Страница:
Эстония стала самостоятельным государством, и бывший командир «Богатыря» навсегда остался жить на улице Тина.
Он не был одинок. Здесь, в буржуазном Таллинне, осело немало его однокашников по Морскому корпусу, по службе на Тихом океане и Балтике. Если в других странах русские морские офицеры создавали свои организации вроде кают-компаний, то в Эстонии это было запрещено, поскольку существовала договоренность с советским правительством – никаких офицерских организаций вблизи северо-западных границ СССР. Политовскому удалось создать «кассу взаимопомощи бывшим офицерам российского императорского флота». Открыть «кассу» разрешили. Вот тогда-то в трудные послевоенные времена на улицу Тина потянулись бывшие мичманы, лейтенанты, капитаны обоих рангов и даже адмиралы. Приходили они сюда не только взять грошовую ссуду. Скорее за тем, чтобы справиться о пропавших товарищах, вспомнить былое, пообщаться с друг с другом, отметить 6 ноября, храмовый праздник Морского корпуса.
Частенько наведывался к Политовскому бывший командир «Жемчуга» и начальник бригады подводных лодок Балтийского флота контр-адмирал Левицкий; жаловался на годы, жизнь, дороговизну… Заглядывал одно время и бывший командир эсминца «Спартак» лейтенант Николай Павлинов, брат покончившего с собой в Выборге цусимца Сергея Павлинова. К нему приходили многие, так как почти двенадцать лет Политовский честно ворочал не бог весть какими капиталами кассы взаимопомощи русских морских офицеров в Эстонии.
В некрологе напишут: «Горячий патриот, знающий офицер, деликатный начальник, остроумный человек, он умел удачной остротой поднять павшего духом…»
Несомненно, он мог бы принести большую пользу новому – Рабоче-Крестьянскому Красному Флоту…
Кавалер Креста Животворного Древа умер на чужбине отрубленной ветвью; животворное древо его рода навсегда осталось в России…
Все эти сведения Разбаш разузнал у таллиннских краеведов и прислал их мне не без куража: «Мы тоже кое-что могем!» Но самое главное, что он обнаружил, это записки Политовского о бое «Олега», опубликованные в одном их эмигрантских изданий.
Так заговорил, казалось бы, навеки канувший в Лету, таллиннский обыватель Сергей Политовский.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Не прошло 10-15 минут, как раздался знакомый уже треск в левой офицерской ванной (временное помещение мичмана Д.) Небольшой снаряд или осколок снаряда, разорвавшегося за бортом, пронизав борт и дверь, застрял в коечной защите мотора электрического шпиля. Дыра в борту получилась между 122—123 шпангоутами. Осколками было совершенно испорчено все платье мичмана Д.»
Эта сверхделикатность флотских мемуаристов называть своих сослуживцев даже в весьма лестных для них случаях по первой букве фамилии всегда доставляла исследователям немало трудностей. Но здесь можно вполне определенно сказать, что речь идет именно о мичмане Домерщикове, ибо других мичманов, чья бы фамилия начиналась на «Д», на «Олеге» не было. Так же как не было среди минеров других «лейтенантов П.», кроме самого Политовского.
Итак, читаем дальше.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «После нескольких выстрелов снаряд заклинился в орудии №11 и не доходил до места. Произошло это вследствие выпадения пластинки пороха (большинство облегченных крышек гильз отваливалось), которая попала между внутренней поверхностью орудия и снарядом. Под руководством и при личном участии мичмана Д. с помощью артиллерийского кондуктора Басанина и старшего комендора Самойлова, под выстрелами японцев тотчас же стали исправлять орудие. Сначала отвинтили донную трубку снаряда, пробовали его выбить вставленным из-за борта прибойником, но когда это не удалось, решили укоротить гильзу, чтобы иметь возможность закрыть замок. Пиление медной гильзы ножовкою показалось долгим, тогда, схватив пожарный топор, мичман Д. живо обрубил гильзу и, выбросив лишний порох за борт и вставив укороченную гильзу, произвел выстрел, и тем самым ввел орудие №11 опять в действие. Вся эта работа продолжалась каких-нибудь 5-6 минут…
…Минеры под руководством лейтенанта П. восстанавливали электрическое освещение. Когда лейтенант П. услыхал, что в перевязочном отделении льется вода, то, не дожидаясь приказаний, быстро спустился туда и со старшим минером Алтабаевым принялся затыкать паклею и другими предметами вентиляционную трубу; переговорную же трубу, через котороую тоже поступала вода, он обрубил и загнул углом кверху…
…Тем временем умолкло орудие №12. Прибежавший в это время к орудию мичман Д. (младший артиллерист) сам навел орудие и выпалил. Хорошо направленный снаряд угодил в японский однотрубный крейсер, и на нем показался дым».
Таким прорисовался сквозь мглу времен мичман Домерщиков в бою под Цусимой.
Кстати, он совершенно напрасно считал своего командира капитана 1-го ранга Добротворского ретроградом и человеком, мягко говоря, излшине осторожным. Цусимский бой крейсеров не прошел для него бесследно. По возвращению в Россию Добротворский разразился гневными и очень смелыми статьями в адрес чиновников Адмиралтейства:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Адмиралы совсем забыли мудрую боевую поговорку, – восклицал командир „Олега“, – „счастлив тот начальник эскадры, который сделав сигнал начать бой, больше не будет нуждаться ни в каких сигналах“, и со спокойною совестью вязали волю командиров настолько, что не разрешали им быть само стоятельными даже с собственной собакой, даже со своей шестеркой или паровым катером. На все испрашивали начальственного соизво ления: взять ли лоцмана, послать ли буфетчика на берег, подкрасить ли трубу, вымыть ли команду и ее платье после нагрузки угля?
Адмиралы каждый шаг командиров брали на себя, не прощали им ни тени независимости и только тогда успокаивались, когда своих командиров вкупе с их офицерами превращали наконец в каких-то аморфных, безмозглых существ, реагировавших только на расшарки вания перед начальством, на слепое, нерассуждающее повиновение и на нежелание жить и мыслить без приказаний и разрешений.
Такая система ошибочна даже для армии, для флота же она пря мо гибельна, так как действия войск в сражениях очень разнятся от действий флотов в боях, и если там начальники, благодаря сравни тельной безопасности, пересеченной местности и большим простран ствам, занимаемым войсками, действительно полновластные началь ники, то у нас, вследствие ровной поверхности и компактности мор ской силы, дерущиеся флоты всем видны; адмиралы же, по случаю одинаковой с прочими опасностями и уничтожения снарядами средств сигнализации, теряют всякую возможность руководить боем, и вся их роль переходит на командиров судов, почему весь успех его начи нает зависеть от них и, следовательно, значение командиров во флоте не безразлично и не ничтожно, как предполагают наши адмиралы, но громадно и равно чуть не начальникам отдельных армий на суше.
Только бюрократический произвол, выраженный в ненасытной жажде власти ради ее аксессуаров, ради ее престижа и ради канце лярских удобств сношения с центральными органами, превратил наших адмиралов в каких-то громовержцев, или еще в церемоний мейстеров с большим штатом придворных при оркестре музыки, а не в учителей, не в наставников, как требует это всякий военный флот.
А вот и постыдные результаты этой вероломной, чиновничьей системы: ни один из командиров не проявил ни малейшей инициати вы, все ждали приказаний, а приказывать было некому, потому что очередной приказывающий, Небогатов, тоже ждал приказания при казывать; все командиры понимали, что идут на позор России, но все-таки шли…»
О втором своем корабельном друге, с которым вместе воевали на «Олеге», Домерщиков писал Новикову-Прибою так: «Инженер-механик поручик Юрий Владимирович Мельницкий – человек крепкого телосложения, немного ниже среднего роста. Добродушное выражение его светлых глаз сразу располагает к нему людей, встречающих его в первый раз. Выдержанность, работоспособность, аккуратность Мельницкого ценили его подчиненные, с которыми у него были хорошие отношения. В кают-компании он пользовался общим расположением и считался хорошим товарищем. Любовь Мельницкого подтрунивать над товарищами и подчиненными никогда не вызывала с их стороны обиды, так как делал он это без злобы, хотя лицо его в это время всегда бывало серьезным.
В бою ему, как третьему механику, то и дело приходилось прибегать в разные части корабля, где производились разрушения попадавшими в крейсер японскими снарядами, и выполнял он свою обязанность прекрасно».
Обнаружить следы Мельницкого так и не удалось. Известно лишь то, что в годы первой мировой капитан 2-го ранга Мельницкий так же добросовестно и обстоятельно, как латал пробоины «Олега», строил по заданию морского ведомства толуоловый завод в Грозном. В советское время он работал на ленинградских верфях наблюдающим за постройкой судов для торгфлота.
Жизнь разбила дружную офицерскую троицу, развела по разные стороны государственной границы.
– Посмотрите вот здесь еще. – Дежурная по залу, архивная муза в синем халате, кладет передо мной кубической толщины «Настольный список личного состава судов флота за 1916 год». Отыскиваю убористый абзац, посвященный Домерщикову. Ого! Это уже кое-что: «В чине за пребыванием в безвестном отсутствии и отставке 21.XII 1913 г.»
Но самое знаменательное было то, что служба беглого мичмана обрывалась не в 1905 году, а в 1906-м. «Список» утверждал: «С 1905-06 гг. служил на крейсере второго ранга «Жемчуг».
Но «Жемчуг» еще в 1905 году вместе с «Олегом» и «Авророй» покинул Манилу. «Жемчуг» ушел во Владивосток. Значит, Домерщиков оставил крейсер не на Филиппинах во время войны, а бежал из Владивостока.
Венский юрист называл его дезертиром, но это вовсе не так. С юридической точки зрения оставление корабля в мирное время квалифицируется не как «дезертирство», а как названо в «Списке» – «безвестное отсутствие».
Я искренне радовался тому, что в досье Палёнова возникла серьезная брешь: Домерщиков не был дезертиром! Заблуждался и Иванов-Тринадцатый, утверждая в своих дневниках, что Домерщиков, «выбитый из равновесия обстановкой обезоруженного корабля, не имея характера спокойно ожидать окончания войны», оставил корабль и дезертировал в Австралию по любовным мотивам. Впрочем, эта версия могла возникнуть и со слов самого Домерщикова. Чтобы не раскрывать истинных причин своего бегства из России, он мог отделаться от досужих расспросов бравадой насчет красивой американки (японки и т п.).
Но что же его заставило бежать с «Жемчуга»?
Ищу ответ в старых владивостокских газетах. «Владивостокский листок» № 14 за 1906 год, репортаж о расстреле демонстрации 10 января.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «На 1-й Морской, в промежутках между цирком и Алеутской… строятся матросы… Впереди музыка, публика группируется сначала кучками, а затем тоже выстраивается приблизительно рядами. Шапки, шапки, фуражки… Нетерпеливо движутся вперед… Идут… Поворот к зданию штаба – темно-зеленые щиты пулеметов. Между ними застыли солдатские и офицерские фигуры. Отчетливо виден офицер с поднятой шашкой…
Трубач дал сигнал. Резким движением шашка опускается вниз. У левого пулемета показывается роковой кудрявый дымок, и к его дроби присоединяются остальные.
Смерть… Люди гибнут… Последние ряды валятся, как скошенные. Все смешалось: крики и стоны раненых, плач женщин и детей…»
На «Жемчуге» тоже было неспокойно. О том, что происходило на корабле, узнаю из историко-революционного сборника «На вахте Революции», выпущенного в 1926 году в Ленинграде.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «На крейсер… явились два неизвестных матроса с ружьями и потребовали от старшего офицера капитана 2-го ранга Вяземского, чтобы команда с винтовками была немедленно отпущена вместе с ними на митинг. В случае же отказа будет худо, так как команда все равно самовольно уйдет с крейсера.
О происходившем Вяземский немедленно доложил командиру крейсера капитану 2-го ранга Левицкому… Выйдя наверх, командир увидел собравшихся с винтовками матросов, в толпе которых были пришедшие неизвестные матросы, причем последние торопили вооруженную команду идти в экипаж. На приказание командира поставить ружья на место команда ответила молчанием, а находившиеся на палубе крейсера неизвестные моряки заявили Левицкому, что гарнизон крепости послал их за командой «Жемчуга», которая, вооружившись, должна идти на митинг… Команда заволновалась и, несмотря на увещевания командиров и офицеров, стала уходить по трапу на лед. Командир говорил уходившим, что они подвергнутся большой опасности в городе, где назревает вооруженное столкновение, но это не повлияло на команду…»
Разумеется, все эти события происходили на глазах мичмана Домерщикова. Как повел себя в этой ситуации молодой, дерзкий на язык офицер? Не исключено, что он повздорил с командиром «Жемчуга» капитаном 2-го ранга Левицким, человеком крайне монархических убеждений.
Как сложились отношения Домерщикова с этим человеком, под власть которого он попал на «Жемчуге»? Как откликнулся он на выступления команды, на события в городе? И почему бежал из России в годину революционных потрясений?
Архив безмолвствовал.
Глава тринадцатая
Он не был одинок. Здесь, в буржуазном Таллинне, осело немало его однокашников по Морскому корпусу, по службе на Тихом океане и Балтике. Если в других странах русские морские офицеры создавали свои организации вроде кают-компаний, то в Эстонии это было запрещено, поскольку существовала договоренность с советским правительством – никаких офицерских организаций вблизи северо-западных границ СССР. Политовскому удалось создать «кассу взаимопомощи бывшим офицерам российского императорского флота». Открыть «кассу» разрешили. Вот тогда-то в трудные послевоенные времена на улицу Тина потянулись бывшие мичманы, лейтенанты, капитаны обоих рангов и даже адмиралы. Приходили они сюда не только взять грошовую ссуду. Скорее за тем, чтобы справиться о пропавших товарищах, вспомнить былое, пообщаться с друг с другом, отметить 6 ноября, храмовый праздник Морского корпуса.
Частенько наведывался к Политовскому бывший командир «Жемчуга» и начальник бригады подводных лодок Балтийского флота контр-адмирал Левицкий; жаловался на годы, жизнь, дороговизну… Заглядывал одно время и бывший командир эсминца «Спартак» лейтенант Николай Павлинов, брат покончившего с собой в Выборге цусимца Сергея Павлинова. К нему приходили многие, так как почти двенадцать лет Политовский честно ворочал не бог весть какими капиталами кассы взаимопомощи русских морских офицеров в Эстонии.
В некрологе напишут: «Горячий патриот, знающий офицер, деликатный начальник, остроумный человек, он умел удачной остротой поднять павшего духом…»
Несомненно, он мог бы принести большую пользу новому – Рабоче-Крестьянскому Красному Флоту…
Кавалер Креста Животворного Древа умер на чужбине отрубленной ветвью; животворное древо его рода навсегда осталось в России…
Все эти сведения Разбаш разузнал у таллиннских краеведов и прислал их мне не без куража: «Мы тоже кое-что могем!» Но самое главное, что он обнаружил, это записки Политовского о бое «Олега», опубликованные в одном их эмигрантских изданий.
Так заговорил, казалось бы, навеки канувший в Лету, таллиннский обыватель Сергей Политовский.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Не прошло 10-15 минут, как раздался знакомый уже треск в левой офицерской ванной (временное помещение мичмана Д.) Небольшой снаряд или осколок снаряда, разорвавшегося за бортом, пронизав борт и дверь, застрял в коечной защите мотора электрического шпиля. Дыра в борту получилась между 122—123 шпангоутами. Осколками было совершенно испорчено все платье мичмана Д.»
Эта сверхделикатность флотских мемуаристов называть своих сослуживцев даже в весьма лестных для них случаях по первой букве фамилии всегда доставляла исследователям немало трудностей. Но здесь можно вполне определенно сказать, что речь идет именно о мичмане Домерщикове, ибо других мичманов, чья бы фамилия начиналась на «Д», на «Олеге» не было. Так же как не было среди минеров других «лейтенантов П.», кроме самого Политовского.
Итак, читаем дальше.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «После нескольких выстрелов снаряд заклинился в орудии №11 и не доходил до места. Произошло это вследствие выпадения пластинки пороха (большинство облегченных крышек гильз отваливалось), которая попала между внутренней поверхностью орудия и снарядом. Под руководством и при личном участии мичмана Д. с помощью артиллерийского кондуктора Басанина и старшего комендора Самойлова, под выстрелами японцев тотчас же стали исправлять орудие. Сначала отвинтили донную трубку снаряда, пробовали его выбить вставленным из-за борта прибойником, но когда это не удалось, решили укоротить гильзу, чтобы иметь возможность закрыть замок. Пиление медной гильзы ножовкою показалось долгим, тогда, схватив пожарный топор, мичман Д. живо обрубил гильзу и, выбросив лишний порох за борт и вставив укороченную гильзу, произвел выстрел, и тем самым ввел орудие №11 опять в действие. Вся эта работа продолжалась каких-нибудь 5-6 минут…
…Минеры под руководством лейтенанта П. восстанавливали электрическое освещение. Когда лейтенант П. услыхал, что в перевязочном отделении льется вода, то, не дожидаясь приказаний, быстро спустился туда и со старшим минером Алтабаевым принялся затыкать паклею и другими предметами вентиляционную трубу; переговорную же трубу, через котороую тоже поступала вода, он обрубил и загнул углом кверху…
…Тем временем умолкло орудие №12. Прибежавший в это время к орудию мичман Д. (младший артиллерист) сам навел орудие и выпалил. Хорошо направленный снаряд угодил в японский однотрубный крейсер, и на нем показался дым».
Таким прорисовался сквозь мглу времен мичман Домерщиков в бою под Цусимой.
Кстати, он совершенно напрасно считал своего командира капитана 1-го ранга Добротворского ретроградом и человеком, мягко говоря, излшине осторожным. Цусимский бой крейсеров не прошел для него бесследно. По возвращению в Россию Добротворский разразился гневными и очень смелыми статьями в адрес чиновников Адмиралтейства:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Адмиралы совсем забыли мудрую боевую поговорку, – восклицал командир „Олега“, – „счастлив тот начальник эскадры, который сделав сигнал начать бой, больше не будет нуждаться ни в каких сигналах“, и со спокойною совестью вязали волю командиров настолько, что не разрешали им быть само стоятельными даже с собственной собакой, даже со своей шестеркой или паровым катером. На все испрашивали начальственного соизво ления: взять ли лоцмана, послать ли буфетчика на берег, подкрасить ли трубу, вымыть ли команду и ее платье после нагрузки угля?
Адмиралы каждый шаг командиров брали на себя, не прощали им ни тени независимости и только тогда успокаивались, когда своих командиров вкупе с их офицерами превращали наконец в каких-то аморфных, безмозглых существ, реагировавших только на расшарки вания перед начальством, на слепое, нерассуждающее повиновение и на нежелание жить и мыслить без приказаний и разрешений.
Такая система ошибочна даже для армии, для флота же она пря мо гибельна, так как действия войск в сражениях очень разнятся от действий флотов в боях, и если там начальники, благодаря сравни тельной безопасности, пересеченной местности и большим простран ствам, занимаемым войсками, действительно полновластные началь ники, то у нас, вследствие ровной поверхности и компактности мор ской силы, дерущиеся флоты всем видны; адмиралы же, по случаю одинаковой с прочими опасностями и уничтожения снарядами средств сигнализации, теряют всякую возможность руководить боем, и вся их роль переходит на командиров судов, почему весь успех его начи нает зависеть от них и, следовательно, значение командиров во флоте не безразлично и не ничтожно, как предполагают наши адмиралы, но громадно и равно чуть не начальникам отдельных армий на суше.
Только бюрократический произвол, выраженный в ненасытной жажде власти ради ее аксессуаров, ради ее престижа и ради канце лярских удобств сношения с центральными органами, превратил наших адмиралов в каких-то громовержцев, или еще в церемоний мейстеров с большим штатом придворных при оркестре музыки, а не в учителей, не в наставников, как требует это всякий военный флот.
А вот и постыдные результаты этой вероломной, чиновничьей системы: ни один из командиров не проявил ни малейшей инициати вы, все ждали приказаний, а приказывать было некому, потому что очередной приказывающий, Небогатов, тоже ждал приказания при казывать; все командиры понимали, что идут на позор России, но все-таки шли…»
О втором своем корабельном друге, с которым вместе воевали на «Олеге», Домерщиков писал Новикову-Прибою так: «Инженер-механик поручик Юрий Владимирович Мельницкий – человек крепкого телосложения, немного ниже среднего роста. Добродушное выражение его светлых глаз сразу располагает к нему людей, встречающих его в первый раз. Выдержанность, работоспособность, аккуратность Мельницкого ценили его подчиненные, с которыми у него были хорошие отношения. В кают-компании он пользовался общим расположением и считался хорошим товарищем. Любовь Мельницкого подтрунивать над товарищами и подчиненными никогда не вызывала с их стороны обиды, так как делал он это без злобы, хотя лицо его в это время всегда бывало серьезным.
В бою ему, как третьему механику, то и дело приходилось прибегать в разные части корабля, где производились разрушения попадавшими в крейсер японскими снарядами, и выполнял он свою обязанность прекрасно».
Обнаружить следы Мельницкого так и не удалось. Известно лишь то, что в годы первой мировой капитан 2-го ранга Мельницкий так же добросовестно и обстоятельно, как латал пробоины «Олега», строил по заданию морского ведомства толуоловый завод в Грозном. В советское время он работал на ленинградских верфях наблюдающим за постройкой судов для торгфлота.
Жизнь разбила дружную офицерскую троицу, развела по разные стороны государственной границы.
– Посмотрите вот здесь еще. – Дежурная по залу, архивная муза в синем халате, кладет передо мной кубической толщины «Настольный список личного состава судов флота за 1916 год». Отыскиваю убористый абзац, посвященный Домерщикову. Ого! Это уже кое-что: «В чине за пребыванием в безвестном отсутствии и отставке 21.XII 1913 г.»
Но самое знаменательное было то, что служба беглого мичмана обрывалась не в 1905 году, а в 1906-м. «Список» утверждал: «С 1905-06 гг. служил на крейсере второго ранга «Жемчуг».
Но «Жемчуг» еще в 1905 году вместе с «Олегом» и «Авророй» покинул Манилу. «Жемчуг» ушел во Владивосток. Значит, Домерщиков оставил крейсер не на Филиппинах во время войны, а бежал из Владивостока.
Венский юрист называл его дезертиром, но это вовсе не так. С юридической точки зрения оставление корабля в мирное время квалифицируется не как «дезертирство», а как названо в «Списке» – «безвестное отсутствие».
Я искренне радовался тому, что в досье Палёнова возникла серьезная брешь: Домерщиков не был дезертиром! Заблуждался и Иванов-Тринадцатый, утверждая в своих дневниках, что Домерщиков, «выбитый из равновесия обстановкой обезоруженного корабля, не имея характера спокойно ожидать окончания войны», оставил корабль и дезертировал в Австралию по любовным мотивам. Впрочем, эта версия могла возникнуть и со слов самого Домерщикова. Чтобы не раскрывать истинных причин своего бегства из России, он мог отделаться от досужих расспросов бравадой насчет красивой американки (японки и т п.).
Но что же его заставило бежать с «Жемчуга»?
Ищу ответ в старых владивостокских газетах. «Владивостокский листок» № 14 за 1906 год, репортаж о расстреле демонстрации 10 января.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «На 1-й Морской, в промежутках между цирком и Алеутской… строятся матросы… Впереди музыка, публика группируется сначала кучками, а затем тоже выстраивается приблизительно рядами. Шапки, шапки, фуражки… Нетерпеливо движутся вперед… Идут… Поворот к зданию штаба – темно-зеленые щиты пулеметов. Между ними застыли солдатские и офицерские фигуры. Отчетливо виден офицер с поднятой шашкой…
Трубач дал сигнал. Резким движением шашка опускается вниз. У левого пулемета показывается роковой кудрявый дымок, и к его дроби присоединяются остальные.
Смерть… Люди гибнут… Последние ряды валятся, как скошенные. Все смешалось: крики и стоны раненых, плач женщин и детей…»
На «Жемчуге» тоже было неспокойно. О том, что происходило на корабле, узнаю из историко-революционного сборника «На вахте Революции», выпущенного в 1926 году в Ленинграде.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «На крейсер… явились два неизвестных матроса с ружьями и потребовали от старшего офицера капитана 2-го ранга Вяземского, чтобы команда с винтовками была немедленно отпущена вместе с ними на митинг. В случае же отказа будет худо, так как команда все равно самовольно уйдет с крейсера.
О происходившем Вяземский немедленно доложил командиру крейсера капитану 2-го ранга Левицкому… Выйдя наверх, командир увидел собравшихся с винтовками матросов, в толпе которых были пришедшие неизвестные матросы, причем последние торопили вооруженную команду идти в экипаж. На приказание командира поставить ружья на место команда ответила молчанием, а находившиеся на палубе крейсера неизвестные моряки заявили Левицкому, что гарнизон крепости послал их за командой «Жемчуга», которая, вооружившись, должна идти на митинг… Команда заволновалась и, несмотря на увещевания командиров и офицеров, стала уходить по трапу на лед. Командир говорил уходившим, что они подвергнутся большой опасности в городе, где назревает вооруженное столкновение, но это не повлияло на команду…»
Разумеется, все эти события происходили на глазах мичмана Домерщикова. Как повел себя в этой ситуации молодой, дерзкий на язык офицер? Не исключено, что он повздорил с командиром «Жемчуга» капитаном 2-го ранга Левицким, человеком крайне монархических убеждений.
Как сложились отношения Домерщикова с этим человеком, под власть которого он попал на «Жемчуге»? Как откликнулся он на выступления команды, на события в городе? И почему бежал из России в годину революционных потрясений?
Архив безмолвствовал.
Глава тринадцатая
В РОССИЮ «МЛАДА» НЕ ВЕРНУЛАСЬ
Дочь Лебедева, Елена Сергеевна Максимович, жила на бывшей Кирочной улице (ныне Салтыкова-Щедрина), в том самом доме и в комнатах той самой квартиры, где прошли детство, юность и первые годы семейной жизни Екатерины Николаевны. Выстроенное в дворцовом стиле пятиэтажное здание отличалось от соседних построек великолепной лепниной, могучей аркой, наподобие триумфальной, некогда роскошными парадными, на площадки которых выходили матовые окна холлов огромных квартир. Дом был перенасыщен прошлым; я слегка проник в историю лишь одной квартиры, но каждая дверь, каждая ступень, каждое окно голосили немо: «Послушай, что я тебе расскажу!» От этого избытка памяти дом, казалось, готов был треснуть, и штукатурка кое-где в самом деле уже начала лопаться.
Елена Сергеевна долго вела меня просторными коридорами пространной квартиры, где кроме ее домочадцев жили еще несколько семей – невидных и неслышных в недрах дворянских апартаментов.
Под старинным резным торшером с шелковым колпаком я разложил фотографии Домерщикова и вкратце рассказал все, что мне удалось о нем узнать. Елена Сергеевна откликнулась на мой поиск всей душой. Она стала открывать какие-то шкафчики, извлекать из них коробочки, альбомы, бумаги. У меня запрыгало сердце…
– Когда умерла Екатерина Николаевна, – рассказывала по ходу дела Максимович, – мне позвонила женщина, которая ухаживала за ней в доме престарелых…
– Таисия Васильевна?
– Нет, Нина Михайловна… Она взяла на себя весь труд по уходу за Екатериной Михайловной, и именно ей было отписано все имуще ство Домерщиковых: мебель карельской березы, портреты, книги…
– У вас есть ее адрес?
– К сожалению, нет… Она мне позвонила и предложила взять что-нибудь на память о Екатерине Николаевне. Я приехала на Скороходова, но там почти ничего не было. Мебель вывезли, а на полу валялось вот это…
Максимович развернула пергаментной жесткости лист, сложенный вчетверо. В левом верхнем углу рядом с затушеванным двуглавым орлом бледнела фотокарточка Домерщикова в морской форме, прихваченная по углам четырьмя зелеными печатями. «Российское посольство въ Римъ», – прочитал я по кругу. Передо мной лежал заграничный паспорт Домерщикова, выданный ему в Риме 5 апреля 1917 года.
В развернутом виде этот диковинный документ мог накрыть многотиражную газету; на внутренней стороне его текст повторялся по-французски, с той лишь разницей, что воинское звание «Мишеля Домерчикова» переиначивалось на французский же манер: «капитан корвета».
Из дневника Иванова-Тринадцатого я знал, что после гибели «Пересвета» остатки спасенного экипажа были отправлены во Францию и в Италию на суда, купленные для русского флота. Значит, Домерщиков попал в Специю (это явствовало из консульской отметки) и там был назначен командиром корабля. Я мог судить об этом не только по паспорту, но и по фотографии, которую Елена Сергеевна нашла в комнате на Скороходова. То был уникальный снимок – я и предполагать не мог о его существовании! По нему одному можно было прочитать целую страницу из загадочной жизни…
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. На меня смотрел пристально и строго тридцатипятилетний кавторанг с идеальным пробором. Белые брюки, темная тужурка, твердый накрахмаленный воротничок. Погон нет: к лету семнадцатого их уже отменили и ввели, как у англичан, нарукавные шевроны с «бубликом». Три нашивки – капитан 2-го ранга. Он стоит, опершись одной рукой на стол, заваленный картами и штурманскими инструментами, другой – облокотившись на колено.
Глядя на него, вспоминалась песенка о неулыбчивом капитане: «Капитан, капитан, улыбнитесь… Ведь улыбка – это флаг корабля… Раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул…» Но он и в самом деле уже не раз тонул и не раз погибал.
Резкие складки легли у губ. Лицо человека, познавшего удары судьбы – и какие… А впереди? Впереди продолжение похода на Север, прерванного взрывом у Порт-Саида, впереди еще самое опасное – прорыв через зоны действия германских субмарин, впереди Атлантика и Северный Ледовитый. Дважды его уже спасали из воды – тонущего, полуживого от холода. Повезет ли в третий раз?
«Капитан, капитан, улыбнитесь!»
Капитан не улыбался…
Специя. Май 1917 года
В Специи командиру вспомогательного крейсера «Млада» было не до улыбок. Генмор через своего морского агента в Риме Врангеля требовал от Домерщикова ускорить ремонт, перевооружение судна и выходить на Север. Но команда, только что пережившая гибель «Пересвета», не хотела испытывать судьбу в Атлантике. К тому же матросы были недовольны тем, что морское ведомство затянуло выплату жалованья и выдачу нового обмундирования.
Морской агент телеграфировал в Петроград: «Команда «Млады» сильно поизносилась и от англичан в Порт-Саиде получила лишь по одной смене платья и белья да по одной паре сапог».
Офицеры тоже роптали.
«18 августа 1917. В Генмор – из Специи.
Ввиду близости ухода и необходимости обмундирования за границей, ибо на Севере сделать это невозможно, прошу ускорить разрешение вопроса о размере вознаграждения за погибшее имущество офицеров. Домерщиков».
Но чиновники Генмора будто и не получали этих тревожных телеграмм. Из Петрограда шло одно и то же: «Ускорить ремонт, ускорить вооружение, ускорить выход в море».
Спустя девять дней Домерщиков сдал «Младу» знаменитому полярному первопроходцу капитану 1-го ранга Федору Матисену, который в октябре 17-го приведет ее в Белфаст, где она навсегда и останется.
В Россию мятежные младовцы возвращались по сухопутью. Морской генеральный штаб остался очень недоволен «либеральничаньем» командира посыльного судна, тем, что Домерщиков не смог «обуздать распоясавшуюся команду». По возвращении в Петроград он был снижен на ступень в воинском звании – из кавторанга снова стал старшим лейтенантом – и в этом чине в ноябре семнадцатого года был «отчислен из резерва морского ведомства». Приказ этот, заготовленный еще в канун Октябрьского переворота, бюрократическая машина Адмиралтейства «провернула» по инерции в первые дни советской власти. Список моряков, увольняемых с флота, подписали управляющий Морским министерством «первый красный адмирал» Иванов и народный комиссар по морским делам Дыбенко. Если бы они знали, что от службы отстраняется офицер, относившийся к своей революционной команде «с тактом и пониманием», фамилию Домерщикова наверняка бы вычеркнули из этого списка. Но они не знали, и это роковое обстоятельство отлучило моего героя от военного флота на двадцать лет…
Вот что стояло за старой фотографией, найденной Еленой Сергеевной в осиротевшей комнате.
– Вместе с этой фотографией я нашла еще одну.
Елена Сергеевна положила передо мной желтоватый снимок на паспарту из плохонького, рыхлого картона. Я вздрогнул: это была та фотография, которая в досье Палёнова имела достоинство козырного туза. Домерщиков позировал фотографу в форме английского офицера – френч, перетянутый портупеей, бриджи… Стоп! На полях паспарту слабая карандашная надпись: «Порт-Саид, 17». Так вот в чем дело! И как же я раньше не догадался! Лихорадочно роюсь в портфеле, достаю ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Листаю. Глава «После катастрофы»: «Англичане обмундировали спасенную часть команды в английское солдатское платье, снабдили лагерным имуществом: палатками, одеялами, циновками, взяли на довольствие…»
Вот уж действительно, ларчик открывался просто! Ну как было не сфотографироваться в столь экзотической форме: русский моряк в мундире английского пехотинца! Мог ли он подумать, что этот шуточный почти снимок будет использован против него как одно из главнейших доказательств его участия в чудовищном преступлении?
Так в досье Палёнова была пробита вторая брешь: Домерщиков не был ни дезертиром, ни офицером английской армии!
– Вот и все, что мне досталось от Екатерины Николаевны, – развела руками Максимович.
Я был удивлен, что осталось хоть это… Поразительно, что эта женщина, весьма далекая от истории флота и архивных розысков, но тем не менее подобравшей с пола старые «бумажки» и фото, сохранила частицу жизни почти неведомого ей человека. Она поступила как истинная интеллигентка, и благодарить ее за это было бы бестактно.
– Значит, главная часть семейного архива Домерщиковых попала к той женщине, которая ухаживала за Екатериной Николаевной в доме престарелых?
– У Нины Михайловны, – уточнила Максимович.
Я прозвонил всю цепочку ленинградских телефонов, и – уж так мне везло в тот день – сестра соседки Домерщиковых по «эпроновской» квартире Татьяна Павловна Беркутова отыскала номер какой-то женщины, чей зять знает адрес Нины Михайловны. Зять сообщил заветный адрес и тут же предупредил, что у Нины Михайловны большая беда. Поздним вечером она возвращалась из сберкассы, ее подкараулил грабитель, ударил молотком по затылку… В общем, рана зажила, но ее мучают головные боли, у нее провалы в памяти, и вообще ей вредно перенапрягаться, вспоминать, волноваться… Сейчас она уехала к родственникам в Саратов. В Ленинград вернется не раньше чем через месяц.
Я поблагодарил своего собеседника, посочувствовал пострадавшей женщине и искренне пожалел, что на тупую башку грабителя, наверное, никогда не опустится стальной молоток.
До отхода «Красной стрелы» еще есть время заглянуть в архив.
Когда-то для меня это слово звучало так же мертво, как «кладбище», а люди, которые там работали, напоминали этакого пронырливого старичка, «веселого архивариуса» из популярной радиопередачи: «Для вас ищу повсюду я истории забавные…»
Теперь знаю: архив – пороховой погреб истории. В толстостенных хранилищах, за тяжелыми стальными дверями коробки с документами стоят на стеллажах, как снаряды в корабельных артпогребах. Мне показалось – грянул самый настоящий взрыв, когда я открыл тоненькое «Судное дело лейтенанта Домерщикова». Кронштадтский военно-морской суд приговаривал моего героя к «отдаче в исправительное арестантское отделение на два года и четыре месяца с исключением из службы и лишением воинского звания, чинов, ордена Св. Станислава III степени, дворянских и всех особенных прав и преимуществ» за – я глазам своим не поверил! – «за непополненную растрату 22 054 рублей 761/2 копеек вверенных ему по службе денег и учиненный с целью избежать суда за эту растрату побег со службы»…
Как, Михаил Домерщиков – обыкновенный растратчик?!
Лучше бы я не находил этих бумаг! Лучше бы на этом месте биографии героя навсегда осталось бы белое пятно… Мне не хотелось верить «Судному делу». Но слова из песни, а тем более из документа, не выбросишь…
Образ Домерщикова как-то сразу поблек в моих глазах. Напрашивался и другой горький вывод: человек, промотавший корабельные деньги, мог вполне стать героем досье господина Палёнова.
Но что он сделал с этими двадцатью двумя тысячами? Прокутил в ресторанах? Проиграл в карты? Присвоил? Ни на один из этих вопросов я не мог сказать себе «да», и вовсе не потому, что не знал точно, как именно распорядился он этой суммой, а потому, что не верил, что такой человек, как Михаил Домерщиков, – образ его сложился прочно! – способен на бесчестные поступки. Не верил, и все тут.
Ленинград. Март 1986 года
Я с нетерпением дождался возвращения Нины Михайловны. Созвонился с ней и, узнав, что она чувствует себя более или менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома – старинной постройки «под крепость», в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты – пожилая дочь и престарелая мать, одна – инженер-рентгенолог, другая – физик-педагог, да и весь дух старой, петроградской еще, квартиры – все, все сулило надежду на успех. Но… не может же везти бесконечно.
Елена Сергеевна долго вела меня просторными коридорами пространной квартиры, где кроме ее домочадцев жили еще несколько семей – невидных и неслышных в недрах дворянских апартаментов.
Под старинным резным торшером с шелковым колпаком я разложил фотографии Домерщикова и вкратце рассказал все, что мне удалось о нем узнать. Елена Сергеевна откликнулась на мой поиск всей душой. Она стала открывать какие-то шкафчики, извлекать из них коробочки, альбомы, бумаги. У меня запрыгало сердце…
– Когда умерла Екатерина Николаевна, – рассказывала по ходу дела Максимович, – мне позвонила женщина, которая ухаживала за ней в доме престарелых…
– Таисия Васильевна?
– Нет, Нина Михайловна… Она взяла на себя весь труд по уходу за Екатериной Михайловной, и именно ей было отписано все имуще ство Домерщиковых: мебель карельской березы, портреты, книги…
– У вас есть ее адрес?
– К сожалению, нет… Она мне позвонила и предложила взять что-нибудь на память о Екатерине Николаевне. Я приехала на Скороходова, но там почти ничего не было. Мебель вывезли, а на полу валялось вот это…
Максимович развернула пергаментной жесткости лист, сложенный вчетверо. В левом верхнем углу рядом с затушеванным двуглавым орлом бледнела фотокарточка Домерщикова в морской форме, прихваченная по углам четырьмя зелеными печатями. «Российское посольство въ Римъ», – прочитал я по кругу. Передо мной лежал заграничный паспорт Домерщикова, выданный ему в Риме 5 апреля 1917 года.
В развернутом виде этот диковинный документ мог накрыть многотиражную газету; на внутренней стороне его текст повторялся по-французски, с той лишь разницей, что воинское звание «Мишеля Домерчикова» переиначивалось на французский же манер: «капитан корвета».
Из дневника Иванова-Тринадцатого я знал, что после гибели «Пересвета» остатки спасенного экипажа были отправлены во Францию и в Италию на суда, купленные для русского флота. Значит, Домерщиков попал в Специю (это явствовало из консульской отметки) и там был назначен командиром корабля. Я мог судить об этом не только по паспорту, но и по фотографии, которую Елена Сергеевна нашла в комнате на Скороходова. То был уникальный снимок – я и предполагать не мог о его существовании! По нему одному можно было прочитать целую страницу из загадочной жизни…
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. На меня смотрел пристально и строго тридцатипятилетний кавторанг с идеальным пробором. Белые брюки, темная тужурка, твердый накрахмаленный воротничок. Погон нет: к лету семнадцатого их уже отменили и ввели, как у англичан, нарукавные шевроны с «бубликом». Три нашивки – капитан 2-го ранга. Он стоит, опершись одной рукой на стол, заваленный картами и штурманскими инструментами, другой – облокотившись на колено.
Глядя на него, вспоминалась песенка о неулыбчивом капитане: «Капитан, капитан, улыбнитесь… Ведь улыбка – это флаг корабля… Раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул…» Но он и в самом деле уже не раз тонул и не раз погибал.
Резкие складки легли у губ. Лицо человека, познавшего удары судьбы – и какие… А впереди? Впереди продолжение похода на Север, прерванного взрывом у Порт-Саида, впереди еще самое опасное – прорыв через зоны действия германских субмарин, впереди Атлантика и Северный Ледовитый. Дважды его уже спасали из воды – тонущего, полуживого от холода. Повезет ли в третий раз?
«Капитан, капитан, улыбнитесь!»
Капитан не улыбался…
Специя. Май 1917 года
В Специи командиру вспомогательного крейсера «Млада» было не до улыбок. Генмор через своего морского агента в Риме Врангеля требовал от Домерщикова ускорить ремонт, перевооружение судна и выходить на Север. Но команда, только что пережившая гибель «Пересвета», не хотела испытывать судьбу в Атлантике. К тому же матросы были недовольны тем, что морское ведомство затянуло выплату жалованья и выдачу нового обмундирования.
Морской агент телеграфировал в Петроград: «Команда «Млады» сильно поизносилась и от англичан в Порт-Саиде получила лишь по одной смене платья и белья да по одной паре сапог».
Офицеры тоже роптали.
«18 августа 1917. В Генмор – из Специи.
Ввиду близости ухода и необходимости обмундирования за границей, ибо на Севере сделать это невозможно, прошу ускорить разрешение вопроса о размере вознаграждения за погибшее имущество офицеров. Домерщиков».
Но чиновники Генмора будто и не получали этих тревожных телеграмм. Из Петрограда шло одно и то же: «Ускорить ремонт, ускорить вооружение, ускорить выход в море».
Спустя девять дней Домерщиков сдал «Младу» знаменитому полярному первопроходцу капитану 1-го ранга Федору Матисену, который в октябре 17-го приведет ее в Белфаст, где она навсегда и останется.
В Россию мятежные младовцы возвращались по сухопутью. Морской генеральный штаб остался очень недоволен «либеральничаньем» командира посыльного судна, тем, что Домерщиков не смог «обуздать распоясавшуюся команду». По возвращении в Петроград он был снижен на ступень в воинском звании – из кавторанга снова стал старшим лейтенантом – и в этом чине в ноябре семнадцатого года был «отчислен из резерва морского ведомства». Приказ этот, заготовленный еще в канун Октябрьского переворота, бюрократическая машина Адмиралтейства «провернула» по инерции в первые дни советской власти. Список моряков, увольняемых с флота, подписали управляющий Морским министерством «первый красный адмирал» Иванов и народный комиссар по морским делам Дыбенко. Если бы они знали, что от службы отстраняется офицер, относившийся к своей революционной команде «с тактом и пониманием», фамилию Домерщикова наверняка бы вычеркнули из этого списка. Но они не знали, и это роковое обстоятельство отлучило моего героя от военного флота на двадцать лет…
Вот что стояло за старой фотографией, найденной Еленой Сергеевной в осиротевшей комнате.
– Вместе с этой фотографией я нашла еще одну.
Елена Сергеевна положила передо мной желтоватый снимок на паспарту из плохонького, рыхлого картона. Я вздрогнул: это была та фотография, которая в досье Палёнова имела достоинство козырного туза. Домерщиков позировал фотографу в форме английского офицера – френч, перетянутый портупеей, бриджи… Стоп! На полях паспарту слабая карандашная надпись: «Порт-Саид, 17». Так вот в чем дело! И как же я раньше не догадался! Лихорадочно роюсь в портфеле, достаю ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Листаю. Глава «После катастрофы»: «Англичане обмундировали спасенную часть команды в английское солдатское платье, снабдили лагерным имуществом: палатками, одеялами, циновками, взяли на довольствие…»
Вот уж действительно, ларчик открывался просто! Ну как было не сфотографироваться в столь экзотической форме: русский моряк в мундире английского пехотинца! Мог ли он подумать, что этот шуточный почти снимок будет использован против него как одно из главнейших доказательств его участия в чудовищном преступлении?
Так в досье Палёнова была пробита вторая брешь: Домерщиков не был ни дезертиром, ни офицером английской армии!
– Вот и все, что мне досталось от Екатерины Николаевны, – развела руками Максимович.
Я был удивлен, что осталось хоть это… Поразительно, что эта женщина, весьма далекая от истории флота и архивных розысков, но тем не менее подобравшей с пола старые «бумажки» и фото, сохранила частицу жизни почти неведомого ей человека. Она поступила как истинная интеллигентка, и благодарить ее за это было бы бестактно.
– Значит, главная часть семейного архива Домерщиковых попала к той женщине, которая ухаживала за Екатериной Николаевной в доме престарелых?
– У Нины Михайловны, – уточнила Максимович.
Я прозвонил всю цепочку ленинградских телефонов, и – уж так мне везло в тот день – сестра соседки Домерщиковых по «эпроновской» квартире Татьяна Павловна Беркутова отыскала номер какой-то женщины, чей зять знает адрес Нины Михайловны. Зять сообщил заветный адрес и тут же предупредил, что у Нины Михайловны большая беда. Поздним вечером она возвращалась из сберкассы, ее подкараулил грабитель, ударил молотком по затылку… В общем, рана зажила, но ее мучают головные боли, у нее провалы в памяти, и вообще ей вредно перенапрягаться, вспоминать, волноваться… Сейчас она уехала к родственникам в Саратов. В Ленинград вернется не раньше чем через месяц.
Я поблагодарил своего собеседника, посочувствовал пострадавшей женщине и искренне пожалел, что на тупую башку грабителя, наверное, никогда не опустится стальной молоток.
До отхода «Красной стрелы» еще есть время заглянуть в архив.
Когда-то для меня это слово звучало так же мертво, как «кладбище», а люди, которые там работали, напоминали этакого пронырливого старичка, «веселого архивариуса» из популярной радиопередачи: «Для вас ищу повсюду я истории забавные…»
Теперь знаю: архив – пороховой погреб истории. В толстостенных хранилищах, за тяжелыми стальными дверями коробки с документами стоят на стеллажах, как снаряды в корабельных артпогребах. Мне показалось – грянул самый настоящий взрыв, когда я открыл тоненькое «Судное дело лейтенанта Домерщикова». Кронштадтский военно-морской суд приговаривал моего героя к «отдаче в исправительное арестантское отделение на два года и четыре месяца с исключением из службы и лишением воинского звания, чинов, ордена Св. Станислава III степени, дворянских и всех особенных прав и преимуществ» за – я глазам своим не поверил! – «за непополненную растрату 22 054 рублей 761/2 копеек вверенных ему по службе денег и учиненный с целью избежать суда за эту растрату побег со службы»…
Как, Михаил Домерщиков – обыкновенный растратчик?!
Лучше бы я не находил этих бумаг! Лучше бы на этом месте биографии героя навсегда осталось бы белое пятно… Мне не хотелось верить «Судному делу». Но слова из песни, а тем более из документа, не выбросишь…
Образ Домерщикова как-то сразу поблек в моих глазах. Напрашивался и другой горький вывод: человек, промотавший корабельные деньги, мог вполне стать героем досье господина Палёнова.
Но что он сделал с этими двадцатью двумя тысячами? Прокутил в ресторанах? Проиграл в карты? Присвоил? Ни на один из этих вопросов я не мог сказать себе «да», и вовсе не потому, что не знал точно, как именно распорядился он этой суммой, а потому, что не верил, что такой человек, как Михаил Домерщиков, – образ его сложился прочно! – способен на бесчестные поступки. Не верил, и все тут.
Ленинград. Март 1986 года
Я с нетерпением дождался возвращения Нины Михайловны. Созвонился с ней и, узнав, что она чувствует себя более или менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома – старинной постройки «под крепость», в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты – пожилая дочь и престарелая мать, одна – инженер-рентгенолог, другая – физик-педагог, да и весь дух старой, петроградской еще, квартиры – все, все сулило надежду на успех. Но… не может же везти бесконечно.