То, что на легендарном крейсере правится флотская служба, впечатляет не менее, чем медь памятных досок. Это тоже своего рода Вечный огонь… Пока на корабле есть команда – жива его душа.
   Особая судьба этого корабля даровала ему пережить всех своих собратьев и недругов. Пережил он и своего безвестного мичмана, младшего артиллериста, начинавшего на крейсере свою долгую одиссею.
   В конце концов они оба – и человек, и корабль – вернулись в свой город, а в сорок первом оба встали в общий строй… «Аврора» била из Ораниенбаума по фашистским самолетам точно так же, как по японским крейсерам в Цусиме. И все события этого романа укладываются в жизнь одного корабля, ибо все это, в сущности, было недавно – и тогда, и сегодня. Мы все современники по двадцатому веку.
   Книга Судеб… Она скрыта от нас за семью дверями, за семью печатями, за семью графами… Нам дано заглянуть лишь на ее уже перелистанные страницы. Перелистанные прошедшими поколениями. И, вглядываясь в них, вчитываясь в их не всегда понятные знаки, мы пытаемся предугадать, домыслить свое будущее.
   Начиная первые главы этого романа, я, разумеется, не знал, куда приведут меня и как сплетутся нити судеб моих непридуманных героев. Я писал его, как пишут вахтенный журнал… Записывал то, что узнавал в ходе поиска. Но время, время больших перемен правило его. Оно открывало архивы, оно срывало черные чехлы с «государственных тайн», оно вернуло голоса благоразумно онемевшим людям. И я узнал о Корабле и о Человеке то, что лучше бы не знать. Но я обязан дописать и эти горькие страницы…
   Ленинград. Февраль 1942 года
   Он лежал и смотрел поверх воротника шинели, наброшенной на одеяла, в замерзшее окно.
   Окно – камин зимы, холода, смерти. Заиндевелые стекла лили в комнату потоки стужи. Тепло печурки встречало холод где-то посредине комнаты. Граница этого фронта все время гуляла, а ночью, когда печка начинала стыть, подползала к ногам спящих и продвигалась к поясу, к плечам, к ртам, чтобы затопить их холодом, как вода – корабельные люки.
   Ледяной воздух подползал к подбородку. Домерщиков прятал голову в скудный ореол печного тепла.
   Железную печурку топили словарями – англо-, фанко-, немецко-русскими… Оставался последний – итальянский…
   Смерть входила в дом через окно. Он сжался и затаился, как когда-то в детстве, прячась от ранней побудки с утлой надеждой: а вдруг не найдут?
   Если совсем не дышать, то Страшная Старуха, может быть, не отыщет его под грудой тряпья?…
   Но тут стукнула дверь, и Смерть отступила к окну, присев на обледенелый подоконник.
   Судьба улыбнулась ему даже умирающему… В тот день Екатерина Николаевна с трудом дотащилась до дома и выложила из старой хозяйственной сумки сокровища: осьмушку сыра, банку сгущенного молока, пачку печенья, плиточку шоколада и бутылку портвейна.
   Он знал, откуда это.
   Он знал, что утром Кити отправилась на прием к командующему Балтийским флотом вице-адмиралу Трибуцу. Она шла сказать ему, что умирает Домерщиков. Наверное, эта фамилия о чем-то говорила Трибуцу, и он распорядился выдать спецпаек.
   Он цедил жизнетворный, согревающий напиток по каплям и знал, что Страшная Старуха пьет с ним на брудершафт.
   Ну что ж, не каждому так удается попрощаться с жизнью.
   Ему шестьдесят. Не много. Но и не мало. Право, за эти годы он пережил, испытал и прожил столько, что иному не выпадет и на две жизни.
   Все, все, все было: роскошь и нищета, бои и благоденствие, заморские страны и любимый до слез, до тихого обожания Питер, воля открытого моря и неволя за колючей проволокой, лучшие вина и красивейшие женщины, отцовское счастье и боль навечной разлуки…
   Все было.
   И слава Богу!
   С тем он и умер.
   И первый корабль его – он же последний из пощаженных войнами и временем всех прочих его кораблей – крейсер «Аврора», тоже умер. Остуженный, покинутый, израненный, набрал сколько мог студеной балтийской воды и впечатал киль свой в дно Ораниенбаумской гавани.
   Но одиссея их – человека и корабля – престранным образом продолжилась и после смерти.
   Труп бывшего мичмана «Авроры» и «Олега», старшего офицера «Пересвета» и командира «Млады», бывшего капитана «Рошаля» был отвезен вдовой на набережную реки Карповки и там оставлен по причине малосилья. Рядом – и справа, и слева – лежали десятки, сотни других заледеневших тел. Земля, убитая морозом, не принимала их. Не пухом была она им – тверже мрамора в этом морге под открытым небом. Кто оказался рядом с ним в том загробном, точнее, безгробном бытии его тела? Быть может, такой же скиталец морей, каких по сю пору немало в этом городе? Или ученый, не успевший подарить миру свое открытие? Старуха, некогда блиставшая на балах фрейлина, чудом не загремевшая в Соловки? Мастер, унесший с собой секреты дедовского ремесла? Юная дева из отряда МПВО?… Цвет Петербурга и крепь Ленинграда лежали там.
   Зима одела их всех в снежные саваны, вьюги отпевали их, небо зажигало им звезды вместо поминальных свечей.
   Так лежал он и девятый свой день, и сороковой. Так лежали они все на берегу реки-оборотня: простецкая Карповка обернулась вдруг легендарным Стиксом. И все они терпеливо ждали ладью Харона.
   Харон не приплыл, а приехал на бортовом грузовике. И не один. Их было несколько, этих печальных перевозчиков бренных тел. И везли они свой скорбный груз через весь город, за Обводной канал, на Среднюю Рогатку к воротам Кирпичного завода.
   ГЛАЗАМИ ОЧЕВИДЦЕВ. Мария Семеновна Федоряк, старейшая работница бывшего Кирпичного завода:
   – Почему их только у нас жгли? Другие заводы города для этого не подходили. У них печи не те – круглые, а у нас туннельные были, сквозные. Технология позволяла.
   Жгли весь сорок второй, сорок третий, а в сорок четвертом уже умирали меньше. А в сорок втором у завода очередь из машин стояла. Выгружали на транспортер…
   …Определили меня на другой конец печи, где зола выходила. Счищали ее в ящики и свозили по узкоколейке в пруд, где сейчас кинотеатр «Глобус» стоит… Помню это, как сегодня: золу в воду свалили, а головы не прогорели, плавают…
   Сейчас там метро «Парк Победы» – аккурат на этих печах стоит. А надо бы там памятник поставить…
   Евдокия Сергеевна Гриненко:
   – Мой муж, теперь уже покойный, в войну был старший лейтенант. Мы тогда, по правде сказать, расписаны и не были. Просто стояли военные рядом с заводом. Как дым потянет, солдаты говорят: «Ну, пошли работать наши девчата». Ветер стелет дым прямо на них. А запах-то чувствовался. На Пискаревку-то возить далеко, да и не на чем. К тому же эпидемий боялись.
   Это, конечно, было очень ответственно. Во-первых, печи надо было подготовить. Во-вторых, людей нужных подобрать. Отбирали девчат покрепче и понадежней. Чтобы, значит, ни на что с покойников не позарились. Да ведь некоторые в городе уже к этому времени баловались – ели мясо. Были случаи. Мы даже ловили таких у себя.
   Я была комсомолка, вот и отобрали меня в первую команду. Правда, вначале нам ничего не говорили. Знали мы только, что будем выполнять какое-то особое задание, под которое и надо готовить печи к работе. Одежду нам выдали – обмундирование. Комбинезоны брезентовые, под них – белье. Сапоги, перчатки резиновые. В один из дней сообщили: завтра в ночь выходить на работу. Но не объяснили ничего. А наутро собрали, сказали, что вот, хотят для пробы, для эксперимента сделать у нас крематорий. Врач с нами беседу провел. Объяснил, что в городе опасаются эпидемии. Просил быть спокойными, не расстраиваться. Главный инженер добавил, что хороший спецпаек нам дадут.
   Ну, нам тогда ничего было не страшно. Да и нельзя было ни на что обращать внимание. Ведь что творилось потом! Машины в очередь стояли у проходной. Сжигали-то грубым отоплением – не газом. Трупы на ту сторону непрогоревшие выходили. И опять их – на вагонетки, на загрузку. На вагонетке помещалось до тридцати человек.
   В первые дни решено было загружать по ночам, чтоб никто не видел и не знал. Все-таки на других работах тоже были рабочие. Вдруг они прибегут, смотреть станут? А на кого и подействует…
   Работали мы в зиму сорок второго в три смены. Я потом спрашивала у директора, сколько у нас сожжено. Он ответил, что без малой цифры – миллион.
   У нас специально женщина для учета была, не от нашего завода. Сидела у проходной, принимала у шоферов накладные, где было указано: сколько, из какого морга. Она и после войны еще какое-то время оставалась, эта женщина. Ведь родственники приходили, по спискам сверялись. Я и сама как-то по ее поручению людей на завод приводила, показывала им тот карьер, в который пепел ссыпали.
   Хотя ведь – без малой цифры миллион лежит. Никто не поверит в жизни в то, что у нас творилось. Как привозила милиция мертвецов из вскрытых квартир и тут же, в кастрюлях, в корытах… А мы все это тоже на вагонетки вытряхивали. Нет, никто не поверит… Столько людей полегло, а помина им нет.
   …А помина им и в самом деле нет…
   Сколько раз проходил я асфальтированными аллеями Парка Победы, не слыша, не чуя, как стучит в асфальтовую коросту пепел моего героя, миллиона его соблокадников. Не скажут о том здесь ни камень, ни крест. Хотя и пытались ленинградцы отметить это место. Но в Смольном решили иначе. К чему сантименты? Зачем городу еще один мемориал? Хватит и Пискаревки.
   Как порешили, так и сделали. Приказали забыть, но память не подвластна чиновным приказам. И страшную правду о Кирпичном заводе поведала ленинградская «Смена», как поведал другую горькую правду скромный детский журнал «Юный техник». Правду об обновленной после «восстановительного ремонта» «Авроре».
   Там, в доке-эллинге Адмиралтейского завода, стоя на новехонькой палубе легендарного крейсера, мне и в голову не приходило, что нов не только деревянный настил, нов и сам корпус корабля, в котором прежнего, первородного, подлинного, исторического металла осталось не более тысячи тонн.
   После полуторагодичного докования «Аврора» как бы раздвоилась. Одна – сверкающая свежей краской на новодельных бортах с неродными пушками, полукопия в натурную величину – была прикована к стенке мощными шарнирами, другая – без труб, мачт, надстроек, стодесятиметровый остов крейсера, названный для успокоения общественного мнения «днищем», – перегнана с глаз долой в Лугу. Когда я увидел ее там, она все еще держалась на плаву, как не тонули в пруду Кирпичного завода «непрогоревшие головы». Что, если среди них была и голова Михаила Михайловича Домерщикова?!
   Мысль эта лишает меня сна.
   Утешит ли многомудрый Хайям?
 
Не сетуй! Не навек юдоль скорбей.
И есть в веках предел вселенной всей.
Твой прах на кирпичи пойдет и станет
Стеною дома будущих людей.
 
   Но, Боже, если на стене этой вдруг проступит узор хотя бы одной такой жизни, какую прожил Домерщиков!
   «Летучий голландец» был обречен на вечные скитания по вине капитана. За что же «Авроре» уготовили ту же участь?
   И, повторяя вопрос пересветовского матроса, спрошу – где же душа корабля: в старом корпусе, брошенном на произвол Вторчермета, или в новодельном носителе боевой рубки, нескольких котлов и других подлинных частей «Авроры»?
   Хранить память предков, реликвии истории – не только нравственный долг, но и великое профессиональное умение. Владельцам «Авроры» не хватило ни того, ни другого. Они оказались из того разряда «ценителей искусства», которые могут откромсать ножницами полотно драгоценной картины, если оно не лезет в облюбованную раму.
   Побыстрее и подешевле.
   В конце восьмидесятых информационные центры мира, «банки электронной памяти» охватила сущая паника. В каналы ЭВМ попал «компьютерный вирус» – дикая, блуждающая программа, которая уничтожала все, что хранилось в ячейках памяти, – цифры, факты, имена, даты.
   «Компьютерный вирус» вел себя так же, как и его биологические сородичи, которые, проникая в клетку, вторгаются в ее святая святых – в код генетической информации – и начинают репродуцировать себе подобных. Клетка, лишенная собственной генетической памяти, перестает развиваться, делиться и в конце концов погибает.
   Природа вирусов до конца не изучена, но ясно одно, что тот же компьютерный пожиратель памяти отнюдь не хаотический набор помех. Это хорошо организованное зло, зло в электронной ипостаси.
   «Изображение бриллианта, неожиданно появившееся на экранах сразу 25 дисплеев, – сообщали газеты мира, – повергло в панику даже видавших виды чиновников. «Драгоценный камень» начал стремительно метаться по экранам, уничтожая все созданные на них с помощью электроники графики, таблицы, статистические сводки… Одновременно «взбунтовались» и сами ЭВМ, которые принялись самопроизвольно тиражировать испорченные электронные программы. Управление экономикой страны было парализовано».
   Нечто подобное произошло с памятью нашей истории, когда в двадцатые годы некий «бриллиант» стал метаться по архивам, редакциям, библиотекам, издательствам, энциклопедиям, стирая имена, даты, факты, цифры вместе с носителями их и хранителями, «тиражируя испорченные программы». На них, на исторических фальшивках, взросло не одно поколение, питая свою память духовными суррогатами «вируса беспамятства», запущенного в умы и души людей.
   Распалась связь времен? Она распадалась порой за нашими спинами, порой на наших глазах. Она и сейчас еще распадается, эта кровная связь. Но она не распалась. Еще не поздно многое спасти, восстановить, соединить оборванные нити и звенья. Еще не поздно создать Гавань исторических кораблей и отвести туда брошенный корпус «Авроры» вместе с другими историческими судами, доживающими свой многотрудный век на задворках портов и корабельных кладбищах. Еще не поздно восстановить чугунный крест на братской могиле двухсот восемнадцати моряков с «Императрицы Марии», могиле, снесенной несколько лет назад бульдозерами севастопольского стройтреста вместе со старинным Михайловским кладбищем. Что скажет учитель ученику, когда тот поднимет с грядки школьного участка череп русского матроса?
   Грядущим поколениям еще меньше, чем нам, будет понятно, зачем понадобилось взрывать храмы Христа Спасителя с васнецовскими фресками и Спаса на водах, воздвигнутый на народные деньги в память моряков, погибших в Цусиме, зачем надо было выбрасывать из гробниц мощи Александра Невского и прах Багратиона? Зачем надо было уничтожать цвет русской культуры в Соловках и отвалах Беломорканала, развеивать его по зарубежью?
   Судеб морских таинственная вязь… В общую ткань нашей истории вплетена она.
   С печалью гляжу я на сей холст. Бреши, бреши, бреши…
   Подобны изрешеченному в бою флагу – скрижали русского флота в уходящем веке. Одни и в самом деле прожжены-пробиты войнами. Другие… Тихо и тайно проела их черная моль… В лагерную пыль осыпались знаки славы и доблести.
   Санкт-Петербург. Июль 1991 года
   Ну вот, пока писались эти строки, как принято оговариваться в газетах, Ленинград стал снова Петербургом, обретя первородное имя – то самое, с каким с младенчества знали сей град мои герои.
   …Живу в кольцевых лабиринтах старой Знаменской гостиницы, в номере с видом на часовую башню Московского вокзала, ворошу рукопись. Пора ставить точку. Ставлю ее уже в который раз, и… в который раз она на глазах превращается в многоточие.
   Вдруг громыхнуло, да так, будто все пушки Питера – от полуденной в Петропавловке до бакового орудия на «Авроре» – пальнули разом. Сверкнула молния, и трепет ее повторили все шпили и кресты цареизбранного града. Так с корабельных мачт репетуют светом сигналы флагмана.
   Гроза!
   Их град жил без них. Без них все так же окунал он свое поднебесное злато то в зори, то в сумраки, кутался в снега, плескался в дождях, а порой, подобно их кораблям, тонул в морской воде по брюхо каменных сфинксов и бронзовых коней, когда разгневанное чем-то или кем-то море вдруг поднималось и само входило в улицы, как врывалось оно в погреба и трюмы их крейсеров и эсминцев…
   Только в грозу мог раздаться этот телефонный звонок. Снимаю трубку: голос старого знакомца, моряка-историка Владимира Фотуньянца, вчерашнего капитана 2-го ранга, а ныне ночного сторожа в каком-то питерском кооперативе.
   – Тебя еще интересуют бумаги Домерщикова?
   – ?!!
   – Видишь ли, кто ищет, тот иногда находит. Правда, не то, что искал сам, но зело полезное для другого.
   – Не томи душу!…
   – Тогда пиши шифр – В-8429 – и приезжай на Стрелку. В музей… Я там отложил кое-что в рукописном фонде.
   – Но я же там искал!
   – А это совсем в другой папке оказалось. Случайно наткнулся.
   Боже, которая же по счету счастливая случайность?! Когда их столько – они выстраиваются уже в некую закономерность…
   С некоторых пор я стал бояться ходить в архивы. Там спрессованное многажды время. Клетки мозга там сгорают втрое, вдесятеро быстрее, как сталь в чистом кислороде. Воистину: много будешь знать – скоро состаришься, ибо много печали во многом знании…
   Вот и папка, точнее, большой конверт, а в нем общая тетрадь в черном дерматине, с резким запахом скипидара. Документы только что обработаны от жучка. В дневник вложено и заявление Домерщикова в адрес Президиума Верховного Совета СССР. В нем, как на последней странице журнала, все ответы на головоломный кроссворд в начале. Но кто же позаботился о том? Заглядываю в регистрационную карточку. Ну конечно же это она, верная Китца! И совсем не все сожгла Екатерина Николаевна перед отъездом в дом престарелых. Только самое личное… А это она принесла в 1970-м сюда специально для меня, хотя в тот год ни я, ни она не подозревали о существовании друг друга. И все же пусть кто-нибудь возразит, что не для меня.
   – С чего это вы взяли, что именно для вас? – бесстрастно вопрошает завфондом.
   – Но ведь вероятность того, что кто-то еще будет писать роман о Домерщикове, ничтожно мала. Это мой герой. Я его нашел. Кому, как не мне, публиковать его дневники?!
   – Пожалуйста, публикуйте. Платите 50 рублей за страницу копии, и нет проблем!
   Цены 1991 года, когда буханка хлеба еще стоила 16 копеек.
   – Проблема есть. Я уже подсчитал. Тут набегает такая четырехзначная сумма, что она превышает будущий гонорар за весь роман.
   – Это не мы придумали такие расценки. Нам спустили их из Минкульта. Стоимость одной страницы копии любого ранее не публиковавшегося документа – полста рублей.
   – А если я перепишу от руки?
   – Все равно. Ксерокс это или рукописная копия. Вы, писатели, наживаетесь на наших материалах, а мы – ни с чем…
   – Но, позвольте, какая же это нажива, если я на одной только копии теряю сразу все? И потом, Домерщикова передала вам дневник мужа бесплатно, в надежде, что он когда-нибудь увидит свет. Если бы она знала, что вы упрячете его под финансовый пресс…
   – Не я это придумал. Идите к начальнику музея.
   Но и начальник музея бессильно развел руками. И старейший сотрудник его, мой добрый знакомый, сын героя этой книги, Андрей Леонидович Ларионов, вволю повозмущавшись, ничего не смог сделать. Не его фонд…
   – Хорошо. Но выписки-то я могу сделать?
   – Выписки можете. Только немного.
   И чтобы перо мое не очень-то разбегалось, мне выдали несколько узеньких бумажных полосок, вроде закладок.
   Вот уж где были танталовы муки! Каждая строчка просилась в книгу. Все было важным и необходимым. На все про все мне было отпущено полтора часа. Потом фонды закрывались, а вечером, точнее, ночью мой поезд уходил в Москву.
   От отчаяния и обиды я стал переписывать весь дневник, обозначая слова одной-двумя буквами, отчего бумажные полоски стали походить на обрывки телеграфной ленты, на которой спятивший телеграфист стал выстукивать первые попавшиеся буквы: «По в. из к., з. ав. уб. як., я п с. о а.» Расшифровывалось это так: «По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, я приказал сыграть отражение атаки».
   Расшифровывал я эти криптограммы на Кирочной, в гостях у Елены Сергеевны Максимович, той самой, что жила в девичьей квартире Екатерины Николаевны Домерщиковой и которая сохранила «английское фото» Михаила Михайловича, его итальянскую подорожную… Я коротал у нее вечер перед поездом и, голодный, злой, усталый, попал на воистину королевский ужин. Она поставила передо мной тарелку молочной лапши и макароны с китайскими консервированными сосисками и ушла, чтобы не смущать гостя. Я работал ложкой с престранным ощущением, как будто я не один в этой большой старинной комнате, как будто в тарелки с яствами заглядывают души умерших здесь голодной смертью людей. И когда хозяйка принесла кофе с пирожными, выяснилось, что в этой комнате и в самом деле умерла в блокаду няня Китцы, Екатерины Николаевны… Ее ли дух или чей-то другой, растворенный в этих многоведных стенах, помогал превращать разбросанные по ленточкам буквы в слова, но только дневник Домерщикова перелился в блокнот почти весь…
   Свои записи старший офицер «Пересвета» вел в Порт-Саиде через несколько дней после взрыва корабля и спасения.
   Порт-Саид. 1 января 1917 года
   Из дневника Домерщикова
   «Встал как будто весело, страшно болит спина, трудно разогнуться. Вчера бран ванну в первый раз после купания, сопровождавшего гибель «Пересвета». Посмотрел на себя в зеркало и, несмотря на десятидневный промежуток, увидел неимоверное количество синяков, ссадин, о существовании которых и не знал.
   Молебен в 11 часов, затем здорованье с командой командира.
   Почему-то сегодня тошно. Приезжал английский генерал – командующий Восточным фронтом и Египетской армией. Молодой симпатичный человек. Но у его штаба, Боже, выраженье то же, что и у всех штабных на свете – самодовольство и сознание собственного превосходства над всеми.
   …Как легко иметь дело с англичанами! Благодарю судьбу, что удалось изучить язык и главным образом понимать англичан. Нашим, конечно, труднее.
   …Сначала принимал дам с подарками для матросов. Надоели мне ужасно, как-то не до них. Издергали меня, ибо никакого интереса к обществу дам не испытываю, хотя и слыл бабником. Устал как собака, хотел прилечь, но нужно делать выписки и прочее и прочее. Чувствую себя кисло, а тут прибежали из портовой конторы и требуют найти капитана. Последнее нелегко. Когда же наконец его увидел, то толку не добился, ибо выпитый им алкоголь препятствовал соображению. Невозможно столковаться, все он знает и понимает… «Где, дорогой Мишук, как ты думаешь?» Не спится, болит голова.
   Помню хорошо последний наш с ним крутой разговор, когда он в порыве величия начал произносить столь знаменитые фразы вроде: «Я устрою каторгу, и всем будет плохо. Меня хорошо знали на «Жемчуге».
   – У нас, Константин Петрович, и есть настоящая каторга…
   …Начну с выхода из Порт-Саида. Как будто все шло хорошо. Солнце скрылось, и море встретило нас не так мечтательно. Встретили английский пароход с гидропланом, третьего дня пришвартованный у Эль-Ариша. Дипломат из Каира, некто Разумовский, стоял у таможни, сняв шляпу. Как только ему ответили с мостика, он тотчас же ушел. Было слишком заметно, что его присутствие вызвано необходимостью соблюдать корректность, однако вышло, по-моему, совсем некорректно – уйти раньше, нежели мы прошли мимо. Впрочем, об этом дипломате распространяться не стоит, слишком он неинтересен и, по-моему, пуст, и пригоден разве что для карточной игры. Нашу бедную голытьбу он обыгрывал в карты, заманивая их, и для этого приезжал на корабль.
   По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, приказал сыграть отражение атаки и стал распределять людей для наблюдения. Не знаю точно, сколько времени заняло это занятие и что происходило кругом, ибо спешил раздать бинокли и расставить людей до наступления темноты. Только успел сделать это и собирался пойти вниз проверить закрытие непроницаемых дверей, как вдруг раздался звук взрыва, а за ним другой и грохот. По левому борту увидел столб пламени и дыма, шедших из-за борта. Огонь был колоссального размера, и я ожидал с секунды на секунду другого взрыва, когда корабль разлетится на части.
   Тотчас же направился к месту взрыва, но давка на юте задержала меня…
   Команда бросилась за поясами, лежавшими на юте в рубке. Услыхав голос батюшки, я скомандовал «Смирно». Отец стал на шканцах, пытаясь успокоить команду. Увидев, что его внешний вид и дрожащий голос не способствуют цели, я обратил внимание окружающих на прикрепленные на мостике матрацы, которые тут же были расхватаны.
   …Спустившись с мостика, увидел взволнованные лица команды, надевавшей пояса и расстегивающей койки. Здесь же стояли, снимая с себя платье, ревизор Отрышков и доктор Семенов.
   Вспомнив о часовом, я немедленно спустился к сундуку и снял часового именем командира. Не дойдя до верху, вернулся обратно и, разбив шкапчик с ключами, послал их к артиллерийскому офицеру, чтобы затопил носовые погреба, взрывов которых в ту минуту больше всего боялся. Пошел по дороге наверх в каюту. Темнота, тишина, точно могила. Зажег спичку, взял два электрических фонаря и отправился осматривать крейсер. Встретил кого-то, кто умолял дать ему фонарь. Дал… Огонь и дым из палубы, куда я в ту минуту спустился, ошарашили меня.