– Тут…а-а… небольшая сумма…
   Она осторожно коснулась тонким мизинчиком кучки золота, лежавшей на столике, близ ее локтя[, произнеся с гримаской:].
   – Каких-нибудь триста рублей… Возьмите себе, любезный, вы […а-а…] заслужили эту безделицу…
   И вдруг все разом лишили Марова своего [упорного] внимания! Дамы защебетали о чем-то [веселом], склонив друг к другу головки, мужчины взяли друг друга под локоть, чтобы обменяться вполголоса интересным сообщением… Все, точно по уговору, отвели глаза, чтобы дать возможность этому чумичке сгрести со стола в грязную ладонь кучку золота… Маров выронил фуражку, желая поднять руки к ушам, которых коснулось раскаленное железо… Краска залила ему лицо, и тотчас же он побледнел. Но это [тупоумно-неделикатное] выражение милости, оскорбительность которого он не сознал, а почувствовал, вернуло ему способность владеть собой, хотя его била лихорадка [от злобы]. Он поднял фуражку и сказал громким, слегка дрожащим голосом.
   – Н-нет… [Б-]благодарю вас, господа!
   Произошло новое движение голов [и эполет - снова назад, к Марову. Пронзительные], взгляды приковались снова к нему, но уже с испугом, почти с ужасом. Хриповатый бас издал кряканье продолжительное и грозное, а обладатель этого баса, толстый седоватый офицер [вскинул плечи с толстыми эполетами и] сказал Жарову.
   – Э… послушай… Ты что же это? Возьми, братец, если дают!
   – Не хочу! - крикнул Маров, гневно глядя в самые глаза офицеру.
   [Движение, происшедшее вслед за этим дерзким криком машиниста, напоминало катастрофу:] Задвигались стулья под гул голосов, выражавших ужас [на иностранном диалекте], смешались в группы белые кители [с расшитыми мундирами с яркими цветами распавшегося букета]; со звоном упал серебряный поднос от чьего-то изумленного жеста… Полный офицер склонился над изящной пожилой дамой, по-видимому желая утешить ее [в неудаче] парою теплых слов. Маров услышал эти [теплые] слова офицера:
   – Эх, баронесса, охота вам было!.. Стоило беспокоиться!..
   Но продолжения [его слов] Василий Петрович не слышал, воспользовавшись сумятицей, чтобы уйти.
   На самых ступеньках вагона его настиг один из офицеров [в замшевом кителе, гибкий как жердь и такой же длинный]. Он[, извиваясь лебяжьей шеей над головой Жарова] поймал его за локоть и торопливо заговорил.
   – Послушайте, однако… Какого это вы черта?.. Почему вы не взяли ту безделицу, странный вы человек?.. Право же, вы поступили…м…м… неумно, мой друг! [Знаете что? Вы поломались, отказавшись от крупной для вас суммы и нанесли неудовольствие баронессе.] Право же, вы поступили, мой милый, необдуманно!.. Идите, послушайте, возьмите ваши деньги…
   – Идите вы возьмите… мой милый! - ответил Маров, едва владея собой.
   Офицер несколько опешил от этого тона[. Он, остановился с широко раскрытыми глазами и ощупал правой рукой левое бедро. Но не нащупав там ничего, кроме голой замши, вернул себе благоразумие] и сказал [гневно]:
   – Послушайте, вы - как вас? Я вам говорю по участию, черт возьми! Как вы не хотите понять!.. Поймите же, что вы натворили глупостей с этой вашей фанаберией!
   – Ну, что же делать! - насмешливо воскликнул Маров, спеша к паровозу.
   [- Да поймите, - приставал офицер, - вы могли бы извлечь большую пользу, если бы не заломались… Мы, поймите, мы все, тем более баронесса, сообщили бы о вашем поступке там, в Петербурге, и вы бы, может быть, стали… Но теперь, поймите, когда вы так дерзко… Теперь нам всем приходится только забыть о вас!
   – Ну и забудьте!.. А то мне недосужно с вами бобы-то разводить!]
   – Фу, какой, однако, нахал! - крикнул офицер вслед Марову[, уже взлетевшему в свою будку]. Поругавшись еще с секунду, [жердеобразный] юнец исчез в ночной темноте. Василий Петрович дрожал с головы до ног от волнения, не мог владеть руками. Он действовал свистком и краном как автомат, не отдавая себе отчета.
   – Какое он имел право говорить мне «ты!» - разрешился наконец он бешеным криком, после долгого молчаливого пыхтения. - Он тыкай солдат своих в швальне, а не меня!.. Я ему не подчиненный!.. Мне сам начальник тяги не говорил никогда «ты»!.. Сам он не позволит говорить «ты» заслуженному машинисту!.. Да и никому!.. [Свиная рожа! Дрянь, черт!]
 
   [9.] 8
   [Этот взрыв бешенства закончился сравнительным улучшением в настроении Василия Петровича: разрядившись в брани, начатой криком и перешедшей в воркотню, он кончил тем, что харкнул в сторону бегущих за ним вагонов, где ему пришлось провести десяток мучительных минут, и порешил, что не стоит и думать о расфуфыренных дураках и дурах «высокого давления», теперь покойно спавших в своих купе, на мягких диванах. А порешив забыть о дураках и о нанесенном ими оскорблении,] Маров снова занялся тем, что было всего ближе его сердцу, - упрямым молчанием и хмуростью Савы.
   Хлебопчук точно воды в рот набрал. Делал свое дело в ненарушимом молчании и как-то рассеянно, без обычной своей ретивости и ловкости, вяло копался там, где нужна была быстрота работы, забывал то, что нужно делать, так что приходилось напоминать ему жестом, кивком головы, и как будто всего более заботился о том, чтобы не производить шума, быть незаметным, прятаться в тень… Когда же его лицо освещалось красным пламенем топки, у которой Сава присаживался на корточки, чтобы понаблюсти за горением, тогда взгляд Василия Петровича находил на этом хмуром лице, багрово-красном, сатанинском, отблеск нехороших мыслей, угрюмую злобу, и очень сердился, скорбя о неожиданной и неприятной перемене с Савой. Только сознаться не хотел он, как ему было тоскливо в одиночестве, как ему хотелось бы поговорить с другом о дамах и господах вагона-ресторана… Он рассказал бы, как он отделал их, мотнувши головой «вот этак», сверху вниз, когда ему предложили кучку денег, как они все[, гордые дураки,] зашевелились, за[лопота]говорили на разных диалектах, увидевши, что чумазый машинист плевать хочет на их [бешеные] деньги… «Так, стал быть, и понимай: вы без трудов богаты, а мы от трудов горбаты! Ну, только то, что и промежду рабочего класса тоже бывают иные которые, кому своя трудовая копейка милее вашего пригульного алтына!» И Сава Михайлыч, ежели бы послушал про все про это, непременно уж похвалил бы, сказал бы что-нибудь от Писания… Поговорили бы, глядишь, развлеклись бы, - дурь-то бы и прошла. - «Наплевать, дескать, на них, чертей надутых! не ими живем!..» А он молчит [да сопит], рыло воротит… Э, да черт с ним, ежели так!..
   Скверно чувствовалось Василью Петровичу, скучно, тоскливо, жутко… Только, повторяю, сознаться было совестно в том, как бы хотелось ему положить конец тяжелому молчанию, вызвать друга на разговор! обругаться бы к примеру, для начала… «Как-кого, дескать, черта, на самом деле!..» Сознаться было совестно.
   И чем дальше ехали, тем все тяжелее становилось чувство стеснения и росла досада. Совсем изгадилась и езда: паровоз, точно сговорившись с помощником, дурил, не хотел слушаться тормоза, дергал. На станциях, при коротеньких остановках, где, казалось бы, и можно и должно было бы обменяться парой слов, выходило еще хуже, чем в пути: почувствует Василий Петрович, что глаза Савы впились ему в спину, оглянется в надежде, что тот хочет сказать что-нибудь и… взвыть готов от негодования, заметивши, как опустит Хлебопчук глаза, потупится, отвернется!.. «Ах ты, хитрый дьявол!.. Что он там задумал, хохол коварный?»
   На станции же Перегиб, в двух часах от Криворотова, с Хлебопчуком произошло уж и черт знает что. Побежал он за кипятком, как и всегда это делается в Перегибе, где чудная родниковая вода и где поезд стоит четверть часа, - побежал за кипятком, да и пропал. Василий Петрович, проверявший воздухопровод в то самое время, когда Сава шел по платформе с чайником, и глядевший из будки на осмотрщика, который подавал ему сигналы проверки, видел, [дело было уже утром, на свету], что Хлебопчука остановили на платформе двое кондукторов и смазчик Ленкевич[, полячишко досужий и не по чину совкий], остановили и начали что-то ему рассказывать, махая руками, смеясь, приседая от смеха… О чем уж они там ему рассказывали, - неизвестно, только Хлебопчук вернулся на паровоз перед самым отправлением и без кипятку. Вскочил в будку, лица на нем нет, уронил чайник на стлань и глянул на Марова с каким-то испугом, «как черт на попа»[, по определению Василъя Петровича]. А потом сел на свое сиденье с таким видом, как будто [бы] и делать ничего не желает - оперся на локотник, глаза уставил в одну из нижних котельных заклепок, сам дрожит, губы ходенем ходят… Поломал-таки Василий Петрович голову, допытываясь понять, в чем причина такой перемены с Савой!.. И, само собой разумеется, надумал всякое… [опричъ того, что могло бы способствовать выяснению действительной причины их внезапно возникших неладов, пока еще немых, бездеятельных, но тем более тяжелых, мучительных.] Конечно, он первым делом предположил, что «лягаши», - как величают движенцев-кондукторов их антагонисты из других служб, - что «лягаши» [куроцапы] рассказали Хлебопчуку о случае с машинистом в вагоне-ресторане. [И описали всю эту катавасию с наградой, причем, известно дело, приврали с три черта, по своему обыкновению, набрехали чего и не было. И ежели это так и случилось, ежели Сава действительно собрал у куроцапов их сплетни, то…]
   «Уж чего и лучше!.. Заместо того, чтобы расспросить толком, по-дружески своего близкого человека, как и что было, [стреканул] пошел лягашей пытать, чужие пересуды выведывать!.. Как будто и не видал, что я вернулся оттуда как с виселицы, себя не памятовал, не соображал, что и делаю!.. Тут бы и мог спросить, что-де с тобой, Василий Петрович? - ежели бы совесть-то в нем была чиста… Так вот - нет! выдумал дело, чтобы побежать сплетни сбирать, чайник схватил, за кипятком побежал!.. Как будто уж и потерпеть не мог пару часов до дому!» - ворчал Василий Петрович, забывая, что и сам он никогда не мог отказать себе в наслаждении попить [на зорьке] чайку на прекрасной перегибовской водице.
   Чем ближе становилось Криворотово, тем сильнее в нетерпеливее желал Маров, чтобы Хлебопчук сбросил с себя эту свою угрюмую печаль и заговорил бы с ним… Ну, поругался бы хоть, если сердится на что-нибудь, ворчать бы что ли начал, как, бывало, ворчали другие помощники! было бы к чему придраться, поднять шум, в там, гляди, и выяснилось бы что-нибудь… Так нет же - молчит, хмурится, смотрит исподлобья, вздыхает… И придраться не к чему. Что дела не делает - беда невелика; го-первых, все налажено за первый сорт им же самим… Потом же и то, что его ушибло цилиндром, вследствие чего он, быть может, и не в состоянии работать. Придраться не к чему, чтобы завести разговор, а заговорить так, без всякого [намека] повода с его стороны [да после всего того, что он всю ночь пробычился,] - еще как он примет этот разговор… Чужая душа потемки, недаром молвится, и - с другом дружи, а камешек за пазухой держи: быть может, у него в душе такая ненависть собралась [су]против товарища, что огрызнется да к черту пошлет, ежели заговоришь…
   Лишь в последнюю минуту их совместной работы, когда поезд довели до Криворотова, сделали запас воды в тендере, поставили паровоз в депо и стали сниматься на землю, Василий Петрович уступил желанию освободить душу от пытки, принудив себя к первому начину.
   – Вы там, того, - начал он, заикаясь и глядя в сторону, - говорили там, в Перегибе с кондукторами… Слышали от них что?
   – Слышал, - угрюмо шепнул Хлебопчук, глядя под колеса.
   – Что же именно вы слышали? - спросил Василий Петрович, щуря глаза.
   – Господа пассажиры давали вам тысячу рублей…
   «Ну вот!.. Так я и знал, что наврут да прибавят, проклятые!» - подумал Маров.
   – Вятских! - насмешливо кивнул он головой. - Сами они говорили, что триста… Да не в тем дело, хо[ша]тя бы и ты[ща]сяча рублей, хо[ша]тя бы и две!.. Ну, а еще что вам плели там?
   – Отказались взять! - шепнул так же угрюмо Сава, не поднимая лица.
   – И больше ничего?
   – Ничего.
   Хотел было Василий Петрович спросить друга: «Как, дескать, вы, Сава Михайлыч, об этом понимаете, что я этих денег не взял?» Но друг Сава Михайлыч поспешил схватить с земли свою корзину с таким видом, как будто [бы] очень боялся, чтобы с ним не заговорили. Повел плечами Маров и тоже поднял свою корзину.
   Переходя мостик через деповскую канаву, он услышал за собой торопливые шаги, оглянулся и увидел Хлебопчука, который догонял его. «Ну, - подумал он с радостью, вот и конец, слава богу! [бежит, мудреный, натешился своей молчанкой, натиранился надо мной!..]»
   – Что, Сава Михайлыч? - весело спросил он, опуская тяжелую корзину на землю.
   Хлебопчук остановился шагах в пяти от него и, блуждая глазами, спросил с [превеликим] усилием, точно выжимал из себя мучительный вопрос:
   – Рапорт подадите?..
   Он еще хотел что-то спросить, по-видимому, у него болезненно шевелились бледные губы и глаза стали до черноты темными от какой-то мысли, отказывавшейся высказаться; но не спросил ничего и только пытливо уставился своим черным взглядом в глаза Марова.
   – Подам, конечно, - ответил Василий Петрович, неприятно разочарованный в своих ожиданиях. - Вы сами знаете, что я обязан подать начальнику рапорт об остановке в пути… А что?
   – Так… Ничего, - сказал неопределенно Хлебопчук, поворачиваясь в свою сторону.
   И они разошлись, направившись каждый в свою сторону, разошлись не до завтра, как бы следовало по наряду паровозных бригад, а навсегда. С этого дня нога Савы уже не вступала на дорогую его сердцу стлань паровоза серии «Я», номер сороковой!.. Он взял бюллетень, чувствуя себя серьезно больным: плечо было разбито, шея не поворачивалась, а на душе было так тяжело, что и на свет божий глядеть не хотелось.
 
   [10.] 9
   Василий Петрович, позавтракав «с приварочком», не так как в дороге, где все одна сухомятка, хорошо выспался и спросил у Петюшки лист бумаги, перо новое, чтобы составить черновичок рапорта. Письменная работа была для него тяжелее самой тяжелой туры, при снеговых заносах, в бурю, в сильный ветер; он сидел за столом целый вечер. Составивши черновик, он аккуратно отрезал от бланка маршрута узкую и длинную полосу, с печатным заголовком «Донесение машиниста» и принялся переписывать свой рапорт набело.
   «Господину начальнику XI участка тяги, - писал он. - Имею честь донести следуя с поездом № первый ведя нормальный состав 24 оси подъезжая к казарме 706 версты произошла остановка скорого поезда по случаю девочки прохмежду рельсов на самой пути. Которая оказалась ремонтного рабочего фамилие неизвестное. Заметя промежду рельсов полагая в стах саженях чего-то белое полагая лист бумаги стенное расписание поезда не остановил. Приближаясь ближе, полагая жигое существо домашнее животное гусь и сомневаясь принял меры к остановке и пославши помощника удалить посторонний предмет. Оказалось девочка лет двух от рождения без получения повреждения. Причем порчи пути подвижного состава и несчастия с людьми не было, что могут подтвердить главный кондуктор и проводник международных вагонов Кливезаль. Кроме того ничего не произошло поезд пришел благополучно с опозданием на четырнадцать минут. О чем и имею честь донести господину начальнику машинист Маров».
   Вытеревши лоб и глонувши чаю из стакана, который дрожал в руке, окоченевшей от работы, Василий Петрович перечитал донесение и аккуратно сложил его с привычной тревогой: «Думаю, чай ничего не нагорит…» Потом крикнул Петюшку и послал его в депо положить рапорт в ящик, а сам отправился поразмять косточки по полю, имея в предмете зайти к куму Курунову, с которым давно уже не вндался. О Саве же думать упорно не желал и вспоминаний о событиях минувшей ночи старательно избегал, промявши косточки, сидел у кума, где собрались кое-кто из машинистов, играл в карты, выпивал, разговаривал о лошадях, об охоте… Провел, одним словом, время по-криворотовски и вернулся домой в полночь, довольно навеселе. Давно уж он не проводил время по-криворотовски, «по случаю Хлебопчука», и на первое время чувствовал некоторое довольство от перемены режима, как будто освободился от какого-то тяжелого обязательства, из плена бежал, что ли.
   Донесение же пошло своим чередом. Сторож вынул его, в охапке других донесений, из ящика, принес в контору; счетовод положил в папку начальника, а начальник, Николай Эрастович, прочитавши о случае с любимым машинистом, нашел нужным представить донесение Марова с своим заключением:
   «Господину Начальнику тяги, - написал на донесении ближайший начальник. - С представлением донесения машиниста Марова о случае на 706 версте, и. ч. просить Вашего ходатайства о представлении Марова к награде, по Вашему усмотрению».
   Дня через три[, в течение которых Хлебопчук хворал, а Маров снова вернулся, после полугодового перерыва, к калготе с помощниками и ездил снова с зубовным скрежетом,] Сава пришел в контору, чтобы взять еще бюллетень, - он все еще чувствовал себя дурно.
   – Ну, Хлебопчук, - сказал ему один из конторщиков, молодой паренек, - радуйтесь! вашему машинисту, Василию Петровичу Марову скоро медаль выйдет.
   – Какая медаль? - равнодушно спросил Сава, беря оранжевый лоскуток бюллетеня.
   – Как, какая медаль?.. А за спасение ребенка-то!.. Эка!.. Позабыли!..
   – Медаль?..
   Сава как будто растерялся даже, услышав это сообщение. Он опустил голову в тяжелом раздумье и пошел из конторы, забывши и про бюллетень.
   «Так вот как! - думал он, бредя как сонный. - Так вот почему он молчал, не гукнул ни слова, отворачивался!.. Ах, лживый, коварный человек… [кацап.] Что ж? [хиба ж] разве я отнял бы от него эту медаль!.. Да на кой [ляд] оне мне?.. [Нехай себе понавешает тех медалей как гороху, да за что же меня обманывать?!] Ах черная душа!.. И мог ли я подумать, чтобы Василь Петрович оказал такое против меня!.. А он для того и [карбованцы] деньги не взял, чтобы медаль ему получить!.. Ах, москаль криводушный!.. [Дивись,] деньги пришлось бы со мной делить… Вот [же ж] у меня плечо заболело, поверстных не получаю [и може не имею получать месяц, два]. А он деньги не принял, чтобы со мной не делиться, а на медаль подал!.. Вот оно как!.. Вот оно как!..»
   И спустя еще дня два, начальник читал новый рапорт о случае на 706 версте, подписанный уже Хлебопчуком.
   «Господину начальнику, - писал Сава прямо начисто, не обдумывая, как Маров, выражений [и не округляя периодов деепричастиями], - прошу, коль так, дать мне награду за спасение девочки, которую обещали дать машинисту Марову, медаль за спасение погибающих, который не спас девочку, которую спас я с опасностью для жизни, чему есть свидетели. И если Маров захотел выхвалиться перед начальством, то он поступил не по-товарищески [и очень меня глубоко обидел, так как я всегда относился к нему по совести, хотя он, как известно, по характеру тяжелых свойств человек и помощники с Маровым не могут ездить]. И если в рапорте он утаил, что я бросился под паровоз, вследствие которого получил увечье, плечо болит и лишился поверстных, то прошу допросить жену ремонтного рабочего Павлищева, которая оказалась мать девчонки, которую я спас, а нисколько не машинист Маров. Сам бог не потерпит, если криводушные люди будут в медалях ходить. Я же мог погибнуть под паровозом вследствие своего стремления туда, как паровоз был в ходу со скоростью восьмидесяти верст и получил ушиб плеча до боли по сей час[, которое ударило бегущим цилиндром и сбило с ног на рельсы, держа ребенка на руках, с опасностью для жизни]. Он [же] оставался на паровозе и соскочил тогда, когда я был под паровозом, вследствие чего поступил крайне недобросовестно, подтвердил свой характер злостный, написал, что это он спас девчонку с опасностью для жизни. [Тогда как этого не было, совсем напротив, так как я не помня себя устремился под движущий паровоз и выхватил ребеночка.] Почему прошу не давать Марову никакой медали, за его лживый характер и обман. А также и мне никакой медали не надо за божье дело, а только я не могу допустить неправды[, хоша бы меня уволили от службы]. В чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук».
   Пожал плечами Николай Эрастыч, покрутил седой головой и представил начальству донос Савы, надписав на нем.
   «Госп. Нач. тяги. В дополнение надписи моей № 47893 от 17/VII, и. ч. представить донесение помощника Хлебопчука на Ваше благоусмотрение».
   Начальник тяги, добравшись в ворохе бумаг для доклада до этого донесения, потребовал всю переписку о исхлопотании награды машинисту Марову, уже приготовленную к отсылке в Управление железных дорог, со всеми мнениями и заключениями, прибулавил к этому бумажному богатству новый перл и написал на уголке:
   «Г. ревизору VII уч. тяги. Как было дело? Потрудитесь расследовать».
   Началось расследование. Ревизор[, выведенный из инерции, повлачил по линии отяжелевшие ноги, лениво волоча их то в вагон, то из вагона] ездил, допрашивал, обливался потом от зноя и писал, писал, писал… В этом месяце он не даром получил свои окладные сто шестьдесят девять рублей с копейками!..
   [Писал и Василий Петрович: избесившисъ до последних степеней на Хлебопчука за упрямое нежелание ездить и за проистекающую оттого необходимость ежедневно скрежетать зубами на помощников, Василий Петрович едва не лопнул от злобы, когда узнал, что Сава валит с больной головы на здоровую и пишет в донесении жалобы на коварство своего машиниста. «Так ты так-то, хохол поганый? Хорошо же!.. Я тебе напою, до новых веников не забудешь!..»
   Взял перо и напел, на этот раз без красот стиля, почти без деепричастий.] Писал и Василий Петрович:
   «Имею честь донести[, - писал он, после обычного вступления -] господину… и т. д., - что никакой я награды не желал и не просил а напротив того даже отказался от суммы денег в триста рублей которую сумму собрали промежду себя пассажиры скорого поезда, что могут подтвердить бывшая кондукторская бригада и международные спальные лакеи с буфетчиком. Те лакеи присутствовавшие как я отказался от денег подтвердят насколько я был низкий человек как пишет мой бывший помощник Хлебопчук в дерзких и неуместных выражениях, каких я от него не ожидал, как почитал его за честного человека, а он оказался совсем напротив того и меня крайне обманул. О чем и имею честь донести на Ваше усмотрение и распоряжение и покорнейше просить не давать награды Хлебопчуку».
   Но, окончив и прочитав новое донесение, показавшееся длинным, так как работа над ним утомила до боли в спине, Василий Петрович усомнился, удалось ли ему напеть: писал как будто долго, а чего-то не хватало!.. [Движимый этим сомнением, он отправился к машинисту Шмулевичу, который в молодости обучался в пансионе и потому был большой мастер составлять донесения.
   – Самого дела ты не изложил, понимаешь, - сказал Шмулевич, выпутывая из непроходимого леса своей аароновской бороды проволоку очков, сквозь которые он читал сочинение Марова. - Твой друг Хлебопчук…
   – Не друг он мне! - отрекся Василий Петрович глухим, но решительными тоном. - Он низкий обманщик, предатель!..
   – Ну, не знаю там, дело ваше, - усмехнулся в густую бороду старик. - Я говорю, понимаешь, что он просит себе медаль на том основании, что это он, понимаешь, а не ты спас малютку…
   – Слов нет, это пущай правда, - чистосердечно подтвердил Маров.
   – Ага! Тогда о чем же и хлопотать… Пусть себе достает и носит свою медальку, - сказал Шмулевич, смеясь одними глазами и сохраняя серьезную мину первосвященника-советодателя.
   – Ни за что! - воскликнул Василий Петрович. - Как? После всех подлосте[в]й, которые допущены[е] им [су]против меня?! Он ценить не умел, как к нему относится человек!.. Напакостил, ушел от меня, марает в глазах начальства меня! Таких подобных низких обманщиков в тюрьму, а не медали им за их за коварство!.. Нет, уж ты обмозгуй, Исак Маркыч, как бы так изложить, чтобы ни мне, ни ему ничего не вышло!
   – Гм?.. Ну, хорошо, давай обмозгуем. Надо оформить так, как будто он и спасал, и не спасал малютку, понимаешь?.. Гм!.. Ну, хорошо. Он, говоришь ты, твердил: «Гусь, гусь».
   – Да как же! Гусь, говорил, и - кончено дело!.. И как он это сказал, мне в ту пору и самому казаться начало - гусь!.. Вижу, - крыльями машет, бежит вперевалку, ни дать ни взять по-гусиному!.. Ведь вот ты история-то, братец ты мой!.. Точно он глаза отвел мне, околдовал меня!.. Как сказал, так и я сам начал понимать! гусь - и больше ничего…
   – Ну, хорошо… Будем идти дальше. Дальше ты увидел бабу и сейчас же сообразил, что баба тут не сдуру, что у ней должно быть какого-нибудь важного дела с поездом, если она припала на землю и руками на поезд машет?..
   – Как же не сообразитъ-то?.. Вижу - рухнула, ползет, крутится… «Господи! Милостивый!.. Мать ведь это, не иначе как!..»
   – Ш-ш!.. Постой!.. Ну, хорошо. Теперь, понимаешь, будем идти еще маленечко дальше. Вот ты уже хорошо знаешь, что у тебя на дороге гуляет себе гусь, - и едешь спокойно; потом ты соображаешь кое-что и уже не едешь спокойно, а скорее, скорее тормозишь, и поезд - стоп!.. Ни с места! Так я говорю? Так! Ну, хорошо. Теперь еще немножко размышления, и мы у станции. Если бы ты не сообразил кое-что и не остановил поезд, была бы спасена малютка? Ну?..
   Шмулевич плотно зажмурил левый глаз, а правый у него плутовски засмеялся; засмеялся и сам он, засмеялась и борода, и все его упитанное, но плотное тело. Василий Петрович быстро поднялся со стула, широко раскрывши на Шмулевича глаза, засиявшие удовольствием.
   – Теперь, скажи пожалуйста, кто спасал малютку, хе-хе-хе? - залился жирным смехом старый хитрец.
   – Верно!.. То есть вот как верно! - согласился Маров, шагая в радостном волнении гигантскими шагами. - Так и написать!.. Пойду так и напишу!