Страница:
– Что ж, можно, – с едва заметной улыбкой отозвался Сталин. – Меня это тоже устраивает.
Глава восьмая.
Глава восьмая.
«ШАГРЕНЕВАЯ КОЖА»
Примерно в двух кварталах от «маленького Белого дома», в особняке на Рингштрассе, 23, в большой, уставленной ампирной мебелью комнате, служившей ему кабинетом, одиноко, сидел Черчилль.
Нет, дом не был пустым. Где-то в пристройке бодрствовал начальник охраны премьер-министра Томпсон, в небольшой, примыкающей к спальне комнате сидел врач, лорд Моран, ожидая, пока его трудный подопечный решит отойти ко сну, в соседней комнате корпел над бумагами Рован, один из личных секретарей Черчилля, и конечно же неподалеку находился лакей Сойерс, готовый по первому зову явиться к своему хозяину.
В открытое окно было слышно, как стучат по асфальту каблуки английских солдат, охранявших резиденцию премьер-министра. Черчилля раздражал этот стук. Вызванный для объяснений Томпсон доложил, что солдатские ботинки подбиты гвоздями. Черчилль распорядился выдать солдатам, несущим охрану его дома, ботинки на резиновой подошве…
Все обитатели особняка на Рингштрассе были на своих местах. Только Мэри, дочь Черчилля, еще не вернулась из Берлина, где жены и дочери сотрудников британского представительства в Контрольном совете устроили нечто вроде традиционного пятичасового чая.
Черчиллю предстояло провести теперь уже считанные дни в этом доме, прежде чем отправиться в Лондон, чтобы успеть прибыть в столицу к моменту оглашения результатов парламентских выборов.
Потом он вернется снова и уже тогда, в ореоле вновь обретенной власти, даст решительный бой Сталину. Вернется, если…
Впрочем, к черту «если»! Этого не может быть. Он вернется, а Эттли, чье присутствие за «круглым столом» Конференции постоянно напоминало Черчиллю об угрозе, которую таило для него ближайшее будущее, останется в Лондоне, чтобы занять свое привычное место на скамьях оппозиции правительству его величества.
Итак, он, Черчилль, уже больше недели провел здесь, в Бабельсберге, пора подвести кое-какие итоги.
Но лишь при одной только мысли об этом Черчилля охватывала злоба. Ради чего он так стремился сюда, ради чего так настаивал, чтобы встреча «Большой тройки» состоялась как можно скорее? Не гнался ли он за миражем?..
Правда, временами Черчиллю казалось, что все, чего он так жаждал, сбывается, становится реальностью. Он требовал созыва Конференции, и она состоялась. Он хотел увидеть в новом президенте Соединенных Штатов человека смелого, решительного, целиком сознающего значение красной опасности для Европы и готового ее предотвратить. И после первой встречи с Трумэном президент показался ему именно таким человеком. Он хотел поставить на колени представляющего Советский Союз Сталина, и временами ему казалось, что этот «азиат» внутренне уже сломлен, уже пришел к выводу, что Трумэн – это не податливый Рузвельт, что, имея за спиной разрушенную, голодную, исчерпавшую весь запас своих жизненных сил страну, а перед собой – непробиваемый фронт таких держав, как Америка и Британия, ему, Сталину, не остается ничего иного, кроме как отступить с наименьшими для себя потерями…
Да, отдельные эпизоды Конференции, беседы с Трумэном, ежедневные доклады Идена о ходе подготовительных совещаний трех министров иностранных дел, где Молотов чаще всего оставался в меньшинстве, создавали у Черчилля впечатление, что его надеждам суждено осуществиться.
Но как только он пытался подвести итоги уже состоявшимся обсуждениям, оценить реальные результаты, которых удалось добиться, тотчас неизбежно приходил к выводу, что они фактически равны нулю.
Трумэн, видимо, втайне не отказался от планов разделения Германии, хотя и соглашался с ним, Черчиллем, что необходимо сохранить достаточно сильное, готовое и способное противостоять Советскому Союзу немецкое государство. Но прошло уже несколько заседаний, а германский вопрос был все так же далек от решения, как и неделю назад.
Польша?..
Черчилль протянул руку к заваленному бумагами письменному столу и взял лежавший поверх других лист с машинописным текстом. Он уже читал и перечитывал этот текст не раз – и вчера вечером и сегодня утром. Это было заявление, нота, словом, документ, доставленный сюда, в Бабельсберг, из Варшавы, адресованный «Большой тройке» и подписанный Берутом и Осубкой-Моравским, именовавшими себя соответственно президентом и премьер-министром Временного польского правительства национального единства. Еще и еще раз Черчилль прочел первый длинный абзац этого документа:
«Выражая единодушную и непоколебимую волю всего народа, Польское Временное правительство национального единства утверждает, что лишь граница, которая начинается на юге у бывшей границы между Чехословакией и Германией, затем идет вдоль Нейсы, вдоль левого берега Одера и, оставляя на польской стороне Щецин, подходит к морю западнее города Свиноуйсце, может быть признана справедливой границей, гарантирующей успешное развитие польского народа, безопасность в Европе и прочный мир во всем мире». Следующий, уже короткий абзац гласил: «Польский народ, понесший столь громадные потери в борьбе с Германией, будет считать любое другое решение вопроса о его западной границе вредным, несправедливым, угрожающим будущему польского государства и народа…»
Все, все раздражало Черчилля в этом документе. И торжественно-категорический тон, каким эти явно симпатизирующие Советскому Союзу поляки объявляли от имени народа свою волю, и польская транскрипция географических названий, вроде «Щецин» вместо принятого немецкого названия этого города «Штеттин».
Черчилль раздраженно бросил бумагу обратно на стол. Несомненно, что это послание было инспирировано Сталиным, – без поддержки России они бы не решились…
И мысли Черчилля снова обратились к Сталину.
Он старался проникнуть в душу этого человека, понять его замыслы, уяснить себе, до каких пор Сталин будет стоять на своем и с какого именно рубежа пойдет на уступки…
Черчилль пытался восстановить в памяти всю историю личных отношений со Сталиным, начиная с первой встречи в Москве, в 1942 году, вспомнить, чем, какими словами, аргументами, какой манерой поведения ему удавалось тогда добиваться расположения Сталина, вспомнить, что раздражало советского лидера, делало неуступчивым, непримиримым и что смягчало, побуждало идти на компромисс…
Первая встреча… Черчилль помнил, как будто это было только вчера: после утомительного перелета его «Либерейтор» приземлился на московском аэродроме.
Московском! Черчиллю казалось парадоксальным, фантастическим, что пройдут считанные минуты – и он в качестве гостя и союзника ступит на землю столицы большевистского государства, уничтожение которого еще сравнительно недавно было его самой сокровенной мечтой.
Черчилль вспоминал все, все до малейших деталей. Как он вышел из самолета, с трудом разминая затекшие от долгого сидения ноги, как группа каких-то людей, из которых он знал только Молотова, Гарримана и своего посла Керра, двинулась ему навстречу, как военный оркестр сыграл британский, американский и, наконец, советский гимн «Интернационал», один звук которого всегда вызывал у Черчилля ассоциации с восстаниями, забастовками, баррикадами, толпой – со всем тем, что было ему ненавистно.
Был день – нет, кажется, уже приближался вечер, прохладный августовский вечер. Его посадили в большую черную машину и повезли куда-то в лес, где, окруженный высокими соснами, стоял неразличимый даже вблизи особняк.
Черчилль через переводчика спросил сидевшего рядом с ним молчаливого Молотова, куда его везут и когда он встретится со Сталиным. Молотов лаконично ответил, что резиденция называется «государственной дачей номер семь» и что совещание со Сталиным состоится сегодня же вечером.
Кто присутствовал на совещании в Кремле? Из русских, кроме Сталина, – Молотов и Ворошилов. Его, Черчилля, сопровождали английский и американский послы в Москве – Керр и Гарриман.
Черчилль говорил первым. Он подробно объяснял, почему Англия не в состоянии сейчас открыть второй фронт.
Сталин не прервал его ни разу. Он молча курил трубку… Да, Сталин не прерывал его ни словом, ни жестом, и выражение лица его оставалось неизменным, но тем не менее Черчилль интуитивно чувствовал холодную отчужденность своего собеседника. Позже, уже в мемуарах, описывая это совещание в Кремле, Черчилль утверждал, что Сталин стал выглядеть более дружелюбно, когда услышал подробный рассказ о бомбежках Германии английской авиацией и готовящейся английскими войсками в Африке операции «Торч».
Об этой последней Черчилль только еще начал говорить, когда Сталин с явной заинтересованностью в первый раз прервал его. Он сказал:
– Это хорошо задумано. Во-первых, потому, что удар по тылам Роммеля будет для него неожиданным, во-вторых, потому, что ускорит выход Италии из войны, в-третьих, ознаменует конец битвы между немцами и французами и, в-четвертых, напугает Испанию, заставит ее быть нейтральной.
Тогда Черчиллю показалось, что ему удалось как бы рассеять разочарование Сталина в связи с отсутствием второго фронта, заставить, его воспринять предстоящую африканскую операцию как своего рода эквивалент…
Но уже несколькими минутами позже Черчилль понял, что ошибся. Когда он умолк, Сталин сказал:
– Я хочу поблагодарить господина Черчилля за откровенность и отплатить ему тем же. Не скрою, мы очень разочарованы тем, что второго фронта в ближайшее время не будет. Мы теряем на войне тысячи человек в день. Нам очень горько. Может быть, мы пережили бы эти горькие утраты несколько легче, зная, что и британская армия сражается с врагом так же, как и мы, – не на жизнь, а на смерть. Но она так… не сражается. Вы нарушили свое слово относительно второго фронта, господин Черчилль…
Вспоминая теперь все коллизии первых встреч со Сталиным, Черчилль пытался определить, какие перемены произошли с тех пор в советском лидере, на чем можно сыграть, что использовать, чтобы заставить его поколебаться и отступить? Усталость? Да, она ощущалась на его лице, чувствовалась в его походке, но больше не проявлялась ни в чем.
Тогда, три года назад, несмотря на все разногласия и размолвки, они все же расстались дружески, – по крайней мере, Черчилль так считал.
Сегодня он, Сталин, не был нужен Черчиллю, как тогда, в начале войны, когда от стойкости Красной Армии во многом зависела судьба Англии. В какой мере Сталин-победитель заинтересован в Черчилле сегодня? Может быть, ни в какой? И может быть, именно поэтому решил идти напролом и его непримиримая позиция в польском вопросе – лишь первый орудийный залп в задуманном наступлении?
Конечно, находясь в более спокойном состоянии, Черчилль не мог бы не подумать о том, что эти поляки вовсе не нуждались в специальном поощрении Советского Союза – для них было вполне достаточно решения Ялтинской конференции, предусмотревшей в числе других вопросов и увеличение польской территории на севере и на западе. Тогда же было решено запросить мнение польского правительства о размерах этого увеличения.
Вот оно, это правительство, теперь свое мнение и высказывает…
Но Черчилля мучила мысль о том, что задуманный им план пересмотра Ялтинской декларации – не только о Польше, но и о других освобожденных Красной Армией странах Европы – сегодня столь же далек от осуществления, сколь был далек и три месяца тому назад.
Он хотел бы сказать решительное, бескомпромиссное «нет» всем попыткам главы советской делегации поддержать дружеские России правительства в Восточной Европе. Но ему казалось, что подходящий момент для этого еще не наступил. В ходе заседаний пока что все шло «по касательной», обходя главное, существенное.
Да, все эти вопросы – и будущее Германии, и границы Польши, и выборы в восточноевропейских странах– так или иначе затрагивались на каждом заседании. Но опять-таки частично, каждый раз по какому-либо конкретному поводу. Сталина «покусывали», вместо того чтобы вцепиться ему в горло бульдожьей хваткой и не ослаблять ее, пока не будет вырван необходимый ответ-согласие. «Шагреневая кожа!» – мысленно проговорил Черчилль. С каждым безрезультатно потерянным днем ее размер уменьшается. Но герой Бальзака имел возможность осуществить любое из своих желаний, – правда, за счет определяемого размером кожи срока собственной жизни. Он, Черчилль, находился в гораздо более трагическом положении. Размеры отпущенной ему «кожи» определялись теперь не только его возрастом – он чувствовал себя достаточно бодрым. Но дело обстояло хуже – он, этот кусок шагреневой кожи, мог бесследно исчезнуть, как только будут объявлены итоги выборов. И от этого дня его, Черчилля, отделяли теперь уже не месяцы и даже не недели, а всего лишь несколько суток.
Всего несколько суток! И ни одна из его послевоенных целей еще не достигнута! О, если бы он был в силах остановить время, повернуть его течение вспять!
Для Трумэна прошлого как бы не существовало. А он, Черчилль, жил этим прошлым. Нет, это совсем не значило, что к семидесяти годам его вдохновляли только воспоминания. Мечты об утраченном и злоба оставались для него мощными стимулами.
Сравнивая прошлое с настоящим, Трумэн испытывал радость, гордость.
Для Черчилля в прошлом заключалось величие и в то же время горький упрек настоящему. В прошлом искал он причины непоправимых ошибок, совершенных или совершаемых в настоящем. Но в мысли, что все, все могло быть иначе, находил он эгоистическое, хотя и бесплодное удовлетворение.
Перед отъездом сюда, в Бабельсберг, на встречу, которой Черчилль так жаждал и так боялся, он уже обессиленный сидел под южным голубым небом у лежавшего на земле мольберта, пытаясь проанализировать допущенные в прошлом ошибки. Не свои, нет – ведь он был Черчилль и не мог ошибаться, – а тех, других, которые в разные времена не вняли его советам, недооценили его предупреждений, не предотвратили того, что могло быть предотвращено.
Тогда, на лужайке близ замка Бордаберри, Черчилль размышлял о многом, но главным образом о своей последней встрече со специальным послом американского президента Дэвисом, человеком, которого Трумэн не только зачем-то привез сюда, на Конференцию, но и посадил рядом с собой, как бы уравновешивая в глазах Сталина свои симпатии между бывшим американским послом в России и Бирнсом: Бирнс – по правую руку, Дэвис – по левую, мелкая дипломатия…
Черчилль сидел в полумраке, откинувшись на спинку узкого, неудобного кресла и опустив свои тяжелые веки, но идти спать ему не хотелось. С недавних пор он стал бояться прихода ночи, она приближала следующий день и – кто знает! – может быть, уменьшала тот невидимый кусок шагреневой кожи, от размеров которого зависело его будущее.
Совсем недавно, уже здесь, в Бабельсберге, Черчиллю довелось пережить несколько минут подъема. Его посетил американский военный министр Стимсон и в туманных, осторожных выражениях сообщил, что президент получил телеграмму из Штатов, из которой явствовало, что разрешение проблемы под кодовым названием «Трубчатые сплавы» происходит более или менее успешно.
С тех давних пор, когда он договорился с Рузвельтом о переносе всех практических работ, связанных с делением урана, в Америку, Черчилль уже успел забыть об этой проблеме. Она была для него актуальна тогда, когда возникла реальная опасность появления атомного оружия у Гитлера. И потеряла свою злободневность, когда удалось вывезти из Франции немецких ученых и имевшийся там запас «тяжелой воды». Черчилль знал, что американцы вот уже несколько лет «копаются» с этими «сплавами», сначала раздражался в связи с явным намерением «янки» оттереть на задний план англичан и чуть ли не засекретить от них все, что было связано с атомным проектом, но потом махнул на это рукой: война близилась к победному концу, и вопрос о новых видах оружия терял свое прежнее значение.
На фоне всего происходящего сейчас – отсутствия ощутимых успехов на Конференции, томительной неизвестности, связанной с результатами выборов, – сообщение Стимсона показалось Черчиллю лишь запоздалой данью вежливости американцев по отношению к своему британскому союзнику, никак не больше. Он выразил Стимсону благодарность за информацию, высказал надежду на конечный успех и… забыл обо всем этом деле. Забыл потому, что в сознании его оно никак не связывалось с мучившими его проблемами.
Нестерпимее всего была для Черчилля мысль о том, что теперь уже все труднее и труднее указать русским их подлинное место, восстановить ту Европу, в которой само слово «англичанин» еще совсем недавно являлось символом превосходства во всем – в могуществе на земле и на море, в богатстве, традициях, в хороших манерах, наконец! Лучший в мире флот, обширнейшие и богатейшие колонии, лучшая разведка, лучший парламент… Все это было еще каких-нибудь десять лет тому назад – по часам Истории только вчера!
И все это, невзирая на трудности, еще можно было вернуть! Вернуть – как это ни парадоксально – силами тех самых немцев, которые нанесли столь ощутимые удары по Британской империи.
«Реймс!» – с глубокой горечью произнес про себя Черчилль. Слово «Реймс» еще совсем недавно было символом того, что гитлеровская армия сложила оружие к ногам американо-британских союзников. С Россией же продолжала оставаться в состоянии войны. А потом… Потом был Карлсхорст…
…Сидя в своем бабельсбергском доме, доме на Рингштрассе, Черчилль мысленно переносится назад, теперь уже в совсем недавнее прошлое, в свою загородную резиденцию близ Лондона, в Чекере…
– Еще раз… – медленно сказал Черчилль, когда в комнате зажегся свет. Он сидел в глубоком кожаном кресле, без пиджака, с потухшей сигарой, зажатой в левом углу рта. Потом вытянул затекшие ноги. Широкие ременные подтяжки с металлическими пряжками натянулись, сорочка складками нависала на животе, над брюками.
– Все сначала, сэр? – вполголоса спросил Рован. Он стоял у телефона, связывающего его с киномехаником.
– Да, – ответил Черчилль, движением губ передвигая сигару из левого угла рта в правый. Потом обернулся к сидящей неподалеку жене и сказал: – Если это вам надоело, Клемми, можете уйти.
Она не двинулась с места. Свет в комнате снова погас. На небольшом, укрепленном на двух кронштейнах экране возникло летное поле.
– Если хотите что-нибудь выпить, Эндрю, Сойерс вам принесет.
Эти слова были обращены к английскому полковнику, молча сидевшему на стуле за спиной Черчилля.
– Благодарю вас, сэр, мне не хочется.
– Дело ваше.
В полутемной, освещенной лишь лучом прожектора комнате вспыхнул огонек. Потом светлая точка описала полукруг – Черчилль закурил сигару, затянулся.
Над полем аэродрома появился самолет с опознавательными знаками королевских военно-воздушных сил. Потом камера перешла на советских генералов, стоявших в нескольких десятках метров от посадочной полосы. Самолет коснулся колесами бетонной дорожки. Русские солдаты покатили, к нему трап. Следом пошли генералы.
– Кто это идет впереди? – спросил Черчилль.
– Генерал Соколовский, заместитель маршала Жукова, – слегка наклоняясь вперед, к уху Черчилля, ответил полковник.
– Он ведет себя как хозяин, – недовольно проговорил Черчилль.
Дверь самолета открылась, показался военный в форме британских военно-воздушных сил. Было видно, что он поспешным движением сунул трубку в карман перепоясанного матерчатым поясом кителя и, слегка ссутулившись, стал спускаться по трапу.
– Для своего возраста Теддер мог бы держаться прямее… Я не раз ему это говорил, – ворчливо произнес Черчилль.
Следом за Теддером на трапе появились еще трое английских военных в форме наземных, воздушных и военно-морских сил.
Русский генерал, отделившись от своей группы, сделал несколько шагов вперед, однако, не дойдя до нижней ступеньки трапа, остановился метрах в пяти от нее. Теддер поспешно направился к генералу.
– Видите, – с раздражением сказал Черчилль, – он хочет, чтобы Теддер первый подошел к нему… К тому… Как его фамилия?
– Генерал Соколовский, сэр.
– Ну вот. А Артур – маршал. Ему следовало бы выждать, пока русский подойдет к нему сам. Кто устанавливал церемонию встречи?
– Не знаю, сэр, я был в это время во Франкфурте, выполняя ваше поручение. И…
– Вы расскажете мне об этом позже, – недовольно прервал полковника Черчилль. – Давайте смотреть.
На бетонированной дорожке появился американский самолет. И снова русские солдаты покатили трап. Фильм был неозвученным, поэтому не слышалось ни лязга открываемой двери, ни голосов людей… На трапе появился торопливо спускающийся по ступенькам высокий человек в форме американских военно-воздушных сил. Соколовский, который теперь снова стоял в группе русских военных рядом с Теддером, так же быстро пошел навстречу и приложил ладонь к козырьку фуражки. Американец поднес руку ладонью вперед к своей пилотке. Затем они обменялись рукопожатиями.
– Спаатс – всего лишь генерал, – снова раздался голос Черчилля, – однако этот Соколовский счел необходимым встретить его у самого трапа.
– Думаю, это просто случайность, сэр, – все так же тихо проговорил полковник. – Я вообще не уверен, что там был разработан какой-то специальный церемониал.
– В большой политике не бывает случайностей, – назидательно сказал Черчилль. – Они, несомненно, хотят подчеркнуть большее уважение к американцам, чем к нам. Вы здесь, Сойерс? Дайте мне виски. Без льда. У меня что-то не в порядке с горлом. И спичку, пожалуйста.
Снова вспыхнул огонек. Потом послышались приглушенный звон стекла и шуршание колесиков – Сойерс подкатил столик с напитками ближе к креслу Черчилля.
Черчилль не глядя протянул к нему руку и привычно нащупал стакан с виски. Вынул сигару изо рта, сделал большой глоток и снова зажал сигару в зубах.
Демонстрация фильма продолжалась. Прибыл французский, вернее, английский самолет, но с изображением трехцветного французского флага на борту. Из него вышел главнокомандующий французской армией генерал Делатр де Тассиньи.
– А ему вообще следовало бы прежде всего поздороваться с Теддером, – снова пробурчал Черчилль. – В конце концов, тем, что их пригласили, французы обязаны прежде всего мне.
– Но у русских есть основания считать, что все мы присутствуем в Берлине благодаря их любезности, – раздался вдруг тихий женский голос.
– Не говорите глупостей, Клемми, – недовольно проговори»! Черчилль и добавил уже насмешливо: – Возможно, они завербовали вас в свою партию, когда вы были в Москве? Кстати, почему бы вам ради такого торжественного случая не надеть свой советский орден?..
Клементина промолчала. Она хорошо знала взрывчатый и раздражительный характер своего мужа.
На мгновение на экране был показан опустевший аэродром. Затем в небе опять показался самолет, на этот раз снова английский. На том месте, где только что стояли русские генералы, теперь оказалась группа простых солдат, тоже русских. На груди у них висели автоматы. Потом на трапе появились вышедшие из самолета английские офицеры. Они стали на ступенях по обе стороны трапа, прижимаясь спинами к поручням. Затем из дверного проема вышел невысокий худощавый человек в немецкой военной форме. В руках он держал нечто вроде короткой трости. Несколько секунд немец стоял на верхней ступеньке трапа, озираясь вокруг, точно стараясь определить, куда он попал. Потом сделал два нерешительных шага вниз.
– Для ситуации, в которой Кейтель находится, он выглядит достаточно браво, – заметил Черчилль. – Как вы думаете, Эндрю, если бы ему предстояло снова возглавить немецкие сухопутные войска, оказался бы он в силах работать? Впрочем, я, конечно, шучу. Кто это вместе с ним? – спросил Черчилль, протягивая сигару по направлению к экрану. – Вон те двое немцев?
– Адмирал Фридебург и авиационный генерал Штумпф, сэр.
– Эти выглядят довольно потерто…
Стоявшие на трапе английские офицеры замкнули круг, оцепляя трех немцев. Процессия начала медленно спускаться по трапу. Русские солдаты положили руки на автоматы.
Потом изображение пропало, точно оборвалась лента. Экран осветился ярким белым светом…
После короткого перерыва на экране возник зал, уставленный длинными столами. Один из них, расположенный у самой стены, осеняли четыре союзных флага. Потом зал стал постепенно заполняться. По одному и группами входили советские генералы и рассаживались за длинными столами. Затем открылась боковая дверь – неподалеку от стола под союзными флагами, – и в зал медленно вошла группа военных. Впереди шел невысокого роста человек с советскими маршальскими погонами на плечах. Большая тяжелая голова, широкий лоб, две морщины полукругами спускались по обе стороны носа к углам рта, и на подбородке ямочка, столь неожиданная на этом суровом, волевом лице. Две небольшие звездочки были прикреплены к его кителю на левой стороне груди. Ниже выделялись многочисленные ряды орденских колодок.
Теддер, Спаатс и де Тассиньи шли почти рядом с советским маршалом, но все же несколько позади. Шествие замыкали высокий седой человек в каком-то неизвестном Черчиллю мундире и еще двое военных, одним из которых был генерал Соколовский.
– Как вы считаете, Эндрю, о чем думает сейчас Жуков? – неожиданно спросил Черчилль.
Нет, дом не был пустым. Где-то в пристройке бодрствовал начальник охраны премьер-министра Томпсон, в небольшой, примыкающей к спальне комнате сидел врач, лорд Моран, ожидая, пока его трудный подопечный решит отойти ко сну, в соседней комнате корпел над бумагами Рован, один из личных секретарей Черчилля, и конечно же неподалеку находился лакей Сойерс, готовый по первому зову явиться к своему хозяину.
В открытое окно было слышно, как стучат по асфальту каблуки английских солдат, охранявших резиденцию премьер-министра. Черчилля раздражал этот стук. Вызванный для объяснений Томпсон доложил, что солдатские ботинки подбиты гвоздями. Черчилль распорядился выдать солдатам, несущим охрану его дома, ботинки на резиновой подошве…
Все обитатели особняка на Рингштрассе были на своих местах. Только Мэри, дочь Черчилля, еще не вернулась из Берлина, где жены и дочери сотрудников британского представительства в Контрольном совете устроили нечто вроде традиционного пятичасового чая.
Черчиллю предстояло провести теперь уже считанные дни в этом доме, прежде чем отправиться в Лондон, чтобы успеть прибыть в столицу к моменту оглашения результатов парламентских выборов.
Потом он вернется снова и уже тогда, в ореоле вновь обретенной власти, даст решительный бой Сталину. Вернется, если…
Впрочем, к черту «если»! Этого не может быть. Он вернется, а Эттли, чье присутствие за «круглым столом» Конференции постоянно напоминало Черчиллю об угрозе, которую таило для него ближайшее будущее, останется в Лондоне, чтобы занять свое привычное место на скамьях оппозиции правительству его величества.
Итак, он, Черчилль, уже больше недели провел здесь, в Бабельсберге, пора подвести кое-какие итоги.
Но лишь при одной только мысли об этом Черчилля охватывала злоба. Ради чего он так стремился сюда, ради чего так настаивал, чтобы встреча «Большой тройки» состоялась как можно скорее? Не гнался ли он за миражем?..
Правда, временами Черчиллю казалось, что все, чего он так жаждал, сбывается, становится реальностью. Он требовал созыва Конференции, и она состоялась. Он хотел увидеть в новом президенте Соединенных Штатов человека смелого, решительного, целиком сознающего значение красной опасности для Европы и готового ее предотвратить. И после первой встречи с Трумэном президент показался ему именно таким человеком. Он хотел поставить на колени представляющего Советский Союз Сталина, и временами ему казалось, что этот «азиат» внутренне уже сломлен, уже пришел к выводу, что Трумэн – это не податливый Рузвельт, что, имея за спиной разрушенную, голодную, исчерпавшую весь запас своих жизненных сил страну, а перед собой – непробиваемый фронт таких держав, как Америка и Британия, ему, Сталину, не остается ничего иного, кроме как отступить с наименьшими для себя потерями…
Да, отдельные эпизоды Конференции, беседы с Трумэном, ежедневные доклады Идена о ходе подготовительных совещаний трех министров иностранных дел, где Молотов чаще всего оставался в меньшинстве, создавали у Черчилля впечатление, что его надеждам суждено осуществиться.
Но как только он пытался подвести итоги уже состоявшимся обсуждениям, оценить реальные результаты, которых удалось добиться, тотчас неизбежно приходил к выводу, что они фактически равны нулю.
Трумэн, видимо, втайне не отказался от планов разделения Германии, хотя и соглашался с ним, Черчиллем, что необходимо сохранить достаточно сильное, готовое и способное противостоять Советскому Союзу немецкое государство. Но прошло уже несколько заседаний, а германский вопрос был все так же далек от решения, как и неделю назад.
Польша?..
Черчилль протянул руку к заваленному бумагами письменному столу и взял лежавший поверх других лист с машинописным текстом. Он уже читал и перечитывал этот текст не раз – и вчера вечером и сегодня утром. Это было заявление, нота, словом, документ, доставленный сюда, в Бабельсберг, из Варшавы, адресованный «Большой тройке» и подписанный Берутом и Осубкой-Моравским, именовавшими себя соответственно президентом и премьер-министром Временного польского правительства национального единства. Еще и еще раз Черчилль прочел первый длинный абзац этого документа:
«Выражая единодушную и непоколебимую волю всего народа, Польское Временное правительство национального единства утверждает, что лишь граница, которая начинается на юге у бывшей границы между Чехословакией и Германией, затем идет вдоль Нейсы, вдоль левого берега Одера и, оставляя на польской стороне Щецин, подходит к морю западнее города Свиноуйсце, может быть признана справедливой границей, гарантирующей успешное развитие польского народа, безопасность в Европе и прочный мир во всем мире». Следующий, уже короткий абзац гласил: «Польский народ, понесший столь громадные потери в борьбе с Германией, будет считать любое другое решение вопроса о его западной границе вредным, несправедливым, угрожающим будущему польского государства и народа…»
Все, все раздражало Черчилля в этом документе. И торжественно-категорический тон, каким эти явно симпатизирующие Советскому Союзу поляки объявляли от имени народа свою волю, и польская транскрипция географических названий, вроде «Щецин» вместо принятого немецкого названия этого города «Штеттин».
Черчилль раздраженно бросил бумагу обратно на стол. Несомненно, что это послание было инспирировано Сталиным, – без поддержки России они бы не решились…
И мысли Черчилля снова обратились к Сталину.
Он старался проникнуть в душу этого человека, понять его замыслы, уяснить себе, до каких пор Сталин будет стоять на своем и с какого именно рубежа пойдет на уступки…
Черчилль пытался восстановить в памяти всю историю личных отношений со Сталиным, начиная с первой встречи в Москве, в 1942 году, вспомнить, чем, какими словами, аргументами, какой манерой поведения ему удавалось тогда добиваться расположения Сталина, вспомнить, что раздражало советского лидера, делало неуступчивым, непримиримым и что смягчало, побуждало идти на компромисс…
Первая встреча… Черчилль помнил, как будто это было только вчера: после утомительного перелета его «Либерейтор» приземлился на московском аэродроме.
Московском! Черчиллю казалось парадоксальным, фантастическим, что пройдут считанные минуты – и он в качестве гостя и союзника ступит на землю столицы большевистского государства, уничтожение которого еще сравнительно недавно было его самой сокровенной мечтой.
Черчилль вспоминал все, все до малейших деталей. Как он вышел из самолета, с трудом разминая затекшие от долгого сидения ноги, как группа каких-то людей, из которых он знал только Молотова, Гарримана и своего посла Керра, двинулась ему навстречу, как военный оркестр сыграл британский, американский и, наконец, советский гимн «Интернационал», один звук которого всегда вызывал у Черчилля ассоциации с восстаниями, забастовками, баррикадами, толпой – со всем тем, что было ему ненавистно.
Был день – нет, кажется, уже приближался вечер, прохладный августовский вечер. Его посадили в большую черную машину и повезли куда-то в лес, где, окруженный высокими соснами, стоял неразличимый даже вблизи особняк.
Черчилль через переводчика спросил сидевшего рядом с ним молчаливого Молотова, куда его везут и когда он встретится со Сталиным. Молотов лаконично ответил, что резиденция называется «государственной дачей номер семь» и что совещание со Сталиным состоится сегодня же вечером.
Кто присутствовал на совещании в Кремле? Из русских, кроме Сталина, – Молотов и Ворошилов. Его, Черчилля, сопровождали английский и американский послы в Москве – Керр и Гарриман.
Черчилль говорил первым. Он подробно объяснял, почему Англия не в состоянии сейчас открыть второй фронт.
Сталин не прервал его ни разу. Он молча курил трубку… Да, Сталин не прерывал его ни словом, ни жестом, и выражение лица его оставалось неизменным, но тем не менее Черчилль интуитивно чувствовал холодную отчужденность своего собеседника. Позже, уже в мемуарах, описывая это совещание в Кремле, Черчилль утверждал, что Сталин стал выглядеть более дружелюбно, когда услышал подробный рассказ о бомбежках Германии английской авиацией и готовящейся английскими войсками в Африке операции «Торч».
Об этой последней Черчилль только еще начал говорить, когда Сталин с явной заинтересованностью в первый раз прервал его. Он сказал:
– Это хорошо задумано. Во-первых, потому, что удар по тылам Роммеля будет для него неожиданным, во-вторых, потому, что ускорит выход Италии из войны, в-третьих, ознаменует конец битвы между немцами и французами и, в-четвертых, напугает Испанию, заставит ее быть нейтральной.
Тогда Черчиллю показалось, что ему удалось как бы рассеять разочарование Сталина в связи с отсутствием второго фронта, заставить, его воспринять предстоящую африканскую операцию как своего рода эквивалент…
Но уже несколькими минутами позже Черчилль понял, что ошибся. Когда он умолк, Сталин сказал:
– Я хочу поблагодарить господина Черчилля за откровенность и отплатить ему тем же. Не скрою, мы очень разочарованы тем, что второго фронта в ближайшее время не будет. Мы теряем на войне тысячи человек в день. Нам очень горько. Может быть, мы пережили бы эти горькие утраты несколько легче, зная, что и британская армия сражается с врагом так же, как и мы, – не на жизнь, а на смерть. Но она так… не сражается. Вы нарушили свое слово относительно второго фронта, господин Черчилль…
Вспоминая теперь все коллизии первых встреч со Сталиным, Черчилль пытался определить, какие перемены произошли с тех пор в советском лидере, на чем можно сыграть, что использовать, чтобы заставить его поколебаться и отступить? Усталость? Да, она ощущалась на его лице, чувствовалась в его походке, но больше не проявлялась ни в чем.
Тогда, три года назад, несмотря на все разногласия и размолвки, они все же расстались дружески, – по крайней мере, Черчилль так считал.
Сегодня он, Сталин, не был нужен Черчиллю, как тогда, в начале войны, когда от стойкости Красной Армии во многом зависела судьба Англии. В какой мере Сталин-победитель заинтересован в Черчилле сегодня? Может быть, ни в какой? И может быть, именно поэтому решил идти напролом и его непримиримая позиция в польском вопросе – лишь первый орудийный залп в задуманном наступлении?
Конечно, находясь в более спокойном состоянии, Черчилль не мог бы не подумать о том, что эти поляки вовсе не нуждались в специальном поощрении Советского Союза – для них было вполне достаточно решения Ялтинской конференции, предусмотревшей в числе других вопросов и увеличение польской территории на севере и на западе. Тогда же было решено запросить мнение польского правительства о размерах этого увеличения.
Вот оно, это правительство, теперь свое мнение и высказывает…
Но Черчилля мучила мысль о том, что задуманный им план пересмотра Ялтинской декларации – не только о Польше, но и о других освобожденных Красной Армией странах Европы – сегодня столь же далек от осуществления, сколь был далек и три месяца тому назад.
Он хотел бы сказать решительное, бескомпромиссное «нет» всем попыткам главы советской делегации поддержать дружеские России правительства в Восточной Европе. Но ему казалось, что подходящий момент для этого еще не наступил. В ходе заседаний пока что все шло «по касательной», обходя главное, существенное.
Да, все эти вопросы – и будущее Германии, и границы Польши, и выборы в восточноевропейских странах– так или иначе затрагивались на каждом заседании. Но опять-таки частично, каждый раз по какому-либо конкретному поводу. Сталина «покусывали», вместо того чтобы вцепиться ему в горло бульдожьей хваткой и не ослаблять ее, пока не будет вырван необходимый ответ-согласие. «Шагреневая кожа!» – мысленно проговорил Черчилль. С каждым безрезультатно потерянным днем ее размер уменьшается. Но герой Бальзака имел возможность осуществить любое из своих желаний, – правда, за счет определяемого размером кожи срока собственной жизни. Он, Черчилль, находился в гораздо более трагическом положении. Размеры отпущенной ему «кожи» определялись теперь не только его возрастом – он чувствовал себя достаточно бодрым. Но дело обстояло хуже – он, этот кусок шагреневой кожи, мог бесследно исчезнуть, как только будут объявлены итоги выборов. И от этого дня его, Черчилля, отделяли теперь уже не месяцы и даже не недели, а всего лишь несколько суток.
Всего несколько суток! И ни одна из его послевоенных целей еще не достигнута! О, если бы он был в силах остановить время, повернуть его течение вспять!
Для Трумэна прошлого как бы не существовало. А он, Черчилль, жил этим прошлым. Нет, это совсем не значило, что к семидесяти годам его вдохновляли только воспоминания. Мечты об утраченном и злоба оставались для него мощными стимулами.
Сравнивая прошлое с настоящим, Трумэн испытывал радость, гордость.
Для Черчилля в прошлом заключалось величие и в то же время горький упрек настоящему. В прошлом искал он причины непоправимых ошибок, совершенных или совершаемых в настоящем. Но в мысли, что все, все могло быть иначе, находил он эгоистическое, хотя и бесплодное удовлетворение.
Перед отъездом сюда, в Бабельсберг, на встречу, которой Черчилль так жаждал и так боялся, он уже обессиленный сидел под южным голубым небом у лежавшего на земле мольберта, пытаясь проанализировать допущенные в прошлом ошибки. Не свои, нет – ведь он был Черчилль и не мог ошибаться, – а тех, других, которые в разные времена не вняли его советам, недооценили его предупреждений, не предотвратили того, что могло быть предотвращено.
Тогда, на лужайке близ замка Бордаберри, Черчилль размышлял о многом, но главным образом о своей последней встрече со специальным послом американского президента Дэвисом, человеком, которого Трумэн не только зачем-то привез сюда, на Конференцию, но и посадил рядом с собой, как бы уравновешивая в глазах Сталина свои симпатии между бывшим американским послом в России и Бирнсом: Бирнс – по правую руку, Дэвис – по левую, мелкая дипломатия…
Черчилль сидел в полумраке, откинувшись на спинку узкого, неудобного кресла и опустив свои тяжелые веки, но идти спать ему не хотелось. С недавних пор он стал бояться прихода ночи, она приближала следующий день и – кто знает! – может быть, уменьшала тот невидимый кусок шагреневой кожи, от размеров которого зависело его будущее.
Совсем недавно, уже здесь, в Бабельсберге, Черчиллю довелось пережить несколько минут подъема. Его посетил американский военный министр Стимсон и в туманных, осторожных выражениях сообщил, что президент получил телеграмму из Штатов, из которой явствовало, что разрешение проблемы под кодовым названием «Трубчатые сплавы» происходит более или менее успешно.
С тех давних пор, когда он договорился с Рузвельтом о переносе всех практических работ, связанных с делением урана, в Америку, Черчилль уже успел забыть об этой проблеме. Она была для него актуальна тогда, когда возникла реальная опасность появления атомного оружия у Гитлера. И потеряла свою злободневность, когда удалось вывезти из Франции немецких ученых и имевшийся там запас «тяжелой воды». Черчилль знал, что американцы вот уже несколько лет «копаются» с этими «сплавами», сначала раздражался в связи с явным намерением «янки» оттереть на задний план англичан и чуть ли не засекретить от них все, что было связано с атомным проектом, но потом махнул на это рукой: война близилась к победному концу, и вопрос о новых видах оружия терял свое прежнее значение.
На фоне всего происходящего сейчас – отсутствия ощутимых успехов на Конференции, томительной неизвестности, связанной с результатами выборов, – сообщение Стимсона показалось Черчиллю лишь запоздалой данью вежливости американцев по отношению к своему британскому союзнику, никак не больше. Он выразил Стимсону благодарность за информацию, высказал надежду на конечный успех и… забыл обо всем этом деле. Забыл потому, что в сознании его оно никак не связывалось с мучившими его проблемами.
Нестерпимее всего была для Черчилля мысль о том, что теперь уже все труднее и труднее указать русским их подлинное место, восстановить ту Европу, в которой само слово «англичанин» еще совсем недавно являлось символом превосходства во всем – в могуществе на земле и на море, в богатстве, традициях, в хороших манерах, наконец! Лучший в мире флот, обширнейшие и богатейшие колонии, лучшая разведка, лучший парламент… Все это было еще каких-нибудь десять лет тому назад – по часам Истории только вчера!
И все это, невзирая на трудности, еще можно было вернуть! Вернуть – как это ни парадоксально – силами тех самых немцев, которые нанесли столь ощутимые удары по Британской империи.
«Реймс!» – с глубокой горечью произнес про себя Черчилль. Слово «Реймс» еще совсем недавно было символом того, что гитлеровская армия сложила оружие к ногам американо-британских союзников. С Россией же продолжала оставаться в состоянии войны. А потом… Потом был Карлсхорст…
…Сидя в своем бабельсбергском доме, доме на Рингштрассе, Черчилль мысленно переносится назад, теперь уже в совсем недавнее прошлое, в свою загородную резиденцию близ Лондона, в Чекере…
– Еще раз… – медленно сказал Черчилль, когда в комнате зажегся свет. Он сидел в глубоком кожаном кресле, без пиджака, с потухшей сигарой, зажатой в левом углу рта. Потом вытянул затекшие ноги. Широкие ременные подтяжки с металлическими пряжками натянулись, сорочка складками нависала на животе, над брюками.
– Все сначала, сэр? – вполголоса спросил Рован. Он стоял у телефона, связывающего его с киномехаником.
– Да, – ответил Черчилль, движением губ передвигая сигару из левого угла рта в правый. Потом обернулся к сидящей неподалеку жене и сказал: – Если это вам надоело, Клемми, можете уйти.
Она не двинулась с места. Свет в комнате снова погас. На небольшом, укрепленном на двух кронштейнах экране возникло летное поле.
– Если хотите что-нибудь выпить, Эндрю, Сойерс вам принесет.
Эти слова были обращены к английскому полковнику, молча сидевшему на стуле за спиной Черчилля.
– Благодарю вас, сэр, мне не хочется.
– Дело ваше.
В полутемной, освещенной лишь лучом прожектора комнате вспыхнул огонек. Потом светлая точка описала полукруг – Черчилль закурил сигару, затянулся.
Над полем аэродрома появился самолет с опознавательными знаками королевских военно-воздушных сил. Потом камера перешла на советских генералов, стоявших в нескольких десятках метров от посадочной полосы. Самолет коснулся колесами бетонной дорожки. Русские солдаты покатили, к нему трап. Следом пошли генералы.
– Кто это идет впереди? – спросил Черчилль.
– Генерал Соколовский, заместитель маршала Жукова, – слегка наклоняясь вперед, к уху Черчилля, ответил полковник.
– Он ведет себя как хозяин, – недовольно проговорил Черчилль.
Дверь самолета открылась, показался военный в форме британских военно-воздушных сил. Было видно, что он поспешным движением сунул трубку в карман перепоясанного матерчатым поясом кителя и, слегка ссутулившись, стал спускаться по трапу.
– Для своего возраста Теддер мог бы держаться прямее… Я не раз ему это говорил, – ворчливо произнес Черчилль.
Следом за Теддером на трапе появились еще трое английских военных в форме наземных, воздушных и военно-морских сил.
Русский генерал, отделившись от своей группы, сделал несколько шагов вперед, однако, не дойдя до нижней ступеньки трапа, остановился метрах в пяти от нее. Теддер поспешно направился к генералу.
– Видите, – с раздражением сказал Черчилль, – он хочет, чтобы Теддер первый подошел к нему… К тому… Как его фамилия?
– Генерал Соколовский, сэр.
– Ну вот. А Артур – маршал. Ему следовало бы выждать, пока русский подойдет к нему сам. Кто устанавливал церемонию встречи?
– Не знаю, сэр, я был в это время во Франкфурте, выполняя ваше поручение. И…
– Вы расскажете мне об этом позже, – недовольно прервал полковника Черчилль. – Давайте смотреть.
На бетонированной дорожке появился американский самолет. И снова русские солдаты покатили трап. Фильм был неозвученным, поэтому не слышалось ни лязга открываемой двери, ни голосов людей… На трапе появился торопливо спускающийся по ступенькам высокий человек в форме американских военно-воздушных сил. Соколовский, который теперь снова стоял в группе русских военных рядом с Теддером, так же быстро пошел навстречу и приложил ладонь к козырьку фуражки. Американец поднес руку ладонью вперед к своей пилотке. Затем они обменялись рукопожатиями.
– Спаатс – всего лишь генерал, – снова раздался голос Черчилля, – однако этот Соколовский счел необходимым встретить его у самого трапа.
– Думаю, это просто случайность, сэр, – все так же тихо проговорил полковник. – Я вообще не уверен, что там был разработан какой-то специальный церемониал.
– В большой политике не бывает случайностей, – назидательно сказал Черчилль. – Они, несомненно, хотят подчеркнуть большее уважение к американцам, чем к нам. Вы здесь, Сойерс? Дайте мне виски. Без льда. У меня что-то не в порядке с горлом. И спичку, пожалуйста.
Снова вспыхнул огонек. Потом послышались приглушенный звон стекла и шуршание колесиков – Сойерс подкатил столик с напитками ближе к креслу Черчилля.
Черчилль не глядя протянул к нему руку и привычно нащупал стакан с виски. Вынул сигару изо рта, сделал большой глоток и снова зажал сигару в зубах.
Демонстрация фильма продолжалась. Прибыл французский, вернее, английский самолет, но с изображением трехцветного французского флага на борту. Из него вышел главнокомандующий французской армией генерал Делатр де Тассиньи.
– А ему вообще следовало бы прежде всего поздороваться с Теддером, – снова пробурчал Черчилль. – В конце концов, тем, что их пригласили, французы обязаны прежде всего мне.
– Но у русских есть основания считать, что все мы присутствуем в Берлине благодаря их любезности, – раздался вдруг тихий женский голос.
– Не говорите глупостей, Клемми, – недовольно проговори»! Черчилль и добавил уже насмешливо: – Возможно, они завербовали вас в свою партию, когда вы были в Москве? Кстати, почему бы вам ради такого торжественного случая не надеть свой советский орден?..
Клементина промолчала. Она хорошо знала взрывчатый и раздражительный характер своего мужа.
На мгновение на экране был показан опустевший аэродром. Затем в небе опять показался самолет, на этот раз снова английский. На том месте, где только что стояли русские генералы, теперь оказалась группа простых солдат, тоже русских. На груди у них висели автоматы. Потом на трапе появились вышедшие из самолета английские офицеры. Они стали на ступенях по обе стороны трапа, прижимаясь спинами к поручням. Затем из дверного проема вышел невысокий худощавый человек в немецкой военной форме. В руках он держал нечто вроде короткой трости. Несколько секунд немец стоял на верхней ступеньке трапа, озираясь вокруг, точно стараясь определить, куда он попал. Потом сделал два нерешительных шага вниз.
– Для ситуации, в которой Кейтель находится, он выглядит достаточно браво, – заметил Черчилль. – Как вы думаете, Эндрю, если бы ему предстояло снова возглавить немецкие сухопутные войска, оказался бы он в силах работать? Впрочем, я, конечно, шучу. Кто это вместе с ним? – спросил Черчилль, протягивая сигару по направлению к экрану. – Вон те двое немцев?
– Адмирал Фридебург и авиационный генерал Штумпф, сэр.
– Эти выглядят довольно потерто…
Стоявшие на трапе английские офицеры замкнули круг, оцепляя трех немцев. Процессия начала медленно спускаться по трапу. Русские солдаты положили руки на автоматы.
Потом изображение пропало, точно оборвалась лента. Экран осветился ярким белым светом…
После короткого перерыва на экране возник зал, уставленный длинными столами. Один из них, расположенный у самой стены, осеняли четыре союзных флага. Потом зал стал постепенно заполняться. По одному и группами входили советские генералы и рассаживались за длинными столами. Затем открылась боковая дверь – неподалеку от стола под союзными флагами, – и в зал медленно вошла группа военных. Впереди шел невысокого роста человек с советскими маршальскими погонами на плечах. Большая тяжелая голова, широкий лоб, две морщины полукругами спускались по обе стороны носа к углам рта, и на подбородке ямочка, столь неожиданная на этом суровом, волевом лице. Две небольшие звездочки были прикреплены к его кителю на левой стороне груди. Ниже выделялись многочисленные ряды орденских колодок.
Теддер, Спаатс и де Тассиньи шли почти рядом с советским маршалом, но все же несколько позади. Шествие замыкали высокий седой человек в каком-то неизвестном Черчиллю мундире и еще двое военных, одним из которых был генерал Соколовский.
– Как вы считаете, Эндрю, о чем думает сейчас Жуков? – неожиданно спросил Черчилль.