Залаяла собака. Между поредевшими стволами мелькают мазаные стены. Синяя струйка дыма вьется под нависшею зеленью; покосившаяся изба с лохматою крышей приютилась под стеной красных стволов; она как будто врастает в землю, между тем как стройные и гордые сосны высоко покачивают над ней своими головами. [Посредине поляны, плотно примкнувшись друг к другу, стоит кучка молодых дубов.]
   Здесь живут обычные спутники моих охотничьих экскурсий - лесники Захар и Максим. Но теперь, по-видимому, обоих нет дома, так как никто не выходит на лай громадной овчарки. Только старый дед, с лысою головой и седыми усами, сидит на завалинке и ковыряет лапоть. Усы у деда болтаются чуть не до пояса, глаза глядят тускло [точно дед все вспоминает что-то и не может припомнить].
   – Здравствуй, дед! Есть кто-нибудь дома?
   – Эге! - мотает дед головой. - Нет ни Захара, ни Максима, да и Мотря побрела в лес за коровой… [Корова куда-то ушла, - пожалуй, медведи задрали… Вот оно как… нет никого!]
   – Ну, ничего. Я с тобой посижу, обожду.
   – Обожди, обожди, - кивает дед, и, пока я подвязываю лошадь к ветви дуба, он всматривается в меня слабыми и мутными глазами. [Плох уж старый дед: глаза не видят и руки трясутся.]
   – А кто ж ты такой, хлопче? - спрашивает он, когда я подсаживаюсь на завалинке.
   Этот вопрос я слышу в каждое свое посещение.
   – Эге, знаю теперь, знаю, - говорит старик, принимаясь опять за лапоть. - Вот старая голова, как решето, ничего не держит. Тех, что давно умерли, помню, [- ой, хорошо помню!]. А новых людей все забываю… Зажился на свете.
   – А давно ли ты, дед, живешь в этом лесу?
   – Эге, давненько! Француз приходил в царскую землю, - я уже был.
   – Много же ты на своем веку видел. Чай, есть чего рассказать.
   Дед смотрит на меня с удивлением.
   – А что же мне видеть, хлопче? Лес видел… Шумит лес, шумит и днем, и ночью, зимою шумит и летом… И я, как та деревина, век прожил в лесу и не заметил… Вот и в могилу пора, а подумаю иной раз, хлопче, то и сам смекнуть не могу: жил я на свете или нет… [Эге, вот как!] Может, и вовсе не жил…
   Край темной тучи выдвинулся из-за густых вершин над лесною поляной; ветви замыкавших поляну сосен закачались под дуновением ветра, и лесной шум пронесся глубоким усилившимся аккордом. Дед поднял голову и прислушался.
   – Буря идет, - сказал он через минуту. - Это вот я знаю. [Ой-ой, заревет ночью буря, сосны будет ломать, с корнем выворачивать станет!.. Заиграет лесной хозяин… - добавил он тише.]
   – Почему же ты знаешь, дед?
   – Эге, это я знаю! Хорошо знаю, как дерево говорит… Дерево, хлопче, тоже боится… Вот осина, проклятое дерево, все что-то лопочет, - и ветру нет, а она трясется. Сосна на бору в ясный день играет-звенит, а чуть подымется ветер, она загудит и застонет. [Это еще ничего… А ты вот слушай теперь.] Я хоть глазами плохо вижу, а ухом слышу: дуб зашумел, дуба уже трогает на поляне… Это к буре.
   [Действительно,] куча невысоких коряжистых дубов, стоявших посредине поляны и защищенных высокою стеною бора, помахивала крепкими ветвями, и от них несся глухой шум, легко отличаемый от гулкого звона сосен.
   – Эге! слышишь ли, хлопче? - говорит дед с детски лукавою улыбкой. - Я уже знаю: тронуло этак вот дуба, значит, хозяин ночью пойдет, ломать будет… Да нет, не сломает! Дуб - дерево крепкое, не под силу даже хозяину… [Вот как!]
   – Какой же хозяин, деду? Сам же ты говоришь: буря ломает.
   Дед закивал головой с лукавым видом.
   – Эге, я ж это знаю!.. [Нынче, говорят, такие люди пошли, что уже ничему не верят. Вот оно как! А] я же его видел, вот как тебя теперь, а то еще лучше, потому что теперь у меня глаза старые, а тогда были молодые. [Ой-ой, как еще видели мои глаза смолоду!..]
   – Как же ты его видел, деду, скажи-ка?
   – А вот все равно, как и теперь: сначала сосна застонет на бору… То звенит, а то стонать начнет: о-ох-хо-о… о-хо-о! - и затихнет, а потом опять, потом опять, да чаще, да жалостнее. Эге, потому что много ее повалит хозяин ночью. А потом дуб заговорит. А к вечеру все больше, а ночью и пойдет крутить: бегает по лесу, смеется и плачет, вертится, пляшет и все на дуба налегает, все хочет вырвать… А я раз осенью и посмотрел в оконце; вот ему это и не по сердцу: подбежал к окну, тар-рах в него сосновою корягой[; чуть мне все лицо не искалечил, чтоб ему было пусто; да я не дурак - отскочил. Эге, хлопче, вот он какой сердитый!..].
   – А каков же он с виду?
   – А с виду он все равно как старая верба[, - что стоит на болоте. Очень похож!..]. И волосы - как сухая омела, [что вырастает на деревьях,] и борода тоже, а нос - как здоровенный сук, а морда корявая, [точно поросла] с лишаями. [Тьфу, какой некрасивый!] Не дай же бог ни одному крещеному на него походить… [Ей-богу!] Я таки в другой раз на болоте его видел, близко… А хочешь, приходи зимой, так и сам увидишь его. Взойди туда, на гору, - лесом та гора поросла, - и полезай на самое высокое дерево, на верхушку. Вот оттуда иной день и можно его увидать: идет он белым столбом поверх лесу, так и вертится сам, с горы в долину спускается… Побежит, побежит, а потом в лесу и пропадет. Эге!.. А где пройдет, там след белым снегом устилает… Не веришь старому человеку, так когда-нибудь сам посмотри.
   Разболтался старик. Казалось, оживленный и тревожный говор леса и нависшая в воздухе гроза возбуждали старую кровь. [Дед кивал головой, усмехался, моргал выцветшими глазами.]
   Но вдруг будто какая-то тень пробежала по высокому, изборожденному морщинами лбу. Он толкнул меня локтем и сказал с таинственным видом:
   – А знаешь, хлопче, что я тебе скажу?.. Он, конечно, лесной хозяин - мерзенная тварюка, [это правда. Крещеному человеку обидно увидать такую некрасивую харю… Ну,] только надо о нем правду сказать: он зла не делает… Пошутить с человеком пошутит, а чтоб лихо делать этого не бывает.
   – Да как же, дед, ты сам говорил, что он тебя хотел ударить корягой?
   – Эге, хотел-таки! Так то ж он рассердился, зачем я в окно на него смотрю, вот оно что! А если в его дела носа не совать, так и он такому человеку никакой пакости [не сделает]. Вот он какой, лесовик!.. А знаешь, в лесу от людей страшнее дела бывали… Эге, ей-богу!
   Дед наклонил голову и с минуту сидел в молчании. [Потом, когда он посмотрел на меня, с его глазах сквозь застлавшую их тусклую оболочку блеснула как будто искорка проснувшейся памяти.]
   – Вот я тебе расскажу, хлопче, лесную нашу бывальщину. [Было тут раз, на самом этом месте, давно…] Помню я… ровно сон, а как зашумит лес погромче, то и все вспоминаю… Хочешь, расскажу тебе, а?
   – Хочу, хочу, деду! Рассказывай!
   – Так и расскажу же, эге! Слушай вот!

II

   У меня, знаешь, батько с матерью давно померли, я еще малым хлопчиком был… Покинули они меня на свете одного. Вот оно как со мною было, эге! Вот громада и думает: «что ж нам теперь с этим хлопчиком делать?» Ну, и пан тоже себе думает… И пришел на этот раз из лесу лесник Роман, да и говорит громаде: «Дайте мне этого хлопца в сторожку, я его буду кормить… Мне в лесу веселее, и ему хлеб…» [Вот он как говорит, а громада ему отвечает: «Бери!» Он и взял.] Так я с тех самых пор в лесу и остался.
   Тут меня Роман и выкормил. Ото ж человек был какой [страшный, не дай господи!..] Росту большого, глаза черные, и душа у него темная из глаз глядела, потому [что] всю жизнь [этот человек] в лесу один жил: медведь ему, люди говорили, все равно что брат, а волк - племянник. Всякого зверя он знал и не боялся, а от людей сторонился [и не глядел даже на них… Вот он какой был - ей-богу, правда!] Бывало, как [он] на меня глянет, так у меня по спине будто кошка хвостом пове[дет]ла… Ну, а человек был все-таки добрый, [кормил меня, нечего сказать, хорошо:] каша, бывало, гречневая [всегда у него] с салом, [а когда] утку убьет, так и утка. Что правда, то уже правда, кормил-таки.
   Так мы и жили вдвоем. Роман в лес уйдет, а меня в сторожке запрет, чтобы зверюка не съела. А после дали ему «жинку» Оксану.
   Пан ему жинку дал. Призвал его на село, да и говорит: «Вот что, говорит, Ромасю, женись!» Говорит пану Роман сначала: «А на какого же мне биса жинка? Что мне в лесу делать с бабой, когда у меня уж и без того хлопец есть? Не хочу я, говорит, жениться!» Не привык он с девками возиться, вот что! Ну, да и пан тоже хитрый был… Как вспомню про этого пана, хлопче, то и подумаю себе, что теперь уже таких нету, - нету таких панов больше, - вывелись… Вот хоть бы и тебя взять: тоже, говорят, и ты панского роду… Может, оно и правда, а таки нет в тебе этого… настоящего… [Так себе, мизерный хлопчина, больше ничего.
   Ну, а тот настоящий был, из прежних… Вот, скажу тебе, такое на свете водится, что сотни людей одного человека боятся, да еще как!.. Посмотри ты, хлопче, на ястреба и на цыпленка: оба из яйца вылупились, да ястреб сейчас вверх норовит, эге! Как крикнет в небе, так сейчас не то что цыплята - и старые петухи забегают… Вот же ястреб - панская птица, курица - простая мужичка…
   Вот, помню, я малым хлопчиком был: везут мужики из лесу толстые бревна, человек, может быть, тридцать. А пан один на своем конике едет да усы крутит. Конек под ним играет, а он кругом смотрит. Ой-ой! завидят мужики пана, то-то забегают, лошадей в снег сворачивают, сами шапки снимают. После сколько бьются, из снега бревна вывозят, а пан себе скачет, - вот ему, видишь ты, и одному на дороге тесно! Поведет пан бровью, - уже мужики боятся, засмеется, - и всем весело, а нахмурится, - все запечалятся. А чтобы кто пану мог перечить, того, почитай, и не бывало.
   Ну, а Роман, известно, в лесу вырос, обращения не знал, и пан на него не очень сердился.]
   – Хочу, - говорит пан, - чтоб ты женился, а зачем, про то я сам знаю. Бери Оксану.
   – Не хочу я[, - отвечал Роман, - не надо мне ее, хоть бы и Оксану]! Пускай на ней черт женится[, а не я… Вот как]!
   Велел пан принести канчуки, растянули Романа, пан [его] спрашивает:
   – Будешь, Роман, жениться?
   – Нет, - говорит, - не буду.
   – Сыпьте ж ему, - говорит пан, - в мотню*, сколько влезет.
 
____________________
 
   * Хохлы носят холщевые штаны, вроде мешка, раздвоенного только внизу. Этот-то мешок и называется «мотнею». - Примеч. В. Г. Короленко.
   Засыпали ему таки не мало; Роман на что уж здоров был, а все же ему надоело.
   – Бросьте уж, - говорит, - будет-таки! Пускай же ее лучше все черти возьмут, чем мне за бабу столько муки принимать. Давайте ее сюда, буду жениться!
   Жил на дворе у пана доезжачий, Опанас Швидкий. Приехал он на ту пору с поля, как Романа к женитьбе заохачивали. Услышал он про Романову беду - бух пану в ноги. Таки упал в ноги, целует…
   – Чем, - говорит, - вам, милостивый пан, человека мордовать, лучше я на Оксане женюсь, слова не скажу…
   [Эге, сам-таки захотел жениться на ней. Вот какой человек был, ей-богу!
   Вот] Роман было обрадовался[, повеселел]. Встал на ноги, завязал мотню и говорит:
   – Вот, - говорит, - хорошо. Только что бы тебе, человеке, пораньше немного приехать? Да и пан тоже - всегда вот так!.. Не расспросить же было толком, может, кто охотой женится. Сейчас схватили человека и давай ему сыпать! Разве, говорит, это по-христиански так делать? Тьфу!..
   Эге, он порой и пану спуску не давал. Вот какой был Роман! Когда уж осердится, то к нему, бывало, не подступайся хотя бы и пан. Ну, а пан был хитрый! У него, видишь, другое на уме было. Велел опять Романа растянуть на траве.
   – Я, - говорит, - тебе, дураку, счастья хочу, а ты нос воротишь. Теперь ты один, как медведь в берлоге, и заехать к тебе не весело… Сыпьте ж ему, дураку, пока не скажет: довольно!.. А ты, Опанас, ступай себе к чертовой матери. [Тебя, говорит, к обеду не звали, так сам за стол не садись, а то видишь, какое Роману угощенье? Тебе как бы того же не было.]
   А Роман уж и не на шутку осердился, эге! Его дуют-таки хорошо, потому что прежние люди, знаешь, умели славно канчуками шкуру спускать, а он лежит себе и не говорит: довольно! Долго терпел, а все-таки после плюнул.
   – Не дождет ее батько, чтоб из-за бабы христианину вот так сыпали, да еще и не считали. Довольно! Чтоб вам руки поотсыхали, бисова дворня! Научил же вас черт канчуками работать! Да я ж вам не сноп на току, чтоб меня вот так молотили. Коли так, так вот же, и женюсь.
   А пан себе смеется.
   – Вот, - говорит, - и хорошо! Теперь на свадьбе хоть сидеть тебе и нельзя, зато плясать будешь больше…
   Веселый был пан, ей-богу, веселый, эге? Да только после скверное с ним случилось, не дай бог ни одному крещеному. Право, никому такого не пожелаю. Пожалуй, даже и жиду не следует такого желать. Вот я что думаю…
   Вот так-то Романа и женили. Привез он молодую жинку в сторожку; сначала все ругал да попрекал своими канчуками.
   – И сама ты, - говорит, - того не стоишь, сколько из-за тебя человека мордовали.
   Придет, бывало, из лесу и сейчас станет ее из избы гнать:
   – [Ступай себе! Не надо мне бабы в сторожке!] Чтоб [и] духу твоего не было! Не люблю, - говорит, - когда у меня баба в избе спит. Дух, - говорит, - нехороший.
   Эге!
   Ну, а после ничего[, притерпелся]. Оксана, бывало, избу выметет и вымажет чистенько, посуду расставит; блестит все, даже сердцу весело. Роман видит: хорошая баба, - помаленьку и привык. Да и не только привык, хлопче, а стал ее любить, ей-богу[, не лгу]! Вот какое дело с Романом вышло. Как пригляделся хорошо к бабе, потом и говорит:
   – [Вот] спасибо пану, добру меня научил. Да и я ж таки не умный был человек: сколько канчуков принял, а оно, как теперь вижу, ничего и дурного нет. Еще даже хорошо. Вот оно что!
   Вот прошло сколько-то времени, я и не знаю, сколько. Слегла Оксана на лавку[, стала стонать]. К вечеру занедужилось, а наутро проснулся я, слышу: кто-то тонким голосом «квилит»*. Эге! - думаю я себе, - это ж, видно, «дитына» родилась. А оно вправду так и было.
 
____________________
 
   * Квилит - плачет, жалобно пищит. - Примеч. В. Г. Короленко.
   Недолго пожила дитына на белом свете. Только и жила, что от утра до вечера. Вечером и пищать перестала… Заплакала Оксана, а Роман и говорит:
   – Вот и нету дитыны, а когда ее нету, то незачем теперь и попа звать. Похороним под сосною.
   Вот как говорит Роман, да не то что говорит, а так как раз и сделал: вырыл могилку и похоронил. Вон там старый пень стоит, громом его спалило. Так то ж и есть та самая сосна, где Роман дитыну зарыл. Знаешь, хлопче, вот же я тебе скажу: и до сих пор, как солнце сядет и звезда-зорька над лесом станет, летает какая-то пташка, да и кричит. Ох, и жалобно квилит пташина, аж сердцу больно! Так это и есть некрещеная душа, - креста себе просит. [Кто знающий человек, по книгам учился, то, говорят, может ей крест дать и не станет она больше летать… Да мы вот тут в лесу живем, ничего не знаем. Она летает, она просит, а мы только и говорим: «Геть-геть, бедная душа, ничего мы не можем сделать!» Вот заплачет и улетит, а потом и опять прилетает. Эх, хлопче,] жалко бедную душу!
   [Вот] выздоровела Оксана, все на могилку ходила. Сядет на могилке и плачет, да так громко, что по всему лесу, [бывало,] голос ее ходит. [Это она свою дитыну жалела,] а Роман не жалел дитыну[, а Оксану жалел]. Придет, бывало, из лесу, станет около Оксаны и говорит:
   – Молчи уж, глупая ты баба! Вот было бы о чем плакать! Померла одна дитына, то, может, другая будет. Да еще, пожалуй, и лучшая, эге! Потому что та еще, может, и не моя была, я же таки и не знаю. Люди говорят… А это будет моя.
   Вот уже Оксана и не любила, когда он так говорил. Перестанет, бывало, плакать и начнет его нехорошими словами «лаять». Ну, Роман на нее не сердился.
   – Да и что же ты, - спрашивает, - лаешься? Я же ничего такого не сказал, а только сказал, что не знаю. Потому и не знаю, что прежде ты не моя была и жила не в лесу, а на свете, промежду людей. Так как же мне знать? Теперь вот ты в лесу живешь, вот и хорошо. А таки говорила мне баба Федосья, когда я за нею на село ходил: «Что-то у тебя, Роман, скоро дитына поспела!» А я говорю бабе: «Как же мне-таки знать, скоро ли, или не скоро?..» Ну, а ты все же брось голосить, а то я осержусь, то еще, пожалуй, как бы тебя и не побил.
   Вот Оксана полает, полает его, да и перестанет.
   Она его, бывало, и поругает, и по спине ударит, а как станет Роман сам сердиться, она и притихнет, - боялась. Приласкает его, обоймет, поцелует и в очи заглянет… Вот мой Роман и угомонится. [Потому… видишь ли, хлопче… Ты, должно быть, не знаешь, а я, старик, хотя сам не женивался, а все-таки видал на своем веку: молодая баба дюже сладко целуется, какого хочешь сердитого мужика может она обойти. Ой-ой… Я же таки знаю, каковы эти бабы. А Оксана была гладкая такая молодица, что теперь я уже что-то таких больше не вижу. Теперь, хлопче, скажу тебе, и бабы не такие, как прежде.
   Вот] раз в лесу рожок затрубил: тра-та, тара-тара-та-та-та!.. Так и разливается по лесу, весело да звонко. Я тогда малый хлопчик был и не знал, что это такое; вижу: птицы с гнезд подымаются, крылом машут, кричат, а где и заяц пригнул уши на спину и бежит, что есть духу. Вот я и думаю: может, это зверь какой [невиданный так хорошо кричит]. А то же не зверь, а пан себе на конике лесом едет, да в рожок трубит; за паном доезжачие верхом и собак на сворах ведут. А всех доезжачих красивее Опанас Швидкий, за паном в синем казакине гарцует; шапка на Опанасе с золотым верхом, конь под ним играет, рушница за плечами блестит, и бандура на ремне через плечо повешена. Любил пан Опанаса, потому что Опанас хорошо на бандуре играл и песни был мастер петь. Ух, и красивый же был парубок этот Опанас, страх красивый! Куда было пану с Опанасом равняться: пан уже и лысый был, и нос у пана красный, и глаза, хоть веселые, а все не такие, как у Опанаса. Опанас, бывало, как глянет [на меня,] - мне, малому хлопчику, и то смеяться хочется, а я же не девка. [Говорили, что] у Опанаса отцы и деды запорожские козаки были, в Сечи козаковали, а там народ был все гладкий да красивый, да проворный. Да ты сам, хлопче, подумай: на коне ли со «списой»* по полю птицей летать, или топором дерево рубить, это ж не одно дело…
 
____________________
 
   * Списа - копье. - Примеч. В. Г. Короленко.
   Вот я выбежал из хаты, смотрю: подъехал пан, остановился, и доезжачие стали; Роман из избы вышел, подержал пану стремя: ступил пан на землю. Роман ему поклонился.
   – Здорово! - говорит пан Роману.
   – Эге, - отвечает Роман, - да я ж, спасибо, здоров, чего мне делается? А вы как?
   Не умел, видишь ты, Роман пану как следует ответить. Дворня вся от его слов засмеялась, и пан тоже.
   – Ну, и слава богу, что ты здоров, - говорит пан. - А где ж твоя жинка?
   – Да где ж жинке быть? Жинка, известно, в хате…
   – Ну, мы и в хату войдем, - говорит пан, - а вы, хлопцы, пока на траве ковер постелите, да приготовьте нам все, чтобы было чем молодых на первый раз поздравить.
   Вот и пошли в хату: пан, и Опанас, и Роман без шапки за ним, да еще Богдан - старший доезжачий, верный панский слуга. [Вот уж и слуг таких теперь тоже на свете нету: старый был человек, с дворней строгий, а перед паном как та собака.] Никого у Богдана на свете не было, кроме пана. [Говорят,] как померли у Богдана батько с матерью, попросился он у старого пана на тягло и захотел жениться. А старый пан не позволил, приставил его к своему паничу: тут тебе, говорит, и батько, и мать, и жинка. Вот выносил Богдан панича и выходил, и на коня выучил садиться, и из ружья стрелять. А вырос панич, сам стал пановать, старый Богдан все за ним следом ходил[, как собака.]. Ох, скажу тебе правду: много того Богдана люди проклинали, много на него людских слез пало… все из-за пана. По одному панскому слову Богдан мог бы, пожалуй, родного отца в клочки разорвать…
   А я, малый хлопчик, тоже за ними в избу побежал: известное дело, любопытно. Куда пан повернулся, туда и я за ним.
   Гляжу, стоит пан посередь избы, усы гладит, смеется. Роман тут же топчется, шапку в руках мнет, а Опанас плечом об стенку уперся, стоит себе, бедняга, как тот молодой дубок в непогодку. Нахмурился, [невесел]…
   И вот они трое повернулись к Оксане. Один старый Богдан сел в углу на лавке, свесил чуприну, сидит, пока пан чего не прикажет. А Оксана в углу у печки стала, глаза опустила, сама раскраснелась вся, как тот мак середь ячменю. Ох, видно, чуяла небога, что из-за нее лихо будет. Вот тоже скажу тебе, хлопче: уж если три человека на одну бабу смотрят, то от этого никогда добра не бывает - непременно до чуба дело дойдет, коли не хуже. [Я ж это знаю, потому что сам видел.]
   – Ну, что, Ромасю, - смеется пан, - хорошую ли я тебе жинку высватал?
   – А что ж? - Роман отвечает. - Баба как баба, ничего!
   Повел тут плечом Опанас, поднял глаза на Оксану и говорит про себя:
   – Да, - говорит, - баба! Хоть бы и не такому дурню досталась.
   Роман услыхал это слово, повернулся к Опанасу и говорит ему:
   – А чем бы это я, пан Опанас, вам за дурня показался? [Эге, скажите-ка!]
   – А тем, - говорит Опанас, - что не сумеешь жинку свою уберечь, тем и дурень…
   Вот какое слово сказал ему Опанас! Пан даже ногою топнул. Богдан покачал головою, а Роман подумал с минуту, потом поднял голову и посмотрел на пана.
   – А что ж мне ее беречь? - говорит Опанасу, а сам все на пана смотрит. - Здесь, кроме зверя, никакого черта и нету, вот разве милостивый пан когда завернет. 6т кого же мне жинку беречь? Смотри ты, вражий козаче, ты меня не дразни, а то я, пожалуй, и за чуприну схвачу.
   Пожалуй-таки и дошло бы у них дело до потасовки, да пан вмешался: топнул ногой, - они и замолчали.
   – Тише вы, - говорит, бисовы дети! Мы же сюда не для драки приехали. Надо молодых поздравлять, а потом, к вечеру, на болото охотиться. Айда за мной!
   Повернулся пан и пошел из избы; а под деревом доезжачие уже и закуску сготовили. Пошел за паном Богдан, а Опанас остановил Романа в сенях.
   – Не сердись ты на меня, братику, - говорит козак. - Послушай, что тебе Опанас скажет: видел ты, как я у пана в ногах валялся, сапоги у него целовал, чтоб он Оксану за меня отдал? Ну, бог с тобой, человече… Тебя поп окрутил, такая, видно, судьба! Так не стерпит же мое сердце, чтоб лютый ворог опять и над ней и над тобой потешался. Гей-гей! Никто того не знает, что у меня на душе… Лучше же я и его и ее из рушницы вместо постели уложу в сырую землю…
   Посмотрел Роман на козака и спрашивает:
   – А ты, козаче, часом «с глузду не съехал»?*
 
____________________
 
   * «С глузду съехать» - сойти с ума. - Примеч. В. Г. Короленко.
   Не слыхал я, что Опанас на это стал Роману тихо в сенях говорить, только слышал, как Роман его по плечу хлопнул.
   – Ох, Опанас, Опанас! Вот какой на свете народ злой да хитрый! А я же ничего того, живучи в лесу, и не знал. Эге, паке, пане, лихо ты на свою голову затеял!..
   – Ну, - говорит ему Опанас, - ступай теперь и не показывай виду, пуще всего перед Богданом. Не умный ты человек, а эта панская собака хитра. Смотри же: панской горелки много не пей, а если отправит тебя с доезжачими на болото, а сам захочет остаться, веди доезжачих до старого дуба и покажи им объездную дорогу, а сам, скажи, прямиком пойдешь по лесу… Да поскорее сюда [возвращайся].
   – Добре, - говорит Роман. - Соберусь на охоту, рушницу не дробью заряжу и не «леткой» на птицу, а доброю пулей на медведя.
   Вот и они вышли. А уж пан сидит на ковре, велел подать фляжку и чарку, наливает в чарку горелку и подчивает Романа. Эге, хороша была у пана и фляжка, и чарка, а горелка еще лучше. Чарочку выпьешь - душа радуется, другую выпьешь - сердце скачет в груди, а если человек непривычный, то с третьей чарки и под лавкой валяется, коли баба на лавку не уложит.
   Эге, говорю тебе, хитрый был пан! Хотел Романа напоить своею горелкой допьяна, а еще такой и горелки не бывало, чтобы Романа свалила. Пьет он из панских рук чарку, пьет и другую, и третью выпил, а у самого только глаза, как у волка, загораются, да усом черным поводит. Пан даже осердился.
   – Вот же вражий сын, как здорово горелку хлещет, а сам и не моргнет глазом! Другой бы уж давно заплакал, а он, глядите, добрые люди, еще усмехается…
   Знал же вражий пан хорошо, что если уж человек с горелки заплакал, то скоро и совсем чуприну на стол свесит. Да на тот раз не на такого напал.
   – А с чего ж мне, - Роман ему отвечает, - плакать? Даже, пожалуй, это нехорошо бы было. Приехал ко мне милостивый пан поздравлять, а я бы таки и начал реветь, как баба. Слава богу, не от чего мне еще плакать, пускай лучше мои вороги плачут…
   – Значит, - спрашивает пан, - ты доволен?
   – Эге! А чем мне быть недовольным?
   – А помнишь, как мы тебя канчуками сватали?
   – Как-таки не помнить! Ото ж и говорю, что не умный человек был, не знал, что горько, что сладко. Канчук горек, а я его лучше бабы любил. Вот спасибо вам, милостивый пане, что научили меня, дурня, мед есть.
   – Ладно, ладно, [- пан ему говорит. -] За то и ты мне услужи: вот пойдешь с доезжачими на болото, настреляй побольше птиц, да непременно глухого тетерева достань.
   – А когда ж это пан нас на болото посылает? - спрашивает Роман.
   – Да вот выпьем еще. Опанас нам песню споет, да и с богом.
   Посмотрел Роман на него и говорит пану:
   – [Вот уж это и трудно:] пора не ранняя, до болота далеко, а еще вдобавок и ветер по лесу шумит, к ночи будет буря, Как же теперь такую сторожкую птицу убить?
   А уж пан захмелел, да во хмелю был крепко сердитый. Услышал, как дворня промеж себя шептаться стала, говорят, что, мол, «Романова правда, загудет скоро буря», - и осердился. Стукнул чаркой, повел глазами - все и стихли.
   Один Опанас не испугался; вышел он, по панскому слову, [с бандурой песни петь,] стал бандуру настраивать, сам посмотрел сбоку на пана и говорит ему:
   – [Опомнись,] милостивый пане! Где же это видано, чтобы к ночи, да еще в бурю, людей по темному лесу за птицей гонять?