Над Москвой грохотали горячие майские грозы, в пыльных бурях, в метелях тополиного пуха.
   В самый разгар поисков нагрянул ко мне в гости веселый «флибустьер» Разбаш, давно уже ставший капитаном 1-го ранга. Мы пили кофе, вспоминали поход в Тунис, Бизерту, Еникеева… Я рассказывал о своих розысках, показывая фотографии Домерщикова.
   – Постой, постой! – Разбаш хлопнул себя по коленке. – А ведь я о нем кое-что читал! И о гибели «Пересвета», и о Домерщикове… Попадалась мне в руки такая книга: «Аварии царского флота». Автора не помню. Но издавалась она до войны. Кажется, в Ленинграде.
   Разбаш припомнил, что речь в книге шла о диверсии на «Пересвете» и имя Домерщикова упоминалось с весьма лестными для него эпитетами…
   Я немедленно позвонил в библиографический отдел библиотеки имени В.И. Ленина. Книга «Аварии царского флота» в каталогах не значилась. Я позвонил в Ленинград, в Центральную военно-морскую библиотеку, но и оттуда не сообщили ничего утешительного.
   Разбаш клялся и божился, что название он не перепутал, что книгу он держал своими руками и читал своими глазами. Ее надо искать…
   Время шло, книга не находилась, и в конце концов мне стало казаться, что это полумифическое издание так же недосягаемо, как и зеленая папка, погребенная в недрах «Ленфильма».
   В тот раз я приехал в Ленинград по делам, никак не связанным с тайной гибели «Пересвета» и с судьбой его старшего офицера. Я уже свыкся с мыслью, что поиск мой не удался. В лучшем случае я смог убедить самого себя в том, что венский юрист весьма заблуждается насчет виновника взрыва на «Пересвете». И только.
   В праздники на ростральных колоннах пылают факелы. Я выбрался из автобуса на Стрелке, чтобы полюбоваться редкостным зрелищем, и… оказался перед входом в Центральный военно-морской музей. Вдруг вспомнил, что давно собирался сюда, чтобы выяснить, кто такой Леонид Васильевич, которого Домерщиков упоминал в письме к Новикову-Прибою как общего друга, надорвавшегося при устройстве Морского музея.
   На служебном входе меня остановил старичок с красно-бело-красной повязкой на рукаве, какую носят на кораблях вахтенные офицеры. Порядки в музее соблюдались флотские.
   – Нет никого, – сообщил «вахтенный офицер». – День короткий, все домой разошлись.
   На всякий случай он снял трубку внутреннего телефона и позвонил в комнату научных сотрудников. Ему ответили.
   – Ваше счастье, – кивнул мне старичок, – Борода на месте.
   Вахтер и в самом деле напророчил мне счастье…
   Я поднялся на этаж, заставленный стеклянными футлярами с моделями кораблей. Я шел, как Гулливер посреди лилипутской эскадры: справа, слева вздымались то мачты фрегатов, то трубы броненосцев…
   Борода, как выяснилось с первого взгляда, была не фамилия научного сотрудника, а его достопримечательность: квадратно остриженная, она росла вперед, отчего походила на кус старинного испанского воротника. Этот высокий немолодой человек назвался Андреем Леонидовичем и представился главным хранителем корабельного фонда музея, то есть флагманом застекленной эскадры.
   Я спросил его о том, зачем пришел: не знает ли он, кто из былых сотрудников Морского музея носил имя-отчество Леонид Васильевич.
   – Знаю, – улыбнулся главный хранитель. – Ученый секретарь музея Леонид Васильевич Ларионов. – Чуть помедлил и добавил: – Мой отец.
   Сообщение это меня ничуть не удивило. За годы поиска подобных совпадений было немало. Я даже уверовал в магические круги, расходившиеся от имени «Пересвета» эдакими кольцами человеческих судеб…
   – Тогда фамилия Домерщиков должна вам быть знакома.
   – Михаил Михайлович-то? Боже, я помню его прекрасно! Это друг отца. Они учились вместе в Морском корпусе. Выпустились в один и тот же год. Вместе ходили в Цусиму. Только Домерщиков на «Олеге», а отец на «Орле». Оба после революции перешли на сторону советской власти, оба хлебнули лиха в известные годы, но дружбу свою не растеряли… Они и родились в один год, и умерли в одно время – в блокадную зиму сорок второго.
   Оба с младых ногтей носили матроски и до седых волос – флотские кители… Жили флотом и ушли из жизни с флотским же девизом: «Погибаю, но не сдаюсь!»
   Ларионов горделиво вскинул свою необыкновенную бороду. Я вспомнил «простую русскую фамилию: то ли Ларин, то ли Илларионов»… Тут меня осенило! Уж не Ларионов ли автор моей неуловимой книги?!
   – Андрей Леонидович, не попадалась ли вам книга «Аварии царского флота»?
   И снова легкая усмешка.
   – Почему же не попадалась? Дома у меня хранится. Только это не совсем книга… Отец публиковал свои очерки об авариях различных кораблей в сборнике ЭПРОНа. Кто-то из друзей решил сделать отцу подарок: переплел все его статьи в один сборник с типографски отпечатанным титулом. Таких импровизированных книг было не больше десяти. Так что это действительно сверхредкое издание. Тираж всего десять экземпляров.
   Музей закрывался. Ларионов уходил, куда-то спеша. Вопреки всем правилам приличия, я стал напрашиваться в гости. Фамилия Домерщиков – в который раз! – сработала как пароль.
   – Если вы хотите увидеть эту книгу непременно сегодня, – Андрей Леонидович смотрит на часы, – и если вас не пугает позднее время – приезжайте в Климов переулок к одиннадцати часам… Я вернусь только-только…
   ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Андрей Леонидович Ларионов. Хранитель корабельного фонда Центрального военно-морского музея. Более сорока лет занимается тем же, чему посвятил последние годы жизни отец, – служит Истории. Хранит и восстанавливает уникальные модели, пишет статьи в морские журналы, автор десятков интереснейших публикаций. Консультант по вопросам русского судостроения, архивист-исследователь, лектор, пропагандист. Заслуженный работник культуры РСФСР.
   Ларионов живет близ устья Фонтанки, в местах, овеянных музой Гоголя и Блока. Полная луна над застывшей рекой, заснеженные сфинксы Египетского моста, темный и гулкий двор-колодец – все предвещало встречу необыкновенную, и предчувствие на сей раз меня не обмануло. С каждым шагом по лестнице время отступало все дальше и дальше, так что, поднявшись на третий этаж, я вступил в какие-то предреволюционные годы; дверь отворилась, и я попал в квартиру бывшего младшего штурмана эскадренного броненосца «Орел» Леонида Васильевича Ларионова.
   Старинная люстра, книжные шкафы, столы, чертежный, обеденный, письменный, диван – почти любая вещь выдавала руку мастеров не нашего века. Морские бронзовые часы, фотографии в рамках, лафитнички, украшенные бело-голубой эмалью андреевских флагов, золоченые корешки книг, благородная кожа столетних фотоальбомов – во всем этом стояло время моих героев, его можно было осязать и слушать, ибо оно пело медным боем корабельных часов, оно отзывалось шелестом страниц, шорохом карт и чертежей, скрипом старого дерева дедовских кресел и дубового паркета. И даже свет, лившийся из-под шелкового колпака затейливого торшера, казался тоже антикварным, пробившимся каким-то чудом из века парусников и пароходофрегатов…
   ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Леонид Васильевич Ларионов (1882-1942), сын флотского офицера, окончил Морской корпус в 1901 году, участвовал в Цусимском сражении в качестве младшего штурмана эскадренного броненосца «Орел». В бою был тяжело ранен, попал в плен к японцам. По возвращении из Японии работал несколько лет в Ученом отделе Главного морского штаба по научному разбору документов русско-японской войны.
   С 1914 по 1917 год капитан 1-го ранга Ларионов командовал яхтой морского министра «Нева» и состоял при Григоровиче офицером для особых поручений. Так же как и его патрон, Ларионов лояльно встретил советскую власть. Он прослужил на Балтике до двадцать первого года и с окончанием гражданской войны был демобилизован.
   Не всем хватило кораблей. Далеко не все морские офицеры, перешедшие на сторону новой власти, смогли найти применение своему опыту и знаниям на флоте, в качестве военспецов. Кораблей у молодой Советской Республики было мало: одни погибли в гражданскую, другие были уведены интервентами, третьи стыли и ржавели в «долговременном хранении». К тому же готовились новые командиры – из рабоче-крестьянской среды. И бывшие мичманы, лейтенанты, кавторанги устраивались кто как мог: шли в бухгалтеры, учетчики, в учителя, одним словом – в совслужащие.
   Домерщикову повезло: он получил работу по специальности, и какую – капитан дальнего плавания на международной линии!
   Его однокашнику пришлось много сложнее. Сначала он служил в Упрснабе Северо-Западных областей, затем перешел на работу в Поверочный институт Главной палаты мер и весов СССР. Оттуда судьба забросила его на шесть лет в Сейсмологический институт Академии наук СССР.
   В середине тридцатых годов кто-то припомнил ему офицерские погоны, и Ларионов остался без работы. На его попечении были больная мать, жена, пятилетний Адя и престарелая нянька. В эти немыслимо трудные годы, когда деньги приходилось рассчитывать даже на трамвайную поездку, когда покупка пирожного для больного сына образовывала в семейном бюджете ощутимую брешь, Ларионов засел за литературную работу. Он писал «Аварии царского флота» и ежевечерне, по старой штурманской привычке, четким, штурманским же почерком заполнял «Вахтенный журнал» – дневник своей нелегкой сухопутной жизни. Именно в те немилосердные годы он исповедовался дневнику: «Приход революции не был для меня неожиданностью. Мой путь до семнадцатого года был покрыт большими терниями. Трудное детство. Ранняя потеря отца. Цусима. Раны. Плен. Пять лет лечения. После плена следствие и суд над Небогатовым. Бедствование без денег. Меня никто не тянул. Всей карьерой обязан сам себе. Но подлостей не делал и подлизыванием не страдал. В 1916 году к 1 декабря заплатил все долги и 5 декабря попал в капитаны 1-го ранга. С 1917 по 1935 год я честно служил и работал, испытывал много лишений, и холод, и голод. Временами работал день и ночь. Высшей радостью были достижения Союза. Только социализм мог их дать. С точки зрения морской: освоение Арктики – мечта отца и моя, – флот, поставленный на исключительную высоту».
   И только в 1937 году потомственный моряк смог снова связать свою судьбу с военным флотом: ему предложили принять участие в реконструкции музея РККФ. И хотя Ларионов считался обыкновенным совслужащим, он, как и Домерщиков в ЭПРОНе, с превеликой радостью облачился в белый китель и беловерхую фуражку, сохраненные с незапамятных времен…
   Была у него в те сухопутные годы великая отрада – дружба с Новиковым-Прибоем…

Глава вторая
ПОМЕТКИ НА ПОЛЯХ «ЦУСИМЫ»

   Нет такой библиотеки в стране, нет такого моряцкого дома, где бы не стояла на книжной полке «Цусима» Новикова-Прибоя.
   Это не просто роман, беллетристика… Это литературный памятник русским морякам, сложившим головы на Тихом океане. Это хроника небывалой морской трагедии, это реквием по Второй Тихоокеанской эскадре, это, наконец, энциклопедия матросской жизни.
   В лице Новикова-Прибоя безликая, бессловесная матросская масса, какой она представала с высоты командирских мостиков, обрела в печати свой зычный голос. Заговорили корабельные низы – кубрики, кочегарки, погреба… И мир спустя четверть века после Цусимского сражения узнал о нем, может быть, самую главную правду.
   В 1932 году вышла в свет первая книга романа Новикова-Прибоя «Цусима»1. Она сразу же стала событием в молодой советской литературе, и имя автора ее, до той поры малоизвестного литератора, матроса-самоучки, зазвучало вместе с именами зачинателей пролетарской литературы: Серафимовича, Фурманова, Всеволода Вишневского…
   «Цусиму» заметили не только в нашей стране, но и за рубежом. Даже обычно ядовитые белоэмигрантские морские журналы невольно отметили. «Бесспорная ценность этого произведения, – писал в Праге бывший сослуживец баталера Новикова по «Орлу» князь Я. Туманов2, – в том, что оно единственное, написанное не обитателем офицерской кают-компании, а человеком, проделавшим знаменитый поход в командном кубрике и носившим в то время матросскую фуражку с ленточкой… Хорошим литературным русским языком автор живо и красочно описывает незабываемый поход Второй эскадры от Кронштадта до Цусимы… Книгу эту следует прочесть всем морским офицерам. Это человеческий документ, написанный искренне и правдиво».
   Книги как факелы. Одни еле чадят, другие ярко пылают. Тут все зависит от того, чем заправлен этот светоч – правдой, талантом или гуманизмом… «Цусима» – из того редкого разряда книг, что не только светят, но и греют. Она, как добрый костерок, собирала вокруг себя людей, объединяла их, связывала, роднила… Участники похода Второй Тихоокеанской эскадры – а их, уцелевших, насчитывалось в тридцатые годы несколько тысяч, – разбросанные по всей бескрайней стране, они стали искать друг друга, списываться, съезжаться… Старые моряки как бы воспрянули духом. В романе развертывалась ярчайшая панорама матросского мужества. Впервые к ним, комендорам, кочегарам, гальванерам, минерам, сигнальщикам, машинистам, рулевым злосчастной эскадры, применялось слово «герой». И если раньше они стыдились того, что были цусимцами, то с выходом «Цусимы» на них стали смотреть иными глазами. Их, седоусых, изрубленных осколками японских снарядов, наглотавшихся ядовитых газов шимозы, но стоявших в своих рубках, погребах и башнях до последнего выстрела последнего уцелевшего орудия, стали приглашать в школы, в цехи, на корабли, в библиотеки, стали слушать их рассказы, стали печатать их воспоминания.
   Книга Новикова-Прибоя обернулась для них как бы свидетельством о реабилитации. Они писали Алексею Силычу благодарственные письма, они приезжали к нему на квартиру в Кисловский переулок, чтобы пожать руку, потолковать о пережитом, поделиться памятью… Они увидели в своем Силыче нового флагмана и порой обращались к нему даже с житейскими просьбами. Жилище писателя в доме по Кисловскому переулку превратилось в своего рода штаб-квартиру ветеранов всех трех тихоокеанских эскадр.
   К этому матросскому костерку потянулись и бывшие офицеры-цусимцы. Не все, разумеется, лишь те, с кого жизнь сбила сословный гонор, заставила по-новому взглянуть на мир. Первыми откликнулись соплаватели по «Орлу»: корабельный инженер В.П. Кос тенко, бывший старший офицер К.Л. Шведе, бывший младший штурман лейтенант Ларионов. Много интересного об отряде крейсеров смог рассказать Новикову-Прибою и младший артиллерист «Олега» Домерщиков. Все они не раз бывали в квартире писателя на Кисловке. Алексей Силыч по-особому дорожил их дружбой. Они, бывшие офицеры, как бы приоткрывали ему те двери, в которые баталер Новиков не был вхож: двери кают-компаний и флагманских салонов, штурманских и боевых рубок. Безусловно, это расширяло панораму романа, делало ее полнее, объемнее… Кроме того, они консультировали его как специалисты в области морской тактики, артиллерии, навигации, корабельной техники, помогали заметить неточности и исправить их.
   Я держал в руках томики «Цусимы» самого первого издания. Новиков-Прибой прислал их в Ленинград Ларионову, чтобы тот прочитал их строгим глазом. Судя по заметкам на полях, чтение было и строгим, и доброжелательным. Почти все ларионовские поправки автор учел в последующих изданиях. Потом в предисловии Новиков-Прибой напишет: «Я мобилизовал себе на помощь участников Цусимского боя. С одним я вел переписку, с другим неоднократно беседовал лично, вспоминая давно минувшие переживания и обсуждая каждую мелочь со всех сторон. Таким образом, собранный мною цусимский материал постепенно обогащался все новыми данными. В этом отношении особенно большую пользу оказали мне следующие лица: корабельный инженер В.П. Костенко, Л.В. Ларионов, боцман М.И. Воеводин, старший сигнальщик В.П. Зефиров и другие». Среди этих «и другие» был, разумеется, и Домерщиков, который не раз наведывался на Кисловский и к которому тоже приезжал в гости на Скороходова Новиков-Прибой.
   Надо заметить, что отношения именитого писателя со своими бывшими начальниками были по-мужски прямыми, без панибратства и снисходительности. Да, они все прекрасно понимали, что некогда нижний чин стоит теперь на социальной лестнице неизмеримо выше каждого из них, и все же обращались к нему без заискивания, без горечи ущемленной гордыни. Они писали ему просто и уважительно, как все: «Дорогой Силыч!…» Силыч тоже не льстил однопоходникам, героям романа, держась правила – дружба дружбой, а правда правдой. Он ничего не менял в своей матросской памяти в угоду добрознакомству. И в тексте тоже ничего не менял. Наверное, бывшему старшему офицеру Шведе (в «Цусиме» он назван Сидоровым) не очень-то было приятно читать о себе такие строки: «Старший офицер у нас… танцор и дамский сердцегрыз, каких мало. Вид имеет грозный… а никто его не боится…» Однако у Константина Леопольдовича хватило понимания и достоинства, чтобы не впадать в амбициозность, их переписка и встречи продолжались как ни в чем не бывало.
   От пламени «Цусимы» загорелись новые книги.
   Весной 1935 года постучался к Новикову-Прибою ярославский речник Александр Васильевич Магдалинский, назвался бывшим рулевым боцманматом крейсера «Олег» и был принят радушно, как и все однопоходники. И конечно же, старый моряк не думал тогда, что входит не только в стены новиковского дома, но вступает в роман как один из будущих его героев.
   С легкой руки Силыча Магдалинский написал и выпустил в свет свои воспоминания о походе – «На морском распутье». Должно быть, бывший боцманмат не сразу поверил в такое чудо: на обложке всамделишной книги стояло его имя.
   И мемуары другого однопоходника Новикова-Прибоя – корабельного инженера Костенко – «На «Орле» в Цусиме» – тоже вышли не без влияния «силового поля» знаменитого романа.
   Но, пожалуй, никто так ревностно, искренне и бескорыстно не следил за творчеством Новикова-Прибоя, не откликался так чутко на малейшую его просьбу, как Ларионов. Только в период работы писателя над второй частью «Цусимы» он послал ему сто семнадцать писем с собранными им записками матросов и офицеров «Орла» о бое. Он жил этим романом, ибо в нем воскрешалась его молодость, его лучшие годы, героический всплеск его судьбы. Он и сейчас живет – в нем, на его страницах.
   Вот мы видим его на палубе горящего «Орла»: два матроса ведут тяжело раненного младшего штурмана в перевязочный пункт.
   Вот, узнав о сдаче броненосца японцам, он поднимается с лазаретной койки и, превозмогая боль, идет выполнять свой последний служебный долг: «Два матроса вели его под руки, а перед ним, словно на похоронах, торжественно шагал сигнальщик, неся в руках завернутые в подвесную парусиновую койку исторический и вахтенный журналы, морские карты и сигнальные книги. В койку положили несколько 75-миллиметровых снарядов, и узел бултыхнулся через орудийный порт в море. Это произошло в тот момент, когда неприятельский миноносец пристал к корме «Орла».
   И, наконец, едва ли не самый волнующий эпизод романа, во всяком случае, мне он памятен со школьных лет, когда я впервые прочитал «Цусиму». Умирающий командир «Орла» капитан 1-го ранга Юнг еще не знает, что на броненосце хозяйничают японцы, что спущен Андреевский флаг, что броненосец вражеские эсминцы конвоируют в ближайший японский порт, что у дверей его каюты стоит японский часовой. Но он догадывается, что на корабле что-то не так… Он зовет к себе не старшего офицера, замещающего его, а младшего штурмана Ларионова, сына покойного друга.
   Раненый лейтенант вторично покидает лазаретную койку, два матроса под руки ведут его к командирской каюте.
   «Юнг, весь забинтованный, находился в полусидячем положении. Черты его потемневшего лица заострились. Правая рука была в лубке и прикрыта простыней, левая откинулась и дрожала. Он пристально взглянул голубыми глазами на Ларионова и твердым голосом спросил:
   – Леонид, где мы?
   Нельзя было лгать другу покойного отца, лгать человеку, так много для него сделавшему. Ведь Ларионов вырос на его глазах. Командир вне службы обращался с ним на «ты», как со своим близким. Юнг только потому и позвал его, чтобы узнать всю правду. Но правда иногда жжет хуже, чем раскаленное железо. Зачем же увеличивать страдания умирающего человека?…
   Ларионов, поколебавшись, ответил:
   – Мы идем во Владивосток. Осталось сто пятьдесят миль.
   – А почему имеем такой тихий ход?
   – Что-то «Ушаков» отстает.
   – Леонид, ты не врешь?
   Ларионов, ощущая спазмы в горле, с трудом проговорил:
   – Когда же я врал вам, Николай Викторович? – И, чтобы скрыть свое смущение, штурман нагнулся и взял командира за руку. Она была холодная, как у мертвеца, но все еще продолжала дрожать. Смерть заканчивала свое дело».
   Уверен, если бы кто-то из кинематографистов отважился бы экранизировать «Цусиму», лейтенант Ларионов был бы одним из главных героев фильма.
   Андрей Леонидович щелкнул замочком кожаного альбома…
   СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Два мичмана в шинелях и фуражках. Высокий, костистый, с удлиненным лицом – Ларионов; густобровый, крутоусый – Павлинов. Оба из одного выпуска, с одного корабля, оба из одного романа: «Неожиданно перед амбразурами ярко вспыхнуло пламя, и раздался страшный грохот. Несколько человек в башне упали. Лейтенант Павлинов согнулся и долго поддерживал руками контуженную голову, словно боялся, что она у него отвалится. А когда осторожно повернулся назад, чтобы взглянуть на людей… то на его чернобровом лице изобразилось радостное удивление, – он был жив». Снимок сделан в 1904 году, видимо, в Либаве, перед выходом эскадры на Дальний Восток. Лица – мальчишечьи, несмотря на погоны и кокарды, припухлые губы, голые щеки. Но глаза – в них будто отблески Цусимы, печально-настороженные взгляды, грустные сочетания неокрепшего мужества и твердой решимости: «Свой долг мы выполним сполна». Ларионов – в боевой рубке, Павлинов – в броневой башне стояли до конца. Снимок второй отделен от предыдущего тридцатью шестью годами. Из-под полей соломенной шляпы – уверенный взгляд Новикова-Прибоя. Из-под козырька флотской фуражки – иронический прищур. Седые усы, белый китель, худое лицо со следами ранений – Ларионов.
   Признанный писатель и безвестный музейный работник. Бывший матрос и бывший офицер. Два пожилых человека на склоне жизни. Оба немало повидали и испытали на своем веку. Оба честно потрудились. Написан роман. Создан музей. Выросли дети. Подбиты итоги. Оба спокойны и мудры. Оба готовы перешагнуть последнюю черту. Она не за горами. В сорок втором умрет от голода в блокадном Ленинграде Ларионов. Всего на два года переживет своего товарища Новиков-Прибой.
   Андрей Леонидович боготворил отца. Это было видно и по тому, как бережно хранил он отцовские бумаги, фотографии, вещи, и по тому, как говорил о нем… Я даже забыл, зачем пришел сюда.
   Ларионов извлек из ящика стола пару лейтенантских погон, почерневших от пороховых газов, с одного из них осколком японского снаряда была сорвана звездочка… Он положил рядом кожаный футлярчик, раскрыл его и достал прокопченный надтреснутый костяной мундштук.
   – Эта вещица принадлежала командиру «Орла» капитану 1-го ранга Юнгу… После его смерти отец взял мундштук на память. Юнг был другом его отца, моего деда.
   Андрей Леонидович достал длинный кожаный футляр. Я следил за ним как завороженный. Он откинул колпачок-крышку, синевато блеснули линзы.
   – Сигнальщики подобрали и принесли отцу его подзорную трубу. Она валялась в боевой рубке среди осколков дальномера…
   Я заглянул в окуляр почти новенькой, английской работы трубы. О, если бы можно было увидеть все, что преломлялось в ее стеклах!…
   – С ней связана любопытная история. Из лагеря русских военнопленных просматривалась военная гавань, куда японцы привели изрешеченный «Орел». Инженер Костенко – в «Цусиме» он выведен как Васильев – взял у отца подзорную трубу и, прячась в кустах, стал изучать и зарисовывать пробоины в борту броненосца. Разумеется, он рисковал, но ему как кораблестроителю важно было знать уязвимые места «Орла». Потом ему пригодилось это в практической работе.
   А вот, собственно, то, что вы так долго искали.
   Андрей Леонидович осторожно вытащил из шкафа переплетенный сборник отцовских очерков. «Аварии царского флота»! Да, конечно, это нельзя было назвать книгой в строгом смысле слова. Полусамодельное издание – без выходных данных, без сквозной нумерации страниц – представляло собой сброшюрованные журнальные тетрадки. То была скорее мечта о книге, чем сама книга, прообраз ее, макет… Но я сразу же забыл об издательских несовершенствах, едва перелистал страницы, едва вчитался в первые абзацы… Очерки об авариях и катастрофах кораблей царского флота были написаны живо, образно, почти мемуарно; язык выдавал человека слегка саркастического, но глубоко знающего историю флота, его людей, подоплеку каждого случая…