- Не холодно? - кивнул я на доху.
   - Холодно! Аж, зубы смерзлись! - осклабился Алексей и закутал в тяжелую полу жену Зинку.
   Я прекрасно знал, что ему не холодно и не жарко в меховом термосе (среднеазиатские старики тоже спасаются от жары в ватных халатах), но надо было как-то продолжить разговор…
   Старшим гурта - гуртоправом - числился Алексей. Верховодил же в маленьком таборе чернобородый Матвей.
   Мысль о том, чтобы провести отпуск вместе с этими загадочными, но добродушными людьми, захватила меня сразу же, как только возникла.
   Жизнь на кордоне не сулила ничего нового: банька, рыбалка, разговоры про то, чей флот сильнее - наш или американский… А здесь - цыгане. И вовсе не те, что пляшут в "Ромэне", и не те, что продают в подземных переходах губную помаду… От их бивачного застолья веяло цыганами Пушкина, Бодлера, Лорки…
   Непостижимым образом цыгане противостоят гнету цивилизации со всеми её авиалайнерами, атомоходами, орбитальными станциями. Вот уж сколько веков бредут они по дорогам, меря версты ногами да конским шагом; будто исполняют одним им лишь ведомый обет. И, как всякие люди, преданные чему -либо, умеющие хранить верность, они вполне достойны уважения.
   Разумеется, я был для них чужаком, по образу жизни - почти что инопланетянином. Но я чувствовал, что, если я попрошусь с ними, они не откажут, возьмут с собой… Надо только найти слова.
   Находить общий язык с матросами помогала гитара. Войдешь в кубрик, снимешь с койки чью-нибудь драную семиструнку, прижмешь на грифе замысловатый аккорд, другой, третий - и вот уже ты не один, вокруг сидят, слушают, оттаивают…
   Я попросил у Алексея гитару и сыграл им что-то из флотского репертуара.
   Матвей слушал, улыбаясь в бороду. Так смотрят на детей, когда они копируют взрослых. Василика смотрела в костёр и тоже улыбалась.
   После третьей стопки выяснилось, что Матвей не имеет ничего против лишнего, да к тому же бесплатного, скотогона. На том и порешили.
 

2.

   Из года в год, с летних месяцев и по самую осень, пылят вдоль древнего Чуйского тракта гурты овец, козлов, коров и яков. От монгольской границы, с заоблачного высокогорья гонят цыгане скот на степные равнины к воротам мясокомбинатов. Два-три месяца пребывают в пути скотогоны. Пятьсот-шестьсот километров проходят они за это время по горным тропам над обрывами и под камнепадами, по нетающим снегам и выжженным долинам, под хлест града и волчий вой… Порой голодно, порой холодно, но прибыльно. Сдав скот и, весело раскатав шарик авторучки о подошву сапога, цыганские скотогоны выводят свои каракули в платежных ведомостях. И уж само собой разумеется, на добрую неделю потом на дверях всех ближайших в радиусе перелета рейсовой "аннушки " ресторанов вывешивается табличка - "спецобслуживание". Официанты не гоношатся, когда вот такой захмелевший бородач, как Матвей, или золотозубый ухарь вроде Алексея, усадив за белую скатерть умноглазую пастушью овчарку, велит подать ей ростбиф по-гамбургски. Все знают, что без этих собак на скотопрогонной трассе нечего делать.
   Тысячеголовый гурт движется треугольником: впереди маячат рога козлов-вожаков, основание треугольника подпирают четверо конных и овчарка Инда. Тактика перегона проста. Присутствие собаки заставляет овец плотно сбиваться в тесное стадо. Мы же со страшными криками напираем на задние ряды, задние давят на передние, те подталкивают своих спесивых вожаков, и тут гурт трогается в нужном направлении. Отбившихся овец Инда наказывает молниеносно, покусывая за ляжку или за ухо. От светла до темна носится она с края на край, и стадо трусит с наибольшей скоростью - тридцать километров в день.
   Именно так, «на полном ходу», преодолеваем мы участки со скудной растительностью. Там же, где есть трава, Инду привязывают к телеге, и отара, рассыпавшись, бредет и пасется, пока не сядет солнце.
   Гурт гоним мы вчетвером: Матвей, Алексей, Василика и я. Настя и Зинка с Яшкой едут в «обозе» - на бричке. Яшка родился прямо в дороге. Но на него уже было заготовлено командировочное удостоверение, и по перегонным документам он числился полноправным скотогоном. «И кочеваный, и командированный», - гордится Яшкой Настя.
   Василика хороша собой, хотя в ней нет ничего от той роковой цыганской красы, которая сводила с ума купцов, гусаров и поэтов. Лицо у нее раскосое: раскосы глаза, уголки губ, даже ноздри в мило вздернутом носике и те смотрят раскосо.
   Не накладная - своя, черная с атласным отливом коса звучно шлепает её по спине, когда взыгравший конь понесется вскачь. Василика самая грамотная в таборе - в позапрошлом году окончила десятый класс (Алексей с Зинкой по пять, Матвей с Настей едва читают).
   Перегнувшись с седла, она ерошит моему коню челку. Мне хочется видеть в этом благосклонный знак, но, стоит заговорить с ней, Василика воротит коня в сторону и напускается на отставших овец так, как будто именно эти овцы дороже ей всего на свете. Или поскачет вдруг к бричке за какой-нибудь ерундой.
   Она дичится меня не по-цыгански. Или обычай ей так велит? Но не мусульманка же она…
   Лучше всех ко мне относится Матвей. Он даже подарил телогрейку со своего плеча (китель и фуражка остались запрятанными неподалеку от 197-го километрового столба. Я заберу их на обратном пути).
 

3.

   Хорошего места для ночевки выбрать не удалось. Крохотная поляна на таежном косогоре едва вместила смешанное стадо баранов и козлов.
   Пока окружили гурт кострами, совсем стало темно. Была бы луна - горел бы всего один, тот, на котором варится баранья похлебка. Но сегодня ночь такая, что белого мерина в двух шагах не увидишь. Впрочем, Настя сказала лучше: «Дорога дальняя - лошадь шальная, ночь тёмная - лошадь черная. Потрогаешь её - здесь ли, и дальше едешь».
   Разбившись на дозоры, следим при свете костра за стадом.
   - Куда пошел, абханак бородатый! - грозит кулаком Алексей козлу с обломанным рогом.
   - Спать, девки, спать! - уговаривает Настя овец.
   Пол-отары ложится, половина стоит, словно ждет, когда же люди уснут, наконец. Ни дать ни взять - осада крепости, из которой ожидается прорыв.
   Мы дежурим с Матвеем у небольшого костёрка в самом ненадежном месте - в голове отары, Козлы хитрее баранов. Они словно чувствуют, что их гонят на убой, и кажется, в их рогатых башках зреют планы побега. Если они сбегут, то зачинщиком наверняка будет вот тот «абханак» с обломанным рогом. Он самый смышленый, и мне невольно хочется, чтобы ему повезло.
   Матвей взбалтывает кургузой бутылкой, и мы по очереди пропускаем по жилам жидкое коньячное тепло.
   - Так за что ты сидел, паря? - без обиняков огорошивает меня старик. Щурится он хитро, по-свойски. Трубочка из красного янтаря дымит из бороды, словно избушка, затеренная в таежной чащобе.
   - Чего от солдата бегал, полосатый?
   Так вот оно в чем дело! Принял тельняшку за тюремную рубашку. Ну, дед! Помочь беглецу решил. Спрятал.
   - В сибирской майке далеко не убегишь.- Матвей протягивает мне бутылку. - Меня два раза ловили…
   От коньяка, от матвеевских догадок мне становится весело. Черт побери, здорово - я «беглый каторжник»! Теперь понятно, откуда столь странное благоволение… Я вспоминаю расхожую блатную фразу.
   - По фене ботаешь?
   Старик закивал бородой, придвинулся поближе.
   - По мокрому делу я… Понял? - Я сказал ему почти правду, морской поход сухим делом не назовешь.
   - Пришил кого? - недоверчиво косится Матвей.
   - Я и швец, и жнец, и на дуде игрец. Усек?!
   Ответ получился в рифму, и это ещё больше озадачивает старика. Из моих слов можно вывести все что угодно, и, пока цыган не собрался с мыслями, я перевожу разговор на тему куда более жгучую…
   О Чикет-Амане говорили с первых же дней перегона. И вот он перед нами - этот головокружительной крутизны перевал.
   Посмотришь на седловину, принакрытую туманом, промеришь взглядом тропу, что уходит вверх виток за витком, оглянешься на стадо, сбившееся в одну желто-серую овчину, на лошадей, на кибитку, и возьмет легкая оторопь: неужели все это поднимется на горную стенку, перевалит через нее, спустится в долину… Да туда только в альпинистской связке добираться. Но Матвей, поправив кудлатый треух, бесстрашно орет:
   - Н-но! Пошла-а, родимая!
   Накануне пронеслась мокрая пурга, скотопрогонная трасса обледенела.
   Отара метр за метром карабкается вверх. Овцы быстро выбиваются из сил, дышат часто-часто, на вытаращенные глаза навертываются крупные слезы. Поодаль, на шоссе, пушечно ахают моторы - у них тоже кислородное голодание.
   Инда с вывалившимся языком, со впалыми боками уже никого не страшит, хотя по-прежнему ревностно несет свою службу, трусит с края на край, покусывает отстающих.
   Овец совсем ослабевших укладываем на бричку. Но и лошадям не легче: плетутся, тычась мордами в остекленевшую, да ещё вставшую дыбом, дорогу.
   Зинка тащит на себе и Яшку, и ягненка, подвязав их обоих за спиной.
   Василика навьючила коня тушей здоровенного барана. Он сломал ногу, и теперь жить ему осталось до первой стоянки.
   Воздух полупустой, несытный… Я с тоской вспоминаю свой ИП-46. Простецкий аппарат, не самый почетный в подводницком обиходе, но сколько кислородных затяжек можно сделать из него. Легкий, портативный - сейчас бы его сюда!
   После Чикет-Амана, на котором гурт потерял восемь овец, мы становимся на долгий отдых. Благо в здешнем распадке есть жердяной загон, и ручей, и травы вволю. Шатры разбили под сухой лесиной. Сучья её черны и волнисты, отчего ствол жутковато похож на шест, оплетенный извивающимися змеями. А близ воды у меня из-под ног и в самом деле выскользнула медянка.
   - Убей! - закричала Зинка. - Тридцать три греха спустишь!
   Ручеек живой плоти юрко утек в траву. И тридцать три греха остались на мне.
   Сморенные перевалом, скотогоны разлезлись под шатры, не дожидаясь чая.
   Я ткнулся носом в свой ватник и уснул, как мёртвый рукой обвел. Спал я чёрным провальным сном, и потому, когда перед глазами возникло узкоглазое круглое лицо и милицейские погоны, мне показалось, что начинается как раз первое сновидение. Я поудобнее устроил голову на ватнике, но он отъехал, назад, и драное одеяльце, на котором я лежал, тоже поехало назад, и палатка поехала, и сам я выехал из-под полога ногами вперед. От мокрого холода утренней травы я чуть не взвизгнул.
   - Он? - спросил узкоглазый милиционер.
   - Он, - кивнула Василика и, повернувшись спиной, стала расседлывать взмокшего коня. Двое милиционеров - сержант и младший лейтенант - с расстегнутыми кобурами стояли у меня в ногах и в голове.
   - Лежать! - отреагировал на мою попытку привстать сержант.
   - Сесть! - скомандовал узкоглазый офицер, явно алтайских кровей. Я подчинился старшему, присел. Сержант обхлопал меня по карманам. Я не сопротивлялся и не возмущался: чего уж тут - доигрался!
   - Вас, наверное, интересуют мои документы? Они в заднем кармане.
   Сержант достал удостоверение личности офицера, и брови его приподнялись вместе с козырьком фуражки. Младший лейтенант изучал мой отпускной билет. Я был старше его на целых три звёздочки, и он не замедлил проявить почтение.
   - Прошу прощения, ошибочка вышла. Гражданочка обозналась. Приняла вас за осужденного… Сбежавшего из мест заключения. Можем подвезти до поселка. Там до «Горного воздуха» три часа езды…
   - Спасибо. Мне здесь больше нравится.
   Алтаец козырнул и влез в коляску темно-синего мотоцикла. К счастью, пулеметная очередь выхлопной трубы никого не разбудила. А может, и проснулись цыгане, только выглядывать побоялись: милиция как-никак приехала.
   Василика все ещё возилась с седлом, перетряхивала потник…
   Я смотрел на нее во все глаза. Вот человек, который только что меня предал. Вот человек, который долго и тайно хотел мне зла и только что попытался причинить его явно. Она выдала меня. Не меня, конечно. А того злодея, каким я был в её глазах. Но всё-таки и меня, потому что у этого злодея, у этого «осужденного» было мое лицо, мой голос, мои повадки.
   Они ни чем не тронули её, хотя человеческая душа так устроена, что она всегда невольно сочувствует гонимым, кем бы они ни были. И потом, бывают преступники, наделенные таким обаянием, что их не только прятали, помогали, но и влюблялись в них…
   Я же, выходит, не обаятельный преступник. Я отвратителен в этом качестве настолько, что меня надо выдавать в руки правосудия при первой же возможности.
   Грустное это было открытие. Да ещё костёр никак не хотел разжигаться. Утро было туманное и такое промозглое, что казалось, попади в него солнечный луч, и он зашипит, как отсыревшая спичка.
   Я думал, Василике будет неловко, а она подошла как ни в чем не бывало, присела, раздула уголек, бросила в него клок сена из подушки, три хворостинки.
   Робкое пламя лизнуло дно закопченного чайника.
   - Так значит, ты меня в уголовники записала?
   - Ага. Я тебя раньше видела. Портрет твой на автобусной станции висел. В Онгудае. «Их разыскивает милиция». В точности похож.
   - Все мы на кого-нибудь похожи…
   - А вчера Матвей сказал, что ты человека убил…
   - Так это он тебя послал?!
   - Он не знает. Он, наоборот, велел, чтобы никто про тебя ни гугу! Гость в таборе - разве можно?! - Василика явно передергивала старика. Даже руками всплеснула от напускного испуга. - Под одним шатром спим! Из одного котла едим…
   - Значит, ты сама?
   - Сама!-она это даже с гордостью подтвердила. - Я не шатровая. Я в школе десять лет училась. Комсомолкой была.
   - Почему была?
   - На учет не встала. Выбыла.
   Мир стоит не на трех слонах. Он висит на канцелярской скрепке. Айсберги пронумерованы из краскопультов. Орлы окольцованы, и номера их внесены в реестры. звёзды, созвездия, галактики расписаны в астрономические гроссбухи. Цыганки поставлены на комсомольский учет…
   Какого черта я здесь? Я никогда не бредил цыганщиной. Ни разу в жизни не был в «Ромэне»…
   Захотелось пожить с людьми «дикой воли». Но какая у них воля?! Идут по маршруту, и все дела их зависят от таких же бумажек, с такими же лиловыми печатями и с такими же неразборчивыми подписями, что и у меня в кармане.
   Зря не уехал на мотоцикле. Дядя на кордоне заждался: с бутылок пыль вытирает. Какие настойки у него! На облепиховых почках. Эликсиры, бальзамы. Нектары. Он писал мне письма на подводную лодку, а я читал их в кают-компании вслух. Зной, пот, соль, железо - и вдруг: «А яблоки нонче знатные уродились. По фунту и боле. Как сахар, на зубах колются… А вечор доили лосиху, что подранком в хлев взяли. Не молоко, а сгущенные сливки… На можжевеловой горе теперь дикобразы живут. Колючки что прутья, туески плести можно. Заварил на осень бочонок пива из настоя душицы, кукурузных рылец и янтака… Как приедешь…- ужо постучим ендовой…»
   После этих писем у нас трое мотористов, уйдя в запас, поступили в лесоводческий техникум, а торпедный электрик и гидроакустик - в зооветеринарный.
   Если на кордон ехать, то лучше сейчас выбираться. Все спят, без лишних объяснений… Рубаху с телогрейкой на обратном пути верну. В Бийске через цыган передам…
   Василика поставила передо мной кружку с чаем, тронула за колено:
   - Пей. Остынет.
   Василика потягивает Матвееву трубочку, щурит глаз на огонь сквозь красный янтарь.
   - Ты про цыганский корень «ман» слышал? - спрашивает она.
   - Про «золотой корень» слышал, А про «ман»…
   - Цыц!-Василика прижимает к губам скрещённые пальцы. Она опасливо заглядывает в палатку, хотя и отсюда слышно: Матвей храпит, как бульдозер, - раскатисто и мощно. Заливистым звоном дисковой пилы вторит ему Алексей. Настя заполняет паузы мерным жужжанием, будто в ноздре у нее застряла большая муха.
   Убедившись, что нас никто не слышит, Василика отводит меня к коновязи.
   - «Ман» - во сто раз сильнее «золотого корня» и в десять - женьшеня. За него убить могут и тебя, и меня! Понял?!
   - Меня-то за что?
   - А за то, что ты его видел.
   - Я его не видел.
   - Ты его увидишь через три дня!
   Василика опять оглянулась на палатку, и мне стало смешно: вот бестия!-покупает, как лопоухого туриста; цыганские мистерии вздумала разыгрывать. Но Василика не переигрывала ни выражением лица - оно было весьма озабоченным, - ни голосом, в который не прокралась ни одна смешинка.
   За чаем она ни словом не обмолвилась о «мане», а сообщила Матвею, что хочет съездить со мной в сельпо, до которого уже всего-навсего сутки конного хода. Матвей одобрительно закивал бородой: чай, соль, мука на исходе. «Плиска» тоже. Самое время. Сейчас они вполне обойдутся без нас: загон большой и крепкий. А с загоном да овчаркой и сосунок Яшка с отарой управится.
   Настя завернула в крапивные листья кус баранины, сунула в переметную суму две «марикле» - ржаные лепешки - и мешочек с сушеным боярышником для заварки.
   Коней из небольшого табуна выбирали себе сами. Мне. приглянулся рослый жеребец цвета пожухлой хвои, весь исштемпелёванный клеймами, словно конверт, не нашедший адресата. Последнее тавро, выжженное жидким азотом на бедре, являло номер проекта нашей подводной лодки - «641». Я подошел и провел рукой по коротко стриженой гриве (она придавала коню вид хулигана, только что отсидевшего пятнадцать суток). Конечно же, ему это не понравилось, и жеребец угрожающе повернулся ко мне задом. Мощные катапульты ног, подбитых острым железом, недвусмысленно напряглись. Я отпрянул, но выбор свой сделал.
   - Как его зовут? - спросил я Василику.
   - Серко, - не задумываясь окрестила его та.
   - А твоего?
   - Гнедко. У нас каждого второго коня зовут Серко, а каждого первого - Гнедко.
   - А как вообще по-цыгански «конь»?
   - Грай.
   - Отлично. Пусть мой будет Граем.
   - Пусть, - согласилась Василика. Ноздри у Грая изящны, как эфы - прорези в скрипичной деке; рыжие уши с чёрной каемкой; глаза с фиолетовой поволокой и такие огромные, блестящие, что, глядя в них, можно бриться.
   Алексей вызвался было нас провожать, но вовремя вспомнил о чирье, который выскочил там, «где самому не видно, а показать стыдно».
   Не успели мы проехать и часа, как сзади послышалась торопливая дробь копыт. Матвей догонял нас на взмыленном коне.
   - Деньги забыли, олухи! - кричал он, размахивая драным портмоне. - Пентюх и пентюшка!
   Василика прикусила губу: обман чуть не раскрылся. Во всяком случае, потом будет трудно оправдаться, почему мы вернулись из «сельпо» с пустыми руками. Если мы всерьез собирались за покупками, то почему не подумали о деньгах?
   И тут я понял, что Василика меня не разыгрывала: мы действительно едем за запретным для иноплеменников цыганским корнем «ман», и Василика, несмотря на свой городской лоск, побаивалась и гнева старших, и тех таинственных сил, которые охраняли корень.
   Матвей ускакал, брезгливо ворча, и долго ещё было слышно, как мерин его звонко екал селезёнкой…
 

4.

   Горы в этом краю Алтая остроконечны, как чумы. С мельничным шумом ныряет по ущельям Катунь. Стремнина несет бревно с такой скоростью, что кажется - на крутом повороте вот-вот сорвется с волны тяжелая лесина, опишет плавную дугу и вонзится в прибрежную сопку, как копье.
   Мы идем по старой трелевочной колее. По обе стороны её то тут, то там торчат из-под камней обломки коленчатых валов, искореженные траки. Пустыми глазницами смотрит из можжевеловых зарослей помятая кабина тягача. Останки машин рассеяны здесь, словно конские кости на богатырском перепутье. Воронье только не кружится.
   Тракторное войско штурмовало тут горную тайгу. Сталь иззубрилась о дикий камень и завязла в диком дереве. А кони медленно, но верно поднимают нас туда, куда не взбирались ни колесо, ни гусеница. И самодельный колокол-ботало из автомобильного поршня победно гремит на шее Василикиного Гнедко в честь выносливых конских ног - единственного пока транспорта, которому подвластны карнизные тропы каменистых круч.
   Все дороги и тракты Горного Алтая родились под лошадиным копытом. Если верить легенде, то это кони Чингисхана протоптали тропу, спрятанную ныне под асфальтовой лентой Чуйского тракта. По следам казачьих коней боярского сына Петра Собанского пришли в алтайские горы русские поселенцы.
   И нет такого алтайского города, в черте которого бы не красовался статный скакун - символ старинного караванного пути, пролегавшего по здешним перевалам в Монголию, Тибет, Китай.
   И вот снова, в который век, высекают подковы искры из древних камней. Последние подковы, последние искры…
   Мы едем за цыганским корнем «ман»…
   У каждой дороги есть свой мотив. Он зазвучит сразу, как только дорога начнет двигаться тебе навстречу. Ты легко разберешь его в чередовании подъёмов и спусков, в ритме поворотов и перепутий.
   Чтобы услышать мотив горноалтайского тракта таким, каким слышали его кочевники-первопроходцы, таким, каким лег он в их тягучие песни, нужно сесть на коня. Под автомобильными же колесами дорога заструится, словно магнитная лента на убыстренной скорости, и песнь сольется в талалаканье смешных лилипутских голосов. Только под зыбкий конский шаг откроются тебе и неторопливые переливы придорожных холмов, и плавное кружение горных вершин, и волнистое дыхание ожившего вдруг горизонта.
   Как и всякая музыка без слов, дорога, и в особенности горная, будит воображение, вызывает порой странные, никогда не посещавшие тебя видения. Придорожные камни, нагроможденные по обочинам, напоминают то руины римских колизеев, то замшелые плиты еврейского кладбища, то развороченные доты на «линии Маннергейма».
   - Куда мы едем?
   Василика отвечает не сразу, словно колеблясь - стоит ли говорить.
   - На Край Мира! - голос её торжествен. На этот раз даже мысли не шевельнулось, что это насмешка или розыгрыш. Я не узнавал Василику: куда девалась её обычная беспечность? Она стала хмурой и молчаливой, как Матвей, и я не посмел расспрашивать, что такое Край Мира и как долго туда добираться.
   Дремучая чаща. Мы продираемся через нее, как сквозь строй экзекуторов. Деревья сладострастно хлещут людей и лошадей тонкими красными «шпицрутенами». Они мстят нам за все то, что мы сделали с их собратьями в больших городах и индустриальных долинах. Здесь их царство, и можно представить, каково приходилось первопроходцам, когда не «зеленым другом» - «зелёной смертью» был путнику лес, чащобный и первородный.
   А вот самая настоящая роща Кащея - мёртвый березняк: стволы иссушены горным солнцем до белизны костей, гигантских, словно мамонтовы мослы. Притихли кони, и только рыжие уши нервно стригут воздух. Тревога передаётся и нам. Роща обрывается пропастью. Там, внизу, чёрный каменный колодец вбирает в себя сразу несколько ручьев и речушку. Это и есть мрачно знаменитый в здешней округе Провал - естественный водосток чашеобразной долины; он поистине бездонен, так как не имеет второго выхода на поверхность и питает подземные озера, не доступные никаким спелеологам.
   Горные реки переходим вброд верхом. Лошадиные хвосты стелются по воде. Поток сносит их в одну сторону, словно магнитное поле компасные стрелки. Речки нас не задерживают, зато пешим приходится здесь выходить на тот берег, держась за веревку, да ещё по пояс мокрыми.
   Впрочем, вряд ли кто хаживал здесь до нас. На десятки верст - ни следа, ни креста, ни зарубки… Тишь, марь, глушь…
   Каменные клыки торчат из земляных десен. На одном сидит всклоченный орлан и смотрим на нас из-под крыла, как человек из-под ладони!
   Солнце следит за нами оранжевым змеи ным оком, что за всадники забрались в тайные его гульбища?
   Куда мы едем?
   И вдруг - рельсы! Ржавые рельсы узкоколейки поворотом уходили за высокую тесаную скалу. Я даже вздрогнул от неожиданности. Было что-то жутковатое в самом существовании железной дороги посреди здешней глухомани. Куда она ведет? И кто её проложил? И почему её забросили? Я направил Грая по замшелым шпалам, ожидая увидеть за поворотом все что угодно - развалины подземного завода, бараки старого лагеря, врезанные в скалу ангары бывшего аэродрома, да мало ли что могло оказаться в этом укромном распадке?
   Рельсы петляли среди базальтовых разломов. Они вывели нас к бетонным плитам, похожим на фундаменты больших механизмов. Из плит и в самом деле торчали ржавые гнутые штыри, толстые болты, а кое-где виднелись шестеренчатые передачи вроде лебедок.
   Солнце слепило здесь по-особому ярко. Такой пристальный, тихий свет, не пуганный ничьей тенью, бывает только на заброшенном бетоне, на леших полянах, на проклятых становищах, где творилось когда-то нечто страшное, и теперь даже птицы облетают их стороной. Безрадостен на таких местах солнечный свет, и, чем ярче он, чем виднее под ним земля, бетон, трава, тем тревожнее на душе. Кажется, здесь никогда не бывает ночи, так как солнечные лучи цепенит некая злая прошлая тайна, и они остекленели здесь, как каменеют в сказках люди,
   От этого ли вкрадчивого света или оттого, что среди бетона и железа пестрел цыганский наряд Василики, но все эти глыбы и шестерни казались следами неземной цивилизации.
   Я вовремя спохватился: стало смешно и грустно - вот уж, действительно, дитя века - столь элегические чувства вызвали не каменные скифские бабы, не наскальные росписи, не погребальные курганы, а самые обычные рельсы, железобетонные плиты да ржавый лом. Впрочем, мистерии XX века чаще всего разыгрывались именно на таких местах и с таким же реквизитом. Что башни рыцарских замков рядом со штольнями заводов по производству тяжелой воды или подземными причалами для подводных лодок?