- Хорошо быть художником! Куда хочу, туда иду; что хочу, то делаю. На службу не ходить, земли не пахать… Ни начальства у меня, ни старших… Сам я себе старший. И при всем том пользу приношу человечеству!
   А после обеда он заваливается «отдохнуть». Обыкновенно спит он до вечерних потемок; но на сей раз вскоре после обеда чувствует он, что кто-то тянет его за ногу, кто-то, смеясь, выкрикивает его имя. Он открывает глаза и видит своего товарища Уклейкина, пейзажиста, ездившего на все лето в Костромскую губернию.
   - Ба! - радуется он. - Кого вижу!
   Начинаются рукопожатия, расспросы.
   - Ну, привез что-нибудь? Чай, сотню этюдов накатал? - говорит Егор Саввич, глядя, как Уклейкин выкладывает из чемодана свои пожитки.
   - Н-да… Кое-что сделал… А ты как? Написал что-нибудь?
   Егор Саввич лезет за кровать и, весь побагровев, достает оттуда запыленный и подернутый паутиной холст, натянутый на подрамник.
   - Вот… «Девушка у окна после разлуки со своим женихом»… - говорит он. - В три сеанса. Далеко еще не кончено.
   Картина изображает едва подмалеванную Катю, сидящую у открытого окна; за окном палисадник и лиловая даль. Уклейкину картина не нравится.
   - Гм… Воздуху много и… и экспрессия есть, - говорит он. - Даль чувствуется, но… этот куст кричит… Страшно кричит!
   На сцену появляется графинчик.
   К вечеру заходит к Егору Саввичу его товарищ и сосед по даче, исторический художник Костылев, малый лет 35-ти, тоже начинающий и подающий надежды. Он длинноволос, носит блузу и воротники a la Шекспир, держит себя с достоинством. Увидев водку, он морщится, жалуется на больную грудь, но, уступая просьбам товарищей, выпивает рюмку.
   - Придумал я, братцы, тему… - говорит он, хмелея. - Хочется мне изобразить какого-нибудь этакого Нерона… Ирода, или Клепентьяна, или какого-нибудь, понимаете ли, подлеца в этаком роде… и противопоставить ему идею христианства. С одной стороны Рим, с другой, понимаете ли, христианство… Мне хочется изобразить дух… понимаете? дух!
   А вдова внизу то и дело кричит:
   - Катя, подай огурцов! Кобыла, сходи к Сидорову, возьми квасу!
   Коллеги, все трое, как волки в клетке, шагают по комнате из угла в угол. Они без умолку говорят, говорят искренно, горячо; все трое возбуждены, вдохновлены. Если послушать их, то в их руках будущее, известность, деньги. И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что они все трое - жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только двое, трое выскакивают в люди, все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек… Они веселы, счастливы и смело глядят в глаза будущему!
   Во втором часу ночи Костылев прощается и, поправляя свои шекспировские воротники, уходит домой. Пейзажист остается ночевать у жанриста. Перед тем, как ложиться спать, Егор Саввич берет свечу и пробирается в кухню напиться воды. В узеньком, темном коридорчике, на сундуке сидит Катя и, сложив на коленях руки, глядит вверх. По ее бледному, замученному лицу плавает блаженная улыбка, глаза блестят…
   - Это ты? О чем ты думаешь? - спрашивает у нее Егор Саввич.
   - Я думаю о том, как вы будете знаменитостью… - говорит она полушепотом. - Мне все представляется, какой из вас выйдет великий человек… Сейчас я все ваши разговоры слышала… Я мечтаю… мечтаю…
   Катя закатывается счастливым смехом, плачет и благоговейно кладет руки на плечи своего божка.

НАХЛЕБНИКИ

   Мещанин Михаил Петров Зотов, старик лет семидесяти, дряхлый и одинокий, проснулся от холода и старческой ломоты во всем теле. В комнате было темно, но лампадка перед образом уже не горела. Зотов приподнял занавеску и поглядел в окно. Облака, облегавшие небо, начинали уже подергиваться белизной, и воздух становился прозрачным, - стало быть, был пятый час, не больше.
   Зотов покрякал, покашлял и, пожимаясь от холода, встал с постели. По давнишней привычке, он долго стоял перед образом и молился. Прочел «Отче наш», «Богородицу», «Верую» и помянул длинный ряд имен. Кому принадлежат эти имена, он давно уже забыл и поминал только по привычке. По той же привычке он подмел комнату и сени и поставил свой толстенький четырехногий самоварчик из красной меди. Не будь у Зотова этих привычек, он не знал бы, чем наполнить свою старость.
   Поставленный самоварчик медленно разгорался и вдруг неожиданно загудел дрожащим басом.
   - Ну, загудел! - проворчал Зотов. - Гуди на свою голову!
   Тут же кстати старик вспомнил, что в истекшую ночь ему снилась печь, а видеть во сне печь означает печаль.
   Сны и приметы составляли единственное, что еще могло возбуждать его к размышлениям. И на этот раз он с особенною любовью погрузился в решение вопросов: к чему гудит самовар, какую печаль пророчит печь? Сон на первых же порах оказался в руку: когда Зотов выполоскал чайник и захотел заварить чай, то у него в коробочке не нашлось ни одной чаинки.
   - Жизнь каторжная! - ворчал он, перекатывая языком во рту крохи черного хлеба. - Экая доля собачья! Чаю нету! Добро бы, простой мужик был, а то ведь мещанин, домовладелец. Срамота!
   Ворча и разговаривая с самим собой, Зотов надел свое похожее на кринолин пальто, сунул ноги в громадные неуклюжие калоши (сшитые сапожником Прохорычем в 1867 г.) и вышел на двор. Воздух был сер, холоден и угрюмо покоен. Большой двор, кудрявый от репейника и усыпанный желтыми листьями, слегка серебрился осеннею изморозью. Ни ветра, ни звуков. Старик сел на ступени своего покосившегося крылечка, и тотчас же произошло то, что происходит аккуратно каждое утро: к нему подошла его собака Лыска, большой дворовый пес, белый с черными пятнами, облезлый, полудохлый, с закрытым правым глазом. Подходила Лыска робко, трусливо изгибаясь, точно ее лапы касались не земли, а раскаленной плиты, и все ее дряхлое тело выражало крайнюю забитость. Зотов сделал вид, что не обращает на нее внимания; но когда она, слабо шевеля хвостом и по-прежнему изгибаясь, лизнула ему калошу, то он сердито топнул ногой.
   - Пшла, чтоб ты издохла! - крикнул он. - Прокля-та-я!
   Лыска отошла в сторону, села и уставилась своим единственным глазом на хозяина.
   - Черти! - продолжал Зотов. - Вас еще недоставало, иродов, на мою голову!
   И он с ненавистью поглядел на свой сарай с кривой поросшей крышей; там из двери сарайчика глядела на него большая лошадиная голова. Вероятно, польщенная вниманием хозяина, голова задвигалась, подалась вперед, и из сарая показалась целая лошадь, такая же дряхлая, как Лыска, такая же робкая и забитая, тонконогая, седая, с втянутым животом и костистой спиною. Она вышла из сарая и в нерешительности остановилась, точно сконфузилась.
   - Провала на вас нет… - продолжал Зотов. - Не сгинули вы еще с глаз моих, фараоны каторжные… Небось, кушать желаете! - усмехнулся он, кривя свое злое лицо презрительной улыбкой. - Извольте, сию минуту! Для такого стоящего рысака овса самолучшего сколько угодно! Кушайте! Сию минуту! И великолепную дорогую собаку есть чем покормить! Ежели такая дорогая собака, как вы, хлеба не желаете, то говядинки можно.
   Зотов ворчал с полчаса, раздражаясь все больше и больше; под конец он, не вынося накипевшей в нем злобы, вскочил, затопал калошами и забрюзжал на весь двор:
   - Не обязан я кормить вас, дармоеды! Я не миллионщик какой, чтоб вы меня объедали и опивали! Мне самому есть нечего, одры поганые, чтоб вас холера забрала! Ни радости мне от вас, ни корысти, а одно только горе и разоренье! Почему вы не околеваете? Что вы за такие персоны, что вас даже и смерть не берет? Живите, черт с вами, но не желаю вас кормить! Довольно с меня! Не желаю!
   Зотов возмущался, негодовал, а лошадь и собака слушали. Понимали ли эти два нахлебника, что их попрекают куском хлеба, - не знаю, но животы их еще более втянулись и фигуры съежились, потускнели и стали забитее… Их смиренный вид еще более раздражил Зотова.
   - Вон! - закричал он, охваченный каким-то вдохновением. - Вон из моего дома! Чтоб и глаза мои вас не видели! Не обязан я у себя на дворе всякую дрянь держать! Вон!
   Старик засеменил к воротам, отворил их и, подняв с земли палку, стал выгонять со двора своих нахлебников. Лошадь мотнула головой, задвигала лопатками и захромала в ворота; собака за ней. Обе вышли на улицу и, пройдя шагов двадцать, остановились у забора.
   - Я вас! - пригрозил им Зотов.
   Выгнав нахлебников, он успокоился и начал мести двор. Изредка он выглядывал на улицу: лошадь и собака, как вкопанные, стояли у забора и уныло глядели на ворота.
   - Поживите-ка без меня! - ворчал старик, чувствуя, как у него от сердца отлегает злоба. - Пущай-ка кто другой поглядит теперь за вами! Я и скупой и злой… со мной скверно жить, так поживите с другим…
   Да…
   Насладившись угнетенным видом нахлебников и досыта наворчавшись, Зотов вышел за ворота и, придав своему лицу свирепое выражение, крикнул:
   - Ну, чего стоите? Кого ждете? Стали поперек дороги и мешают публике ходить! Пошли во двор!
   Лошадь и собака понурили головы и с видом виноватых направились к воротам. Лыска, вероятно, чувствуя, что она не заслуживает прощения, жалобно завизжала.
   - Жить живите, а уж насчет корма - на-кося, выкуси! - сказал Зотов, впуская их. - Хоть околевайте.
   Между тем сквозь утреннюю мглу стало пробиваться солнце; его косые лучи заскользили по осенней изморози. Послышались голоса и шаги. Зотов поставил на место метлу и пошел со двора к своему куму и соседу Марку Иванычу, торговавшему в бакалейной лавочке. Придя к куму, он сел на складной стул, степенно вздохнул, погладил бороду и заговорил о погоде. С погоды кумовья перешли на нового диакона, с диакона на певчих, - и беседа затянулась. Незаметно было за разговором, как шло время, а когда мальчишка-лавочник притащил большой чайник с кипятком и кумовья принялись пить чай, то время полетело быстро, как птица. Зотов согрелся, повеселел.
   - А у меня к тебе просьба, Марк Иваныч, - начал он после шестого стакана, стуча пальцами по прилавку. - Уж ты того… будь милостив, дай и сегодня мне осьмушку овса.
   Из-за большого чайного ящика, за которым сидел Марк Иваныч, послышался глубокий вздох.
   - Дай, сделай милость, - продолжал Зотов. - Чаю, уж так и быть, не давай нынче, а овса дай… Конфузно просить, одолел уж я тебя своей бедностью, но… лошадь голодная.
   - Дать-то можно, - вздохнул кум. - Отчего не дать? Но на кой леший, скажи на милость, ты этих одров держишь? Добро бы лошадь путевая была, а то - тьфу! глядеть совестно… А собака - чистый шкилет! На кой черт ты их кормишь?
   - Куда же мне их девать?
   - Известно куда. Сведи их к Игнату на живодерню - вот и вся музыка. Давно пора им там быть. Настоящее место.
   - Так-то оно так!.. Оно пожалуй…
   - Живешь Христа ради, а скотов держишь, - продолжал кум. - Мне овса не жалко… Бог с тобою, но уж больше, брат, того… начетисто каждый день давать. Конца края нет твоей бедности! Даешь, даешь и не знаешь, когда всему этому конец придет.
   Кум вздохнул и погладил себя по красному лицу.
   - Помирал бы ты, что ли! - сказал он. - Живешь и сам не знаешь, для чего… Да ей-богу! А то, коли господь смерти не дает, шел бы ты куда ни на есть в богадельню или странноприютный дом.
   - Зачем? У меня родня есть… У меня внучка…
   И Зотов начал длинно рассказывать о том, что где-то на хуторе живет внучка Глаша, дочь племянницы Катерины.
   - Она обязана меня кормить! - сказал он. - Ей мой дом останется, пущай же и кормит! Возьму и пойду к ней. Это, стало быть, понимаешь, Глаша… Катина дочка, а Катя, понимаешь, брата моего Пантелея падчерица… понял? Ей дом достанется… Пущай меня кормит!
   - А что ж? Чем так, Христа ради жить, давно бы пошел к ней.
   - И пойду! Накажи меня бог, пойду. Обязана!
   Когда час спустя кумовья выпили по рюмочке, Зотов стоял посреди лавки и говорил с воодушевлением:
   - Я давно к ней собираюсь! Сегодня же пойду! - Оно конечно! Чем так шалтай-балтай ходить и с голоду околевать, давно бы на хутора пошел.
   - Сейчас пойду! Приду и скажу: бери себе мой дом, а меня корми и почитай. Обязана! Коли не желаешь, так нет тебе ни дома, ни моего благословения! Прощай, Иваныч!
   Зотов выпил еще рюмку и, вдохновленный новой мыслью, поспешил к себе домой… От водки его развезло, голова кружилась, но он не лег, а собрал в узел всю свою одежду, помолился, взял палку и пошел со двора. Без оглядки, бормоча и стуча о камни палкой, он прошел всю улицу и очутился в поле. До хутора было верст 10 - 12. Он шел по сухой дороге, глядел на городское стадо, лениво жевавшее желтую траву, и думал о резком перевороте в своей жизни, который он только что так решительно совершил. Думал он и о своих нахлебниках. Уходя из дома, он ворот не запер и таким образом дал им волю идти куда угодно.
   Не прошел он по полю и версты, как позади послышались шаги. Он оглянулся и сердито всплеснул руками: за ним, понурив головы и поджав хвосты, тихо шли лошадь и Лыска.
   - Пошли назад! - махнул он им.
   Те остановились, переглянулись, поглядели на него. Он пошел дальше, они за ним. Тогда он остановился и стал размышлять. К полузнакомой внучке Глаше идти с этими тварями было невозможно, ворочаться назад и запереть их не хотелось, да и нельзя запереть, потому что ворота никуда не годятся.
   «В сарае издохнут, - думал Зотов. - Нешто и впрямь к Игнату?»
   Изба Игната стояла на выгоне, в шагах ста от шлагбаума. Зотов, еще не решивший окончательно и не зная, что делать, направился к ней. У него кружилась голова и темнело в глазах…
   Мало он помнит из того, что произошло во дворе живодера Игната. Ему помнится противный тяжелый запах кожи, вкусный пар от щей, которые хлебал Игнат, когда он вошел к нему. Точно во сне он видел, как Игнат, заставив его прождать часа два, долго приготовлял что-то, переодевался, говорил с какой-то бабой о сулеме; помнится, что лошадь была поставлена в станок, после чего послышались два глухих удара: один по черепу, другой от падения большого тела. Когда Лыска, видя смерть своего друга, с визгом набросилась на Игната, то послышался еще третий удар, резко оборвавший визг. Далее Зотов помнит, что он, сдуру и спьяна, увидев два трупа, подошел к станку и подставил свой собственный лоб…
   Потом до самого вечера его глаза заволакивало мутной пеленой, и он не мог разглядеть даже своих пальцев.

ПЕРВЫЙ ЛЮБОВНИК

   Евгении Алексеевич Поджаров, jeune premier*, стройный, изящный, с овальным лицом и с мешочками под глазами, приехав на сезон в один из южных городов, первым делом постарался познакомиться с несколькими почтенными семействами.
 
____________________
 
   * первый любовник (франц.).
 
   - Да-с, сеньор! - часто говорил он, грациозно болтая ногой и показывая свои красные чулки. - Артист должен действовать на массы посредственно и непосредственно; первое достигается служением на сцене, второе - знакомством с обывателями. Честное слово, parole d'honneur*, не понимаю, отчего это наш брат актер избегает знакомств с семейными домами? Отчего? Не говоря уж об обедах, именинах, пирогах, суарэфиксах*, не говоря уж о развлечениях, какое нравственное влияние он может иметь на общество! Разве не приятно сознание, что ты заронил искру в какую-нибудь толстокожую башку? А типы! А женщины! Mon Dieu*, что за женщины! Голова кружится! Заберешься в какой-нибудь купеческий домище, в заветные терема, выберешь апельсинчик посвежее и румянее и - блаженство. Parole d'honneur!
 
____________________
 
   * честное слово (франц.).
   * званых вечерах (франц.: soirees fixes).
   * Боже мой (франц.).
 
   В южном городе он познакомился, между прочим, с почтенной семьей фабриканта Зыбаева. При воспоминании об этом знакомстве он теперь всякий раз презрительно морщится, щурит глаза и нервно теребит цепочку.
   Однажды - это было на именинах у Зыбаева - артист сидел в гостиной своих новых знакомых и по обыкновению разглагольствовал. Вокруг него в креслах и на диване сидели «типы» и благодушно слушали; из соседней комнаты доносились женский смех и звуки вечернего чаепития… Положив ногу на ногу, запивая каждую фразу чаем с ромом и стараясь придать своему лицу небрежно-скучающее выражение, он рассказывал о своих успехах на сцене.
   - Я актер по преимуществу провинциальный, - говорил он, снисходительно улыбаясь, - но случалось играть и в столицах… Кстати расскажу один случай, достаточно характеризующий современное умственное настроение. В Москве в мой бенефис мне молодежь поднесла такую массу лавровых венков, что я, клянусь всем, что только есть у меня святого, не знал, куда девать их! Parole d'honneur! Впоследствии, в минуты безденежья, я снес лавровый лист в лавочку и… угадайте, сколько в нем было весу? Два пуда и восемь фунтов! Ха-ха! Деньги пригодились как нельзя кстати. Вообще, артисты часто бывают бедны. Сегодня у меня сотни, тысячи, завтра ничего… Сегодня нет куска хлеба, а завтра устрицы и анчоусы, черт возьми.
   Обыватели чинно хлебали из своих стаканов и слушали. Довольный хозяин, не зная, чем угодить образованному и занимательному гостю, представил ему приезжего гостя, своего дальнего родственника, Павла Игнатьевича Климова, мясистого человека лет сорока, в длинном сюртуке и в широчайших панталонах.
   - Рекомендую! - сказал Зыбаев, представляя Климова. - Любит театры и сам когда-то игрывал. Тульский помещик!
   Поджаров и Климов разговорились. К великому удовольствию обоих, оказалось, что тульский помещик живал в том самом городе, где jeune premier два сезона подряд играл на сцене. Начались расспросы о городе, об общих знакомых, о театре…
   - Знаете, мне этот город ужасно нравится! - говорил jeune premier, показывая свои красные чулки. - Какие мостовые, какой миленький сад… а какое общество! Прекрасное общество!
   - Да, прекрасное общество, - согласился помещик.
   - Город торговый, но весьма интеллигентный!.. Например, э-э-э… директор гимназии, прокурор… офицерство… Недурен также исправник… Человек, как говорят французы, аншантэ*. А женщины! Аллах, что за женщины!
 
____________________
 
   * очаровательный (франц.: enchanteur).
 
   - Да, женщины… действительно…
   - Быть может, я пристрастен! Дело в том, что в вашем городе мне, не знаю почему, чертовски везло по амурной части! Я мог бы написать десять романов. Например, взять бы хоть этот роман… Жил я на Егорьевской улице, в том самом доме, где помещается казначейство…
   - Это красный, нештукатуренный?
   - Да, да… нештукатуренный. По соседству со мной, как теперь помню, в доме Кощеева жила местная красавица Варенька…
   - Не Варвара ли Николаевна? - спросил Климов и просиял от удовольствия. - Действительно, красавица… Первая в городе!
   - Первая в городе! Классический профиль… большущие черные глаза и коса по пояс! Увидала она меня в Гамлете… Пишет письмо a la пушкинская Татьяна… Я, понятно, отвечаю…
   Поджаров огляделся и, убедившись, что в гостиной нет дам, закатил глаза, грустно улыбнулся и вздохнул.
   - Прихожу однажды после спектакля домой, - зашептал он, - а она сидит у меня на диване. Начинаются слезы, объяснения в любви… поцелуи… О, то была чудная, то была дивная ночь! Наш роман потом продолжался месяца два, но эта ночь уж не повторялась. Что за ночь, parole d'honneur!
   - Позвольте, как же это? - забормотал Климов, багровея и тараща глаза на актера. - Я Варвару Николаевну отлично знаю… Она моя племянница!
   Поджаров смутился и тоже вытаращил глаза.
   - Как же это-с? - продолжал Климов, разводя руками. - Я эту девушку знаю, и… и… меня удивляет…
   - Очень жаль, что так пришлось… - забормотал актер, поднимаясь и чистя мизинцем левый глаз. - Хотя, впрочем… конечно, вы как дядя…
   Гости, доселе с удовольствием слушавшие и награждавшие актера улыбками, смутились и потупили глаза.
   - Нет, уж вы будьте так любезны, возьмите ваши слова назад… - сказал Климов в сильном смущении. - Прошу вас!
   - Если вас э-э-э… это оскорбляет, то извольте-с! - ответил актер, делая рукою неопределенный жест.
   - И сознайтесь, что вы сказали неправду.
   - Я? Нет… э-э-э… я не лгал, но… очень жалею, что я проговорился… И вообще… не понимаю этого вашего тона!
   Климов заходил из угла в угол молча, как бы в раздумье или нерешимости. Мясистое лицо его становилось все багровее и на шее надулись жилы. Походив минуты две, он подошел к актеру и сказал плачущим голосом:
   - Нет, уж вы будьте добры, сознайтесь, что солгали насчет Вареньки! Сделайте милость!
   - Странно! - пожал плечами актер, насильно улыбаясь и болтая ногой. - Это… это даже оскорбительно!
   - Стало быть, вы не желаете сознаться?
   - Н-не понимаю!
   - Не желаете? В таком случае извините… Я должен буду прибегнуть к неприятным мерам… Или я вас тут сейчас же оскорблю, милостивый государь, или же… если вы благородный человек-с, то извольте принять мой вызов на дуэль-с… Будем стреляться!
   - Извольте! - отчеканил jeune premier, делая презрительный жест. - Извольте!
   Смущенные до крайности гости и хозяин, не зная, что им делать, отвели в сторону Климова и стали просить его, чтобы он не затевал скандала. В дверях показались удивленные женские физиономии… Jeune premier повертелся, поболтал и с таким выражением, будто он не может более оставаться в доме, где его оскорбляют, взял шапку и, не прощаясь, удалился.
   Идя домой, jeune premier всю дорогу презрительно улыбался и пожимал плечами, но у себя в номере, растянувшись на диване, почувствовал сильнейшее беспокойство.
   «Черт его возьми! - думал он. - Дуэль не беда, он меня не убьет, но беда в том, что узнают товарищи, а им отлично известно, что я соврал. Мерзко! Осрамлюсь на всю Россию…»
   Поджаров подумал, покурил и, чтобы успокоиться, вышел на улицу.
   «Поговорить бы с этим бурбоном, - думал он, - вбить бы ему в глупую башку, что он болван, дурак… что я его вовсе не боюсь…»
   Jeune premier остановился перед домом Зыбаева и поглядел на окна. За кисейными занавесками еще горели огни и двигались фигуры.
   - Подожду! - решил актер.
   Было темно и холодно. Как сквозь сито, моросил противный, осенний дождик… Поджаров облокотился о фонарный столб и весь отдался чувству беспокойства.
   Он промок и измучился.
   В два часа ночи из дома Зыбаева начали выходить гости. После всех в дверях показался тульский помещик. Он вздохнул на всю улицу и заскреб по тротуару своими тяжелыми калошами.
   - Позвольте-с! - начал jeune premier, догоняя его. - На минутку!
   Климов остановился. Актер улыбнулся, помялся и заговорил, заикаясь:
   - Я… я сознаю… Я солгал…
   - Нет-с, вы извольте публично сознаться! - сказал Климов и опять побагровел. - Я этого дела не могу так оставить-с…
   - Но ведь я извиняюсь! Я прошу вас… понимаете? Прошу, потому что, согласитесь сами, дуэль вызовет толки, а я служу… у меня товарищи… Могут бог знает что подумать…
   Jeune premier старался казаться равнодушным, улыбаться, держаться прямо, но натура не слушалась, голос его дрожал, глаза виновато мигали и голову тянуло вниз. Долго он бормотал еще что-то. Климов выслушал его, подумал и вздохнул.
   - Ну, так и быть! - сказал он. - Бог простит. Только в другой раз не лгите, молодой человек. Ничто так не унижает человека, как ложь… Да-с! Вы молоды, получили образование…
   Тульский помещик благодушно, родительским тоном читал наставление, а jeune premier слушал и кротко улыбался… Когда тот кончил, он оскалил зубы, поклонился и виноватой походкой, ежась всем телом, направился к своей гостинице.
   Ложась спать полчаса спустя, он уже чувствовал себя вне опасности и в отличном настроении. Покойный, довольный, что недоразумение так благополучно кончилось, он укрылся одеялом и скоро уснул, и спал крепко до десяти часов утра.

В ПОТЕМКАХ

   Муха средней величины забралась в нос товарища прокурора, надворного советника Гагина. Любопытство ли ее мучило, или, быть может, она попала туда по легкомыслию, или благодаря потемкам, но только нос не вынес присутствия инородного тела и подал сигнал к чиханию. Гагин чихнул, чихнул с чувством, с пронзительным присвистом и так громко, что кровать вздрогнула и издала звук потревоженной пружины. Супруга Гагина, Марья Михайловна, крупная, полная блондинка, тоже вздрогнула и проснулась. Она поглядела в потемки, вздохнула и повернулась на другой бок. Минут через пять она еще раз повернулась, закрыла плотнее глаза, но сон уже не возвращался к ней. Повздыхав и поворочавшись с боку на бок, она приподнялась, перелезла через мужа и, надев туфли, пошла к окну.
   На дворе было темно. Видны были одни только силуэты деревьев да темные крыши сараев. Восток чуть-чуть побледнел, но и эту бледность собирались заволокнуть тучи. В воздухе, уснувшем и окутанном во мглу, стояла тишина. Молчал даже дачный сторож, получающий деньги за нарушение стуком ночной тишины, молчал и коростель - единственный дикий пернатый, не чуждающийся соседства со столичными дачниками.
   Тишину нарушила сама Марья Михайловна. Стоя у окна и глядя во двор, она вдруг вскрикнула. Ей показалось, что от цветника с тощим, стриженым тополем пробиралась к дому какая-то темная фигура. Сначала она думала, что это корова или лошадь, потом же, протерев глаза, она стала ясно различать человеческие контуры.
   Засим ей показалось, что темная фигура подошла к окну, выходившему из кухни, и, постояв немного, очевидно в нерешимости, стала одной ногой на карниз и… исчезла во мраке окна.
   «Вор!» - мелькнуло у нее в голове, и мертвенная бледность залила ее лицо.