки, а мои плечи непроизвольно сжимаются от шумного дыхания за моей спиной. Я пытаюсь понять, как лучше сделать, чтобы было не так больно, не так огненно больно, не так режуще больно, когда тебя ударят, когда в твоих глазах вдруг вспыхнет красное марево, брызнут слезы из глаз и горлом пойдет кровь? Как лучше: набрать воздуху в легкие или расслабить их?! Хочется набрать, набрать побольше, чтобы спина превратилась в чугун, чтобы мышцы стали непробиваемой сталью, чтобы я ничего, ничего, ничего не почувствовал.
Горбун снова заглянул мне за плечо, а затем поднял правую руку и нарисовал в воздухе квадрат. Я сжался и закрыл глаза. Но ничего не происходило. Малейшие звуки причиняли немыслимые страдания. Воздух колыхнулся возле моей левой щеки, какое-то движение, и снова ничего. Я открыл глаза. Рядом с моими руками, «лицом вниз», лежали фотографии, штук пять или шесть. Я увидел серую матовую изнанку и понял, что бить меня не будут. Сейчас бить меня не будут. Меня не будут бить.
Подле него стоял стакан с водой. Он взял его и сделал несколько глотков. Мне тоже очень хотелось пить, но я боялся попросить его об этом.
— Как я уже сказал, — начал горбун, поставив стакан и приступив к изучению своих ногтей, держа пальцы левой руки в правой руке и разглядывая их с тщательностью ювелира, — то, что ты написал в своей книге, истинная правда. Но не это сейчас важно. А важно то, что в 1990 году, когда наибольшую часть архивов болгарского КГБ уничтожили, — в девяностом, а не в девяносто первом, как ты пишешь, — я остался единственным свидетелем разговора с ним. Единственным носителем тайны его. Был еще один, но он издох еще в восемьдесят первом году. От обширного кровоизлияния в мозг, это тебе ничего не напоминает? Давай я повторю: от обширного кровоизлияния в мозг. Мгновенная смерть. Но даже и живой он никакой опасности не представлял. Узнаешь потом, почему. Никто, ничто и звать никак.
Но вот ты, паскуда, совсем иного рода дело. Мало, что написал, так еще и ход дал этому, в мир это выпустил. Меня не волнует, где тебе это взялось: пригрезилось, приснилось или птичка в клювике принесла. Не знаю, и знать не хочу.
Но я точно знаю другое: никаких дневников — нет и никогда не было, а написал ты все это по наитию. Ну а раз написал, то и ответ теперь держи. Потому и здесь.
Я подумал так: коли по наитию начал, то по наитию и продолжение будет. Недосказанное доскажется. Утаенное откроется. Не уверен, сможешь ли ты продолжить, но если нет, то беда твоя, и слова в белый свет ты больше не скажешь. А сможешь если, то и полюбовно разойтись сможем. Я слово свое завсегда держу. Хоть и ненавижу я тебя люто, а отпущу и помогу еще даже. Потом и это поймешь тоже, если осилишь.
Ты украл у меня радость мою: остаться с ним наедине навсегда, на веки вечные. И если бы не хотел того он, то не жил бы я уже, как другие многие уже на тот свет сошли, касаясь об одежды его. Но ты же и надежду дал мне великую услышать его заново, слово новое, речи желанные, науку великую, силу вечную, радость безмерную. Через тебя услышу. Твоими губами его внемлю. А не услышу если, то в порошок тебя сотру. В золу превращу, и пепел по морю
развею.
Он замолчал, тяжело дыша, его горб ходил ходуном под рубашкой. Я слышал его дыхание и боялся поднять голову, боялся на него посмотреть. У меня нет того, что он просит. Да, я уже перестал отрицать, что все это выдумки. Я согласился быть проводником слова его. Я примирился с тем, что был авторучкой в руках черта или бога. Если и писали, то мной, но не я сам. Если и писали, то через меня. Но не я сам. Не я сам. Не я сам.
Дыхание его успокоилось. Он поднял голову и внимательно посмотрел на меня, в глазах его налились красные прожилки.
— На столе несколько фотокарточек. Не переворачивай их. Не трогай их вовсе. Осмотрись на них, принюхайся к ним как бы. Найди нужного человека. Найди человека, который нам нужен сейчас.
Желательно смотреть только на его руки. Смотреть и не отводить взгляда. Смотреть только на его руки. И никуда более. На все остальное смотреть страшно. Больно глазам. Странное ощущение ломоты в костях, словно перенимаешь его уродство и приноравливаешь его на себя. Двусторонний горб, который обтягивает белая рубашка. Вросшая в туловище голова с грязной немытой копной волос. Небрежно подстриженная серая бородка и полоска усов, из-за которой изредка показываются крупные желтые зубы. У него большой рот, говорит он хрипло и тяжело, как, наверное, говорит человек с тяжелой ношей на плечах. Его плечи выломлены как-то вверх, так что их краев касаются мочки ушей. Я думаю, если он сможет сделать усилие, то прикроет ухо целиком одним движением плеча, не поднимая руку. Моя рука непроизвольно дергается, словно желаю попробовать проделать это. Но я не могу это сделать при всем желании. Мои руки прицеплены наручниками к крюку, который вварен в стол. Почему к лицевой, а не к донной части? Наверное, он хочет видеть мои руки? Все время на виду мои руки, как они ведут себя, как они выдают меня, мои мысли и чувства?
— Мы постарались максимально точно приблизить ту обстановку допроса к сегодняшнему дню, — начал он, медленно расхаживая из стороны в сторону, от стены к стене. — Это не случайность, и в этом есть определенная цель. Я не буду говорить пока, что это за цель: главное, чтобы ты вживался в обстановку. К столу ты прикован с той же самой целью, и в таком положении будешь находиться до тех пор, пока я не получу ответы на все вопросы, которые меня интересуют.
Я кивнул и вдруг с ужасом понял, что он не может сидеть. Он никогда не сидит, никогда. Он или ходит из угла в угол, или стоит подле стола, опираясь на него. Возможно, когда он пытается сесть, у него передавливает легкие. Или ему просто больно сидеть. Табурета не было, стула не было. Вчера он ходил весь день. Он все время на ногах. Наверное, он как— то спит, не может же он спать стоя? Но как жить, если ты не можешь сидеть?
Я не могу без содрогания смотреть на его ногу. Как будто ее взяли и переломили градусов на двадцать, упершись в колено и потянув носок вверх. Когда он ходил, это было не очень заметно, но когда он останавливался, его нога выгибалась коленом назад. Смотреть на это страшно.
— Позади тебя стоит мой верный помощник, Андрюша Стороженко, — продолжил горбун, повернувшись ко мне и заглянув мне за плечо. — Роль его в нашем разговоре ты уже, мне кажется, хорошо почуял. Если мне не понравятся твои неправильные ответы, он поможет тебе найти или вспомнить правильные. Если меня не удовлетворит то, как ты исполняешь мои просьбы, то он сделает тебя более охочим. Трех хороших ударов, как правило, вполне достаточно для того, чтобы человек умер от множественных внутренних кровоизлияний. Вот так. Вот так. Вот так.
Ни окон, ни решеток в комнате не было. Дверь тоже без окошек, никаких прорезей и дыр, а только глазок. Зеленая краска облупилась и под ней проступала старая, голубая. Нет ни батарей отопления, ни камер наблюдения, ни раковины, ни унитаза — ничего такого, как в кино показывают. Это не камера. Больше похоже на комнату свиданий. Тусклый желтый свет от плафона на сером потолке. Я попытался вспомнить, как описывал камеру допросов Стоменова, но не мог вспомнить ничего. Ничего. Он вообще был в психушке, кажется. Не помню. Ничего не помню. Ничего не помню.
— Слыхал про Салмана Радуева? А знаешь, как он умер? — спросил горбун, остановившись возле стола, оперевшись на него и впившись в меня своими мутными серыми глазами. — Умер по естественным причинам. От множественных кровоизлияний. Можно и рицином, конечно, но в благополучном исходе полной уверенности нет. Это нам доказал не только Стоменов, но еще и пара других заключенных-смертников, которые чудом выжили. Ну а тут, как говорится, фирма гарантирует. Андрюшенька знает свое дело.
Я его почти не слышу. Я смотрю на свои руки, а мои плечи непроизвольно сжимаются от шумного дыхания за моей спиной. Я пытаюсь понять, как лучше сделать, чтобы было не так больно, не так огненно больно, не так режуще больно, когда тебя ударят, когда в твоих глазах вдруг вспыхнет красное марево, брызнут слезы из глаз и горлом пойдет кровь? Как лучше: набрать воздуху в легкие или расслабить их?! Хочется набрать, набрать побольше, чтобы спина превратилась в чугун, чтобы мышцы стали непробиваемой сталью, чтобы я ничего, ничего, ничего не почувствовал.
Горбун снова заглянул мне за плечо, а затем поднял правую руку и нарисовал в воздухе квадрат. Я сжался и закрыл глаза. Но ничего не происходило. Малейшие звуки причиняли немыслимые страдания. Воздух колыхнулся возле моей левой щеки, какое-то движение, и снова ничего. Я открыл глаза. Рядом с моими руками, «лицом вниз», лежали фотографии, штук пять или шесть. Я увидел серую матовую изнанку и понял, что бить меня не будут. Сейчас бить меня не будут. Меня не будут бить.
Подле него стоял стакан с водой. Он взял его и сделал несколько глотков. Мне тоже очень хотелось пить, но я боялся попросить его об этом.
— Как я уже сказал, — начал горбун, поставив стакан и приступив к изучению своих ногтей, держа пальцы левой руки в правой руке и разглядывая их с тщательностью ювелира, — то, что ты написал в своей книге, истинная правда. Но не это сейчас важно. А важно то, что в 1990 году, когда наибольшую часть архивов болгарского КГБ уничтожили, — в девяностом, а не в девяносто первом, как ты пишешь, — я остался единственным свидетелем разговора с ним. Единственным носителем тайны его. Был еще один, но он издох еще в восемьдесят первом году. От обширного кровоизлияния в мозг, это тебе ничего не напоминает? Давай я повторю: от обширного кровоизлияния в мозг. Мгновенная смерть. Но даже и живой он никакой опасности не представлял. Узнаешь потом, почему. Никто, ничто и звать никак.
Но вот ты, паскуда, совсем иного рода дело. Мало, что написал, так еще и ход дал этому, в мир это выпустил. Меня не волнует, где тебе это взялось: пригрезилось, приснилось или птичка в клювике принесла. Не знаю, и знать не хочу.
Но я точно знаю другое: никаких дневников — нет и никогда не было, а написал ты все это по наитию. Ну а раз написал, то и ответ теперь держи. Потому и здесь.
Я подумал так: коли по наитию начал, то по наитию и продолжение будет. Недосказанное доскажется. Утаенное откроется. Не уверен, сможешь ли ты продолжить, но если нет, то беда твоя, и слова в белый свет ты больше не скажешь. А сможешь если, то и полюбовно разойтись сможем. Я слово свое завсегда держу. Хоть и ненавижу я тебя люто, а отпущу и помогу еще даже. Потом и это поймешь тоже, если осилишь.
Ты украл у меня радость мою: остаться с ним наедине навсегда, на веки вечные. И если бы не хотел того он, то не жил бы я уже, как другие многие уже на тот свет сошли, касаясь об одежды его. Но ты же и надежду дал мне великую услышать его заново, слово новое, речи желанные, науку великую, силу вечную, радость безмерную. Через тебя услышу. Твоими губами его внемлю. А не услышу если, то в порошок тебя сотру. В золу превращу, и пепел по морю
развею.
Он замолчал, тяжело дыша, его горб ходил ходуном под рубашкой. Я слышал его дыхание и боялся поднять голову, боялся на него посмотреть. У меня нет того, что он просит. Да, я уже перестал отрицать, что все это выдумки. Я согласился быть проводником слова его. Я примирился с тем, что был авторучкой в руках черта или бога. Если и писали, то мной, но не я сам. Если и писали, то через меня. Но не я сам. Не я сам. Не я сам.
Дыхание его успокоилось. Он поднял голову и внимательно посмотрел на меня, в глазах его налились красные прожилки.
— На столе несколько фотокарточек. Не переворачивай их. Не трогай их вовсе. Осмотрись на них, принюхайся к ним как бы. Найди нужного человека. Найди человека, который нам нужен сейчас.