Страница:
- Не огорчайся: все мысли стары, как само древо познания. Они росли на нём как его ветви, листочки, были соками, корнями, наконец, плодами - всё же понятно! Древо познания так же иерархично, как весь наш мир. - Бабушка погладила внучку по голове. - Про твоё сумасбродство тебе неминуемо скажут сотни раз. Ну, если, конечно, будешь меня слушаться.
Бабушка и в этом оказалась права.
"У всех свои палки", - подумала я, натолкнувшись на маленькую кругленькую тётеньку. Она нервно тыкала в порог вагона большой белой толстой клюкой, нащупывая путь, а со спины на неё напирала метротолпа, в авангарде которой выделялась великорослая деваха с лыжами в руке.
Лыжный букет с коротким стуком опустился на тётенькину голову. Слепая вздрогнула от удара и, подсобравшись, преодолела препятствие. Деваха не заметила инцидента и не извинилась. Я выбралась на перрон, оглянулась на бабулю, на деваху, но их уже втянуло в вагон, и толпа вмялась вослед, и все их палки тоже.
В думах о потенциях древесины я перебралась на другой путь, старательно обходя нищих, у которых сегодня был форменный бенефис. Почему-то именно день Конституции, праздник всех граждан, вывел на работу нищих всех категорий.
Особенно удивила меня одна пенсионерка в драном пальтеце, давно известная мне по подземному переходу близ "Фрунзенской", а ныне переместившаяся на Пресню, что неожиданно для жёстко структурированного мира попрошаек. Эта труженица нищенского фронта резко отличается тембром и текстом от прочих соискателей милостыни. Она голосит, завывает, лопочет, лепечет, плачет - и всё на такой высоте надрывной искренности, что прохожие отпрыгивают куда подальше, прижимая к рёбрам сумочки.
Вот её текст: "Ну подайте же, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, ну, пожалуйста, ну подайте к пенсии, ну хоть кто-нибудь!!!"
И так сотни раз подряд, на двух нотах, на крупнозернистой слезе, на красных и косых глазках. Возраст её неопределим. Я всегда поражаюсь её истовой настойчивости: откуда столько сил? Так вопить, непрестанно рыдая, каждый день, годами, - невероятно! И слёзы ручьём. Постоянно. Всегда. Это невозможно сыграть. Это надо чувствовать!
Но главное - это неэффективно. Прохожие охотно подают музыкантам и безногим мужчинам в камуфляже. Реже - скорбно-молчаливым сиротам и молодым мамашам с вечно спящими младенцами. Но на эту даму на всех линиях метро у всех пассажиров, насколько я успела заметить, одна устойчивая реакция: бег и отторжение. Все шарахаются. Её вой нестерпимо режет уши; или души; но денег - не дают. И ведь не подойдёшь к ней, не скажешь: мадам, смените пластинку; мы с вами коллеги, и я, тёртый ас основ рекламы, советую вам: смените пластинку!
В переходе под Комсомольским проспектом регулярно работает вокальный дуэт слепых гитаристов. Они настоящие слепые: со склеенными впалыми веками. Оба малого роста, с утиными носами, жёлтыми щеками, всегда в меховых треухах. А поют - отменно. Всегда додерживают паузы и никогда не фальшивят. У них очень мягкие голоса, доверительная интонация, разнообразный репертуар, в основном лирико-любовный. Если отвернуться, не поверишь, что поют нищие инвалиды, чем-то обделённые по жизни. Нет. Их пение прекрасно. Хватает за душевные струны. Мелочь потоком льётся в жестяную банку. Правда, я почему-то ни разу им не подавала. Зря. В следующий вторник надо дать.
Метрах в пяти от слепых музыкантов тихохонько сидит конкурирующий дуэт. Аккуратная седенькая старушка с укладкой горшочком прет-а-порте и белая собачка в пальто с кокетливым воротничком и кружевным чепчиком на темени. Собачка всегда спокойна, мила, с чисто журналистским любопытством разглядывает прохожих. Они ей весьма интересны.
Я видела начало её трудового дня. Рано утром: пришли, раскладная табуреточка, банка из-под горошка, толстый коврик-одеяло для собачки, чтоб не мёрзли лапки на бетонном полу, вязанье для хозяйки. Разложили, расселись, нарядились. Хозяйка заботливо проверила тесёмки на собачкином чепчике - не туговато ли затянуты в бантик, взяла спицы, поудобнее пристроила клубок серой шерсти, и работа началась. Иногда к ним по-свойски подходят знакомые, беседуют, всё чинно и даже солидно. Всё это было бы органично в условиях дачи, на веранде, под соловьиные трели. А тут словно коллаж: иноматериальный кадр впечатан в подземную стынь и сутолоку. И это - работает! Песня без слов.
И вообще - животным, знаете ли, у нас подают прекрасно.
На "Пушкинской" видела, на "Кузнецком мосте", на "Университете": сидит человеческое существо любого пола и возраста в окружении трёх-семи и так далее кошек-собак. Плакат на картоне, от руки: "Помогите на корм". Казалось бы: идея, чарующая свежестью и новизной, - корм! Он всем нужен. Но поди ж ты - плакат приносит сонным кисам превосходный доход.
В зале "Китай-города" мне повстречалась дивной красы крупная игуана в сияющем хрустальном колье на массивной корявой шее. Её обнимал чистый молодой мужик в новёхонькой куртке с натуральной меховой опушкой, в кожаных брюках и остроносых казаках на подковах. Игуано-человеческая пара молча излучала финансовое благополучие. У них не было ни банки, ни коробки - ничего. Просто стояли и стояли. Может, ждали кого третьего. Но граждане чуть не все кидались дать им деньги. Мужик улыбался, неторопко раскрывал ладошку, брал не благодаря, опять брал. Деньги куда-то переходили из его ладошки, и когда он открывал её для очередной порции, новые поступления не сталкивались с предыдущими. Прошла дама в щипаной норке, посмотрела на хрустальное колье и - подмигнула игуане! что там твой олигархический заговор...
Все заняты попрошайничеством. Так или иначе. А просят - у людей. Заметьте, не у Бога в храме, а у людей в подземелье. Странные они. Москва густо, как солью, посыпана деньгами, под ногами валяются, от копейки до пятиалтынного - всё есть, только нагнись.
Подхожу к эскалатору; толпа нажимает, густо-густо, всем ехать надо, и вдруг слышу радостный мальчишеский голос:
- Как я люблю метро! Кругом столько людей, а у них такие хорошие карманы, в которых много денег!
- Да, я тоже! - отвечает второй с энтузиазмом.
Толпа мгновенно ослабила нажим, и два смекалистых подростка беспроблемно прошли сквозь людскую массу. Молодцы. Психологи. Деньги смягчают стену.
В тот вечер, когда меня посетила ценная мысль об индивидуальных палках, я собиралась дописать учебник по журналистике. Других занятий у меня сейчас не было, кое-что случилось, но об этом позже.
Этот нехудожественный труд требовал особой расслабленности мозга: незлобивости, лаконизма, отрешённости от образного мышления. Но, как на грех, пассажиры метро просто завалили мои глаза ворохом картинок. Чувства обострились; я почему-то видела всех насквозь, читала мысли, раскрывала тайны. На меня посыпались проколы сути, чудесные рецепты спасения человечества и прочие непрактичные озарения. Учебник ускользал по определению. Соловьи поют ненаучно.
Добравшись до дома, я злобно включила телевизор, чуть не раздавив кнопку. Политика на всех каналах. Тьфу. Сколько можно. Я хочу деполитизироваться.
Мне стало немножечко жаль дорогих россиян. Центральный телеканал поведал, что по опросам сорок пять процентов наших граждан очень ценят права на жизнь и на труд. Чуть меньший сегмент населения жаждет свободы и безопасности. С огромным отрывом на третьем месте оказалась свобода мысли и слова. В аутсайдеры желанности вышли политические свободы.
Учебник медленно накрывался медным тазом.
Зачем его писать, пока свобода слова - третьестепенна? Я возмутилась до глубины, так сказать и хм, души; переоделась в седативное вязаное платье и опять пошла к бабушке. А куда ещё?
Мне светила безработица. Мало того что нет никакой свободы слова (вообще нет, в природе, не изобретена, невозможна и т. д.), так они ещё обсуждают её! Конечно, видимый мир незримо вышел из-под контроля человека, виртуализировался, но в некотором возрасте уже можно и понимать это! (Всё сказанное сейчас было тогда подуманное про тележурналистов).
Я ненавижу иронию. Она тут кругом разлилась, как мародёрство после цунами. Я трудоголик, а работать возле постмодернистов! ужас в ассортименте. Как быть? Ирония оскорбительна и даже преступна, если объект её - Родина.
Бабушка! Бабушка-а-а-а!
Джованни хотел покоя, как вода - рыбу.
Рукопись дрожала на скатерти, до столешницы протирая вишнёвый бархат, будто впечатывалась в тело стола и просила его: я буду твоей душой, только не отпускай меня. Давай жить вместе. Ты и я. Стол и рукопись. Тело и душа. Давай?
Джованни смиренно поглядывал на эту самодеятельность и упивался короткой временной властью: не перестанете перемаргиваться, перешёптываться, - в печку! Душеприказчиком будет печка. Я ваш отец, а вы мои выдумки. Цыц!
Рукопись громоподобно чихнула на создателя. Джованни даже не удивился.
Картины - живые. Смотришь и чувствуешь, как Бог вёл руку этого художника.
Рукопись тоже картина, живая. Сюжеты живые. И все, кто прочитают эту рукопись, будут словно рядом постоявшие, настоявшиеся у картины, и будут всё делать, как там написано, в этой бессмертной книге. Вот он, секрет искусства. Единственный. Просто власть.
Литература - вид кратофилии...
ЗА ЧАЕМ
Она пила зелёный чай из дорогих листовых шариков, листала Конституцию России, курила сигариллу.
- Всё ходишь? А дело? Написала учебник?
- Не могу, - проскулила я. - Наши граждане хотят жить без права на свободу слова. И мысли! А журналисты у них об этом спрашивают и не извиняются.
- Правильно хотят, - одобрительно кивнула бабушка. - Зачем эти глупости? Думать вообще вредно. Можно что-нибудь выдумать. А уж потреблять продукты чужих выдумок - извращение. Ты помнишь, что писала Цветаева о читателях газет? Жёсткие стихи, очень жёсткие. Хочешь, прочту?
- Нет. Я недавно читала, из архивов, её заявление в Литфонд с просьбой принять на какую-нибудь работу. Судомойкой, уборщицей...
Бабушка фыркнула:
- Тогда, прошу любить, у лукоморья дуб зелёный.
- Тоже ведь самоубийца.
- В каком-то смысле - да, - согласилась бабушка.
- "С тех пор как экзистенциалисты открыли, что человек смертен, нас уже трудно чем-нибудь удивить", - согласилась и я.
В полном согласии мы примолкли. С бабушкой легко молчать. Она столько помнит! "Сначала трижды подумай, а потом промолчи". * Это про неё.
Я успокоилась. Учебник подождёт. А пока напишем новую сказку.
___________________________________________________________
* Анри де Ренье, французский писатель (1864-1936).
__________________________________________________________
Через полчаса.
- Бабушка, дай совет: как очистить нашу страну от скверны?
- Элементарно. Надо закрыть границы и открыто разрешить психоаналитические пытки. Все уедут.
- Как же все уедут, если закрыть?
- Как положено.
Вот и поговори с ней. Она дожила до сладостных лет, когда может не объяснять, не повторять и не оправдываться. Мне кажется, иногда бабушка смеётся надо мной.
- Ну что ты, какой смех! - обижается бабушка. - Вот тебе сколько лет?
- Ну... - отвечаю я. - Сорок плюс-минус десять-двадцать...
- А мне, скажем, восемьдесят. Или девяносто. Не меньше. И я не бегаю на свидания. Представляешь, сколько времени освободилось?
- Да. Вполне. Представляешь, если бы ты была моя законная, родная бабушка? - мечтаю я.
- Это ни к чему. Обойдёмся лестничной близостью. Люблю соседей.
- Бабушка, дай чаю, пожалуйста.
- А ты попроси, как следует.
- Опять историю рассказывать? - волнуюсь я. - Надоело!!! Доколе! Я не могу каждый день!
На всякий случай картинно багровею лицом.
- Не вопи. Тебе работать надо непременно. Работники словесности не имеют права простаивать. Отсохнет - и всё. Вон Горбачёв по радио "Свобода" выступает. Работает. Представляешь? Бывший генсек - по вражеской станции. А ты хоть у меня выступи, не ленись.
- Ты начни, я после, - прошу я.
- Я очень много знаю. Ты уснёшь.
- Поговори о политике - на ней проснусь.
- Не-ет. О политике с тобой опасно, ты нервничаешь, и чай разольёшь.
- Бабуль, меня уже никто не опекает, никто не холит, не лелеет. Я всем кажусь неисправимо взрослой. Даже Петру моему. Так хоть ты! Отдушина! одна...
- Ты плачешь каждый раз. А я тут вытираю, - она кольнула меня серыми, с проголубью, испепеляюще молодыми глазами. - Ну ничего, будет тебе восемьдесят, когда ничего дорогого, кроме воспоминаний...
- Ну не прикидывайся, ну хватит, я больше не буду.
- Рассказывай, - повторила бабушка и погасила всполохи очей.
У неё цвет радужек зависит от настроения. Серые - сталь, холод, тишина, безразличие, покой. Голубые - радость, хмель и душевность. Всё это я изучила. Но вот смешанные глаза - я не всегда понимаю, поскольку процент оголубления серого круга всегда разный. Один раз посмотреть в её голубеющие глаза - это незабываемо! Иногда это медленное, торжественное заполнение, вытеснение холодного тона тёплым. А порой - внезапно - ах! - и глаза голубые, без перехода. Вы видели такое? Невероятно.
Пытаясь улизнуть от ответственности, я спрашиваю про глаза: почему они такие... хм... нефизиологичные, небывалые, и не мешало ли ей это жить с мужчинами, говорить с женщинами, воспитывать детей.
- Не мешало, - исчерпывающе отвечает бабушка, наводя на меня зрачки.
Тут я закономерно съёживаюсь, уменьшаюсь и ползу под стол. Больше у меня нет вопросов к бабушкиным глазам.
Она ждёт меня, ждёт, а я сижу под столом не шевелясь. Она брызгает под стол тёплую воду и обещает горячую. Я сижу молча. Мне очень уютно.
На три минуты мне три года.
Кистяная бахрома рыжей плюшевой скатерти окаймляет моё убежище. Поплыл аромат лесных трав, загремела ледяная горная река в Кабардино-Балкарии, мои детские горы, канатка над синим озером, скоро позовут на шашлык. Пыльный зернистый шоколад в кусках. Сверкает чёрная икра - и я её ложками, из эмалированного тазика! Коллекция блестящих открыток с видами Колизея, Фудзиямы, розовых кустов Дубровника. Мечты о путешествиях. Восторги взлёта и посадки самолёта. В моём детстве было несколько красивых страниц. Я счастлива. Но бабушке известно и это.
- Вылезай, - сонно говорит она, и я понимаю, что горячая вода готова к бою.
Вылезаю.
- То-то же, - кивает бабушка, уводя взгляды в стойло. - А то можно и посклонять полторы бочки варенья.
От этой угрозы у меня, как у шкодливого двоечника, холодеют пятки, хотя мне давно известны все падежные формы полутора бочек варенья. Но бабушка умеет подать перспективку так, что даже рост ногтей останавливается. От страха.
- Что тебе рассказать? - спрашиваю, дрожа.
- Про любовь.
- Ах, про это?
- Нет. Про это не надо. Давай про любовь.
- Бабушка, я не хочу.
- Мы не на митинге. - Бабушка закуривает. - Или полторы бочки варенья. Гляди мне тут...
- Ой, не буду. Кто б со стороны это всё увидал-услыхал. Не поверил бы.
- Не твоя печаль, - обрывает бабушка. - Начинай.
- И Слово было Бог.
- Прекрати.
- Почему там опечатка, глава 3, 8? От Иоанна. Синодальный перевод.
- Там нет опечаток, - уведомляет меня бабушка.
- Пожалуйста: "Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа".
- Если ты про слово "дышет", через "е", то ты глупа и мала. Ведь не про дыхание речь, а про деяние Духа. Зачем ему дыхание? Ты ещё спроси про устройство лёгких. Или жабр. Или вправду опечатка, Бог с ней.
- Меня замучили студенты. Основной вопрос их философии: кто сделал Бога? Иногда - кто создал.
- Радуйся. Это уже очень много. Во-первых, признают Его существование. Во-вторых, признают, что им не всё ясно. Для атеистической среды это громадные, колоссальные успехи. Только не рассказывай им про антиномию.
Бабушка смотрит в облака за окном, словно ждёт оттуда очередного сигнала:
- И не цитируй Честертона. Особенно "Ортодоксию". Особенно это: "Исходя из эволюции, можно стать бесчеловечным или слащавым - человечным стать нельзя".
- Я тоже ненавижу Дарвина. Что можно было выдумать, кроме естественного отбора и амёбной эволюции, тридцать лет живя в городке под названием Даун! Бабуля, ты себе не представляешь, как я ненавижу атеистов, рационалистов, гуманистов, вообще всех, кто мыслит и существует только вследствие мыслепорождения. Ведь уже даже физики доказали тварность мира!
- Поздравь их, - с непередаваемой интонацией сказала бабушка. - Скоро догадаются, что сотворение мира продолжается. Жаль, я тороплюсь, а то посмотрела бы на их лица...
- Бабушка! Но мне сейчас абсолютно не с кем поговорить о вере, о Боге. Ну, кроме тебя. Хочу, безумно, сейчас обсудить с человечеством основные вопросы, у меня их осталось не больше пяти-шести, но православные смотрят на меня хмуро, а неверующие обвиняют в какой-то мистифицированности. Я самый реалистичный реалист на свете, потому что верю, а меня никто не понимает! Моя вера уже абсолютно рациональна, а мне внушают, что любая вера иррациональна! Ну нельзя же так обходиться с человеком, который точно знает. Надо мной и Пётр посмеивается: он, кажется, только себя самого считает богом, ему голос был...
- Я понимаю тебя, - с угрозой говорит бабушка.
Она не любит моей пыли, эмоций, сетований, упрёков человечеству. Дарвин для неё вообще не существует, поэтому она искренне посылает меня куда подальше, если я в очередной раз начинаю доказывать ей, что он был неправ.
И вообще: правильно поступал Пифагор: назначал абитуриентам пятилетнее безмолвие. Вот если они выдерживали это, преодолевали страшное искушение высказаться, поделиться мнением, - их брали в школу и начинали учить мудрости. Если они всё-таки болтали - извините. Домой, на печку.
Кому дорого личное мнение - недостоин мудрости.
Правильно поступал Пифагор с учениками. Теперь и наши умники допетрили: сначала нравственность, а потом истина. Спросили бы у Пифагора - раньше полегчало бы.
А с тех пор как знание можно купить за деньги, никто не даёт ученику ни грана мудрости. Да и как её дашь, если ученик платит, болтает, отдыхает по своему усмотрению, сам распоряжается своим временем, считает себя личностью, потому что платит, болтает, отдыхает и так далее.
Моя бабушка - мой Пифагор. Мы вроде бы говорим с нею, но я чувствую, что на самом деле на мне обет безмолвия. Как это возможно - не понимаю. Но ощущение очень отчётливое. И ласка. Мне тут, у бабушки, ласково. Мне безразличны её выходки. Близ неё мне как дома.
- Вот и вся любовь, - успокоенно говорю я. - Ты чудо. Пора чаю попить.
- Ты не рассказала историю. - Бабушка отодвигает чайник от меня подальше.
- Можно я о прочитанной книге?
- Ты читаешь? Славно. Хотя бы так.
- Представь себе. Писатель молодой, талантливый. Фамилия? Иванов.
- Крепко, - кивает бабушка. - И что?
- У него есть рассказ - "Любовники".
- Прекрасно. "Любовники" Иванова. Дальше.
- Он любит её - не смейся! - вот уже десять лет. Она замужем, он женат. Непреодолимое препятствие. И вот...
- Фабула просто феерическая. А сюжет?
- Вот-вот. Он, наконец, доводит её до решительных намерений, снимает спецквартиру...
- Лучше бы купил, - комментирует бабушка, - если уж десять лет ждёт.
- А может, и купит. У них уже всё на мази. Но дело не в этом. Он, понимаешь, так любит и хочет её, что ночью, в ожидании свидания, когда её ещё нет с ним рядом, он греет пол! Брюхом.
- Чтоб у неё ножки босые не замёрзли? - уточняет бабушка.
- Правильно. Ты что - читала?
- Нет, не читала. А по нагретому брюхом паркету - ходила. - Бабушка закуривает сигариллу.
Я сникаю. Хотела потревожить её - её! - воображение. Эта ведьма всё угадывает наперёд. Всегда-всегда. Если бы герой Иванова купил даме не рояль, а барабан или арфу, для нестандартного развития любовного сюжета, бабушка предугадала бы ход, но пояснила, что рояль удобнее для любовной встречи, нежели барабан.
Но арфа хороша тем же, чем виолончель: музицирующая дама непременно раздвигает ноги. У мужчины кружится голова: вечер, зимняя стужа за окном, натопленный паркетный зал, простор мерцает свечными всплесками, женщина обнажена, ей тепло, она играет на арфе или виолончели, раздвинув беспомощные колени, а её возлюбленный лежит рядом на полу, животом вниз - греет ей дорожку на ложе любви.
Прочитав мои мысли, бабушка продолжает:
- Дальше и расписывать всё это нельзя. Никак. Что ещё может произойти? После арфы, после струящейся призывной мелодии, змеино сжимающей его душу и всё-всё тело... Даже не вздумай описывать их финальный акт. Занавес - немедленно после арфы с ногами.
- У Иванова дама приходит утром. Снимает одежду. Он ждёт её в постели. Счастливый конец многолетних мук.
- А она зубы почистила? - бабушка верна правде жизни. - Ты читала письмо Наполеона к жене? Цитирую: "Я еду: не мойся!". Настоящее французское блюдо. Женщина в собственном соку.
- Ну бабушка!!! - я тоже закуриваю.
- Ха-ха. Давай сначала. Про любовь. Несчастные закомплексованные придурки с их паркетно-половой страстью отменяются.
- У Иванова очень хороший рассказ, бабушка! Это ты всё опошляешь! Ты губишь литературу!
- Туда ей и дорога. И рассказ у Иванова - отменный. Искренний. Такой надёжный человек! Такой трепетный. На таких обычно катаются в хвост и в гриву. Он женат?
- Конечно, - отмахнулась я.
- Откуда знаешь?
- От него лично. В буфете рассказывал. За чаем.
- Значит, за пивом.
- Да.
- Конечно, да, - успокоилась бабушка. Ей важно быть правой. Как ребёнок, развлекается своей вечной правотой.
Иногда её всеведение меня бесит до ярости. Тут же вспоминаю багровую ярость у Джека Лондона в "Куртке". За подробностями можете обратиться и к другому переводу этого романа - под названием "Звёздный странник". В любом случае найти этот текст вам будет очень трудно: его скрывают от человечества.
Словом, я бешусь - от бабушки до джеклондоновой багровой ярости, - а это смертельно опасно.
Справочно. Роман "Куртка" ("Звёздный странник") так же не воспринимается всерьёз, как "Серафитус" Бальзака. Эти романы - последнее, что сообщили великие мастера людям. Это завещания. Написаны - оба - в невозможных, неапробированных, нелегитимных манерах. Ну не могли эти писатели, с точки зрения образованных современников и даже потомков, впасть перед смертью в столь откровенную религиозность! А куда же девать гуманизм? А величие человека? А туда. Посему забудем о последнем слове мастера и не включим даже в собрание его сочинений.
Горькая участь. Цирковой актёр, навсегда вляпавшийся, например, в амплуа второго рыжего, и тот страдает меньше, чем признанный писатель, крупно проработанный критикой и литературоведением при жизни. На один-единственный абзац - последний - у критики чаще всего не хватает духа.
А нужен абзац такого, например, содержания: "Незадолго до кончины автор понял, что всю жизнь занимался ерундой и безделицей, и попросил у человечества прощения за этот незапланированный обман. Просьба о прощении вылилась в трепетный, яркий, волнующий душу текст, - ослепительно красивый... Конечно, он не был понят. Как в России - Гоголь. Зачем было жечь второй том "Мёртвых душ"? - возмущаются невежды. Почему не оставил материала литературоведам - покопаться в строчках, порасшифровывать намерения, проследить за - якобы - истинным ходом чувств и мыслей автора!..."
Так не пишут. Последнее озарение, вишь, отменяет предыдущее творчество. Ах, почему бы Джеку Лондону не начать с "Куртки", а Бальзаку с "Серафитуса"!.. А так - литературоведам приходится выдумывать, лакировать и замалчивать действительное положение вещей. Ненавижу литературоведов. Ух!
- Всё? - бабушка возвращает меня в ХХI век. - Вечно у тебя болит душа за других!..
- Это у меня болит - за меня! Я не могу терпеть такую страшную несправедливость. Обычная лень и трусость - правят бал в литературе, как в науке. "Всем известно, что..." И поехало. Прямо как в манипулятивной журналистике.
- У меня есть знакомый врач-психотерапевт, психоаналитик, спортсмен, хороший человек. Очень хорошо лечит от борьбы за справедливость. Это его специализация. По всему свету на вызовы летает. Порекомендовать?
- Нет, я сама.
Бабушка облегчённо выдыхает сигарилловый дым: ей не придётся объяснять врачу, кто такая неродная внучка.
Джованни положил руку на рукопись.
Эта рука уже ничего не причинит этой рукописи. Они расстанутся навсегда, что немыслимо и больно.
Порвать серебряную нить, войти в серебряную квадригу и полететь за серебряные облака, куда уже ушла графиня Мария Аквино, унеся за собой всё, что вызывало чувства.
Рука покоилась на бумаге, как на голове уснувшего новорождённого младенца. О, если б этой руке удалось встретить хотя бы одно утро на коже Марии...
Зато теперь - книга. Гутенберга ещё нет, ему только-только подбирают родителей, а книга есть.
Трудно, конечно, написать сто "побасенок, притч, историй, которые... на протяжении десяти дней рассказывались в почтенном обществе семи дам и трех молодых людей..." - сто! Это много для европейца, несмотря на Ренессанс. Даже по бесконечной ветвистости любви сто сплетен - много. На это нужно изрядно фантазии. Тс-с-с, но и опыта...
Кстати, хм, осведомленности. Откуда вы, господин придворный ученый, юрист, дипломат, - всё это знаете? Вам удалось выспаться, и вы посмотрели сто снов? Ах да, у вас очень много внебрачных чад.
Трудно сфантазировать? Европейцу трудно? Ерунда. Можно было и тысячу наплести. Надоело. Любовь, основанная на великой страсти, всегда доходит до банальности.
Всё, что положено по сакральной части, всё в рукописи соблюдено, и пища критикам доставлена лет на сто, а Марию не вернёшь.
Бабушка и в этом оказалась права.
"У всех свои палки", - подумала я, натолкнувшись на маленькую кругленькую тётеньку. Она нервно тыкала в порог вагона большой белой толстой клюкой, нащупывая путь, а со спины на неё напирала метротолпа, в авангарде которой выделялась великорослая деваха с лыжами в руке.
Лыжный букет с коротким стуком опустился на тётенькину голову. Слепая вздрогнула от удара и, подсобравшись, преодолела препятствие. Деваха не заметила инцидента и не извинилась. Я выбралась на перрон, оглянулась на бабулю, на деваху, но их уже втянуло в вагон, и толпа вмялась вослед, и все их палки тоже.
В думах о потенциях древесины я перебралась на другой путь, старательно обходя нищих, у которых сегодня был форменный бенефис. Почему-то именно день Конституции, праздник всех граждан, вывел на работу нищих всех категорий.
Особенно удивила меня одна пенсионерка в драном пальтеце, давно известная мне по подземному переходу близ "Фрунзенской", а ныне переместившаяся на Пресню, что неожиданно для жёстко структурированного мира попрошаек. Эта труженица нищенского фронта резко отличается тембром и текстом от прочих соискателей милостыни. Она голосит, завывает, лопочет, лепечет, плачет - и всё на такой высоте надрывной искренности, что прохожие отпрыгивают куда подальше, прижимая к рёбрам сумочки.
Вот её текст: "Ну подайте же, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, ну, пожалуйста, ну подайте к пенсии, ну хоть кто-нибудь!!!"
И так сотни раз подряд, на двух нотах, на крупнозернистой слезе, на красных и косых глазках. Возраст её неопределим. Я всегда поражаюсь её истовой настойчивости: откуда столько сил? Так вопить, непрестанно рыдая, каждый день, годами, - невероятно! И слёзы ручьём. Постоянно. Всегда. Это невозможно сыграть. Это надо чувствовать!
Но главное - это неэффективно. Прохожие охотно подают музыкантам и безногим мужчинам в камуфляже. Реже - скорбно-молчаливым сиротам и молодым мамашам с вечно спящими младенцами. Но на эту даму на всех линиях метро у всех пассажиров, насколько я успела заметить, одна устойчивая реакция: бег и отторжение. Все шарахаются. Её вой нестерпимо режет уши; или души; но денег - не дают. И ведь не подойдёшь к ней, не скажешь: мадам, смените пластинку; мы с вами коллеги, и я, тёртый ас основ рекламы, советую вам: смените пластинку!
В переходе под Комсомольским проспектом регулярно работает вокальный дуэт слепых гитаристов. Они настоящие слепые: со склеенными впалыми веками. Оба малого роста, с утиными носами, жёлтыми щеками, всегда в меховых треухах. А поют - отменно. Всегда додерживают паузы и никогда не фальшивят. У них очень мягкие голоса, доверительная интонация, разнообразный репертуар, в основном лирико-любовный. Если отвернуться, не поверишь, что поют нищие инвалиды, чем-то обделённые по жизни. Нет. Их пение прекрасно. Хватает за душевные струны. Мелочь потоком льётся в жестяную банку. Правда, я почему-то ни разу им не подавала. Зря. В следующий вторник надо дать.
Метрах в пяти от слепых музыкантов тихохонько сидит конкурирующий дуэт. Аккуратная седенькая старушка с укладкой горшочком прет-а-порте и белая собачка в пальто с кокетливым воротничком и кружевным чепчиком на темени. Собачка всегда спокойна, мила, с чисто журналистским любопытством разглядывает прохожих. Они ей весьма интересны.
Я видела начало её трудового дня. Рано утром: пришли, раскладная табуреточка, банка из-под горошка, толстый коврик-одеяло для собачки, чтоб не мёрзли лапки на бетонном полу, вязанье для хозяйки. Разложили, расселись, нарядились. Хозяйка заботливо проверила тесёмки на собачкином чепчике - не туговато ли затянуты в бантик, взяла спицы, поудобнее пристроила клубок серой шерсти, и работа началась. Иногда к ним по-свойски подходят знакомые, беседуют, всё чинно и даже солидно. Всё это было бы органично в условиях дачи, на веранде, под соловьиные трели. А тут словно коллаж: иноматериальный кадр впечатан в подземную стынь и сутолоку. И это - работает! Песня без слов.
И вообще - животным, знаете ли, у нас подают прекрасно.
На "Пушкинской" видела, на "Кузнецком мосте", на "Университете": сидит человеческое существо любого пола и возраста в окружении трёх-семи и так далее кошек-собак. Плакат на картоне, от руки: "Помогите на корм". Казалось бы: идея, чарующая свежестью и новизной, - корм! Он всем нужен. Но поди ж ты - плакат приносит сонным кисам превосходный доход.
В зале "Китай-города" мне повстречалась дивной красы крупная игуана в сияющем хрустальном колье на массивной корявой шее. Её обнимал чистый молодой мужик в новёхонькой куртке с натуральной меховой опушкой, в кожаных брюках и остроносых казаках на подковах. Игуано-человеческая пара молча излучала финансовое благополучие. У них не было ни банки, ни коробки - ничего. Просто стояли и стояли. Может, ждали кого третьего. Но граждане чуть не все кидались дать им деньги. Мужик улыбался, неторопко раскрывал ладошку, брал не благодаря, опять брал. Деньги куда-то переходили из его ладошки, и когда он открывал её для очередной порции, новые поступления не сталкивались с предыдущими. Прошла дама в щипаной норке, посмотрела на хрустальное колье и - подмигнула игуане! что там твой олигархический заговор...
Все заняты попрошайничеством. Так или иначе. А просят - у людей. Заметьте, не у Бога в храме, а у людей в подземелье. Странные они. Москва густо, как солью, посыпана деньгами, под ногами валяются, от копейки до пятиалтынного - всё есть, только нагнись.
Подхожу к эскалатору; толпа нажимает, густо-густо, всем ехать надо, и вдруг слышу радостный мальчишеский голос:
- Как я люблю метро! Кругом столько людей, а у них такие хорошие карманы, в которых много денег!
- Да, я тоже! - отвечает второй с энтузиазмом.
Толпа мгновенно ослабила нажим, и два смекалистых подростка беспроблемно прошли сквозь людскую массу. Молодцы. Психологи. Деньги смягчают стену.
В тот вечер, когда меня посетила ценная мысль об индивидуальных палках, я собиралась дописать учебник по журналистике. Других занятий у меня сейчас не было, кое-что случилось, но об этом позже.
Этот нехудожественный труд требовал особой расслабленности мозга: незлобивости, лаконизма, отрешённости от образного мышления. Но, как на грех, пассажиры метро просто завалили мои глаза ворохом картинок. Чувства обострились; я почему-то видела всех насквозь, читала мысли, раскрывала тайны. На меня посыпались проколы сути, чудесные рецепты спасения человечества и прочие непрактичные озарения. Учебник ускользал по определению. Соловьи поют ненаучно.
Добравшись до дома, я злобно включила телевизор, чуть не раздавив кнопку. Политика на всех каналах. Тьфу. Сколько можно. Я хочу деполитизироваться.
Мне стало немножечко жаль дорогих россиян. Центральный телеканал поведал, что по опросам сорок пять процентов наших граждан очень ценят права на жизнь и на труд. Чуть меньший сегмент населения жаждет свободы и безопасности. С огромным отрывом на третьем месте оказалась свобода мысли и слова. В аутсайдеры желанности вышли политические свободы.
Учебник медленно накрывался медным тазом.
Зачем его писать, пока свобода слова - третьестепенна? Я возмутилась до глубины, так сказать и хм, души; переоделась в седативное вязаное платье и опять пошла к бабушке. А куда ещё?
Мне светила безработица. Мало того что нет никакой свободы слова (вообще нет, в природе, не изобретена, невозможна и т. д.), так они ещё обсуждают её! Конечно, видимый мир незримо вышел из-под контроля человека, виртуализировался, но в некотором возрасте уже можно и понимать это! (Всё сказанное сейчас было тогда подуманное про тележурналистов).
Я ненавижу иронию. Она тут кругом разлилась, как мародёрство после цунами. Я трудоголик, а работать возле постмодернистов! ужас в ассортименте. Как быть? Ирония оскорбительна и даже преступна, если объект её - Родина.
Бабушка! Бабушка-а-а-а!
Джованни хотел покоя, как вода - рыбу.
Рукопись дрожала на скатерти, до столешницы протирая вишнёвый бархат, будто впечатывалась в тело стола и просила его: я буду твоей душой, только не отпускай меня. Давай жить вместе. Ты и я. Стол и рукопись. Тело и душа. Давай?
Джованни смиренно поглядывал на эту самодеятельность и упивался короткой временной властью: не перестанете перемаргиваться, перешёптываться, - в печку! Душеприказчиком будет печка. Я ваш отец, а вы мои выдумки. Цыц!
Рукопись громоподобно чихнула на создателя. Джованни даже не удивился.
Картины - живые. Смотришь и чувствуешь, как Бог вёл руку этого художника.
Рукопись тоже картина, живая. Сюжеты живые. И все, кто прочитают эту рукопись, будут словно рядом постоявшие, настоявшиеся у картины, и будут всё делать, как там написано, в этой бессмертной книге. Вот он, секрет искусства. Единственный. Просто власть.
Литература - вид кратофилии...
ЗА ЧАЕМ
Она пила зелёный чай из дорогих листовых шариков, листала Конституцию России, курила сигариллу.
- Всё ходишь? А дело? Написала учебник?
- Не могу, - проскулила я. - Наши граждане хотят жить без права на свободу слова. И мысли! А журналисты у них об этом спрашивают и не извиняются.
- Правильно хотят, - одобрительно кивнула бабушка. - Зачем эти глупости? Думать вообще вредно. Можно что-нибудь выдумать. А уж потреблять продукты чужих выдумок - извращение. Ты помнишь, что писала Цветаева о читателях газет? Жёсткие стихи, очень жёсткие. Хочешь, прочту?
- Нет. Я недавно читала, из архивов, её заявление в Литфонд с просьбой принять на какую-нибудь работу. Судомойкой, уборщицей...
Бабушка фыркнула:
- Тогда, прошу любить, у лукоморья дуб зелёный.
- Тоже ведь самоубийца.
- В каком-то смысле - да, - согласилась бабушка.
- "С тех пор как экзистенциалисты открыли, что человек смертен, нас уже трудно чем-нибудь удивить", - согласилась и я.
В полном согласии мы примолкли. С бабушкой легко молчать. Она столько помнит! "Сначала трижды подумай, а потом промолчи". * Это про неё.
Я успокоилась. Учебник подождёт. А пока напишем новую сказку.
___________________________________________________________
* Анри де Ренье, французский писатель (1864-1936).
__________________________________________________________
Через полчаса.
- Бабушка, дай совет: как очистить нашу страну от скверны?
- Элементарно. Надо закрыть границы и открыто разрешить психоаналитические пытки. Все уедут.
- Как же все уедут, если закрыть?
- Как положено.
Вот и поговори с ней. Она дожила до сладостных лет, когда может не объяснять, не повторять и не оправдываться. Мне кажется, иногда бабушка смеётся надо мной.
- Ну что ты, какой смех! - обижается бабушка. - Вот тебе сколько лет?
- Ну... - отвечаю я. - Сорок плюс-минус десять-двадцать...
- А мне, скажем, восемьдесят. Или девяносто. Не меньше. И я не бегаю на свидания. Представляешь, сколько времени освободилось?
- Да. Вполне. Представляешь, если бы ты была моя законная, родная бабушка? - мечтаю я.
- Это ни к чему. Обойдёмся лестничной близостью. Люблю соседей.
- Бабушка, дай чаю, пожалуйста.
- А ты попроси, как следует.
- Опять историю рассказывать? - волнуюсь я. - Надоело!!! Доколе! Я не могу каждый день!
На всякий случай картинно багровею лицом.
- Не вопи. Тебе работать надо непременно. Работники словесности не имеют права простаивать. Отсохнет - и всё. Вон Горбачёв по радио "Свобода" выступает. Работает. Представляешь? Бывший генсек - по вражеской станции. А ты хоть у меня выступи, не ленись.
- Ты начни, я после, - прошу я.
- Я очень много знаю. Ты уснёшь.
- Поговори о политике - на ней проснусь.
- Не-ет. О политике с тобой опасно, ты нервничаешь, и чай разольёшь.
- Бабуль, меня уже никто не опекает, никто не холит, не лелеет. Я всем кажусь неисправимо взрослой. Даже Петру моему. Так хоть ты! Отдушина! одна...
- Ты плачешь каждый раз. А я тут вытираю, - она кольнула меня серыми, с проголубью, испепеляюще молодыми глазами. - Ну ничего, будет тебе восемьдесят, когда ничего дорогого, кроме воспоминаний...
- Ну не прикидывайся, ну хватит, я больше не буду.
- Рассказывай, - повторила бабушка и погасила всполохи очей.
У неё цвет радужек зависит от настроения. Серые - сталь, холод, тишина, безразличие, покой. Голубые - радость, хмель и душевность. Всё это я изучила. Но вот смешанные глаза - я не всегда понимаю, поскольку процент оголубления серого круга всегда разный. Один раз посмотреть в её голубеющие глаза - это незабываемо! Иногда это медленное, торжественное заполнение, вытеснение холодного тона тёплым. А порой - внезапно - ах! - и глаза голубые, без перехода. Вы видели такое? Невероятно.
Пытаясь улизнуть от ответственности, я спрашиваю про глаза: почему они такие... хм... нефизиологичные, небывалые, и не мешало ли ей это жить с мужчинами, говорить с женщинами, воспитывать детей.
- Не мешало, - исчерпывающе отвечает бабушка, наводя на меня зрачки.
Тут я закономерно съёживаюсь, уменьшаюсь и ползу под стол. Больше у меня нет вопросов к бабушкиным глазам.
Она ждёт меня, ждёт, а я сижу под столом не шевелясь. Она брызгает под стол тёплую воду и обещает горячую. Я сижу молча. Мне очень уютно.
На три минуты мне три года.
Кистяная бахрома рыжей плюшевой скатерти окаймляет моё убежище. Поплыл аромат лесных трав, загремела ледяная горная река в Кабардино-Балкарии, мои детские горы, канатка над синим озером, скоро позовут на шашлык. Пыльный зернистый шоколад в кусках. Сверкает чёрная икра - и я её ложками, из эмалированного тазика! Коллекция блестящих открыток с видами Колизея, Фудзиямы, розовых кустов Дубровника. Мечты о путешествиях. Восторги взлёта и посадки самолёта. В моём детстве было несколько красивых страниц. Я счастлива. Но бабушке известно и это.
- Вылезай, - сонно говорит она, и я понимаю, что горячая вода готова к бою.
Вылезаю.
- То-то же, - кивает бабушка, уводя взгляды в стойло. - А то можно и посклонять полторы бочки варенья.
От этой угрозы у меня, как у шкодливого двоечника, холодеют пятки, хотя мне давно известны все падежные формы полутора бочек варенья. Но бабушка умеет подать перспективку так, что даже рост ногтей останавливается. От страха.
- Что тебе рассказать? - спрашиваю, дрожа.
- Про любовь.
- Ах, про это?
- Нет. Про это не надо. Давай про любовь.
- Бабушка, я не хочу.
- Мы не на митинге. - Бабушка закуривает. - Или полторы бочки варенья. Гляди мне тут...
- Ой, не буду. Кто б со стороны это всё увидал-услыхал. Не поверил бы.
- Не твоя печаль, - обрывает бабушка. - Начинай.
- И Слово было Бог.
- Прекрати.
- Почему там опечатка, глава 3, 8? От Иоанна. Синодальный перевод.
- Там нет опечаток, - уведомляет меня бабушка.
- Пожалуйста: "Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа".
- Если ты про слово "дышет", через "е", то ты глупа и мала. Ведь не про дыхание речь, а про деяние Духа. Зачем ему дыхание? Ты ещё спроси про устройство лёгких. Или жабр. Или вправду опечатка, Бог с ней.
- Меня замучили студенты. Основной вопрос их философии: кто сделал Бога? Иногда - кто создал.
- Радуйся. Это уже очень много. Во-первых, признают Его существование. Во-вторых, признают, что им не всё ясно. Для атеистической среды это громадные, колоссальные успехи. Только не рассказывай им про антиномию.
Бабушка смотрит в облака за окном, словно ждёт оттуда очередного сигнала:
- И не цитируй Честертона. Особенно "Ортодоксию". Особенно это: "Исходя из эволюции, можно стать бесчеловечным или слащавым - человечным стать нельзя".
- Я тоже ненавижу Дарвина. Что можно было выдумать, кроме естественного отбора и амёбной эволюции, тридцать лет живя в городке под названием Даун! Бабуля, ты себе не представляешь, как я ненавижу атеистов, рационалистов, гуманистов, вообще всех, кто мыслит и существует только вследствие мыслепорождения. Ведь уже даже физики доказали тварность мира!
- Поздравь их, - с непередаваемой интонацией сказала бабушка. - Скоро догадаются, что сотворение мира продолжается. Жаль, я тороплюсь, а то посмотрела бы на их лица...
- Бабушка! Но мне сейчас абсолютно не с кем поговорить о вере, о Боге. Ну, кроме тебя. Хочу, безумно, сейчас обсудить с человечеством основные вопросы, у меня их осталось не больше пяти-шести, но православные смотрят на меня хмуро, а неверующие обвиняют в какой-то мистифицированности. Я самый реалистичный реалист на свете, потому что верю, а меня никто не понимает! Моя вера уже абсолютно рациональна, а мне внушают, что любая вера иррациональна! Ну нельзя же так обходиться с человеком, который точно знает. Надо мной и Пётр посмеивается: он, кажется, только себя самого считает богом, ему голос был...
- Я понимаю тебя, - с угрозой говорит бабушка.
Она не любит моей пыли, эмоций, сетований, упрёков человечеству. Дарвин для неё вообще не существует, поэтому она искренне посылает меня куда подальше, если я в очередной раз начинаю доказывать ей, что он был неправ.
И вообще: правильно поступал Пифагор: назначал абитуриентам пятилетнее безмолвие. Вот если они выдерживали это, преодолевали страшное искушение высказаться, поделиться мнением, - их брали в школу и начинали учить мудрости. Если они всё-таки болтали - извините. Домой, на печку.
Кому дорого личное мнение - недостоин мудрости.
Правильно поступал Пифагор с учениками. Теперь и наши умники допетрили: сначала нравственность, а потом истина. Спросили бы у Пифагора - раньше полегчало бы.
А с тех пор как знание можно купить за деньги, никто не даёт ученику ни грана мудрости. Да и как её дашь, если ученик платит, болтает, отдыхает по своему усмотрению, сам распоряжается своим временем, считает себя личностью, потому что платит, болтает, отдыхает и так далее.
Моя бабушка - мой Пифагор. Мы вроде бы говорим с нею, но я чувствую, что на самом деле на мне обет безмолвия. Как это возможно - не понимаю. Но ощущение очень отчётливое. И ласка. Мне тут, у бабушки, ласково. Мне безразличны её выходки. Близ неё мне как дома.
- Вот и вся любовь, - успокоенно говорю я. - Ты чудо. Пора чаю попить.
- Ты не рассказала историю. - Бабушка отодвигает чайник от меня подальше.
- Можно я о прочитанной книге?
- Ты читаешь? Славно. Хотя бы так.
- Представь себе. Писатель молодой, талантливый. Фамилия? Иванов.
- Крепко, - кивает бабушка. - И что?
- У него есть рассказ - "Любовники".
- Прекрасно. "Любовники" Иванова. Дальше.
- Он любит её - не смейся! - вот уже десять лет. Она замужем, он женат. Непреодолимое препятствие. И вот...
- Фабула просто феерическая. А сюжет?
- Вот-вот. Он, наконец, доводит её до решительных намерений, снимает спецквартиру...
- Лучше бы купил, - комментирует бабушка, - если уж десять лет ждёт.
- А может, и купит. У них уже всё на мази. Но дело не в этом. Он, понимаешь, так любит и хочет её, что ночью, в ожидании свидания, когда её ещё нет с ним рядом, он греет пол! Брюхом.
- Чтоб у неё ножки босые не замёрзли? - уточняет бабушка.
- Правильно. Ты что - читала?
- Нет, не читала. А по нагретому брюхом паркету - ходила. - Бабушка закуривает сигариллу.
Я сникаю. Хотела потревожить её - её! - воображение. Эта ведьма всё угадывает наперёд. Всегда-всегда. Если бы герой Иванова купил даме не рояль, а барабан или арфу, для нестандартного развития любовного сюжета, бабушка предугадала бы ход, но пояснила, что рояль удобнее для любовной встречи, нежели барабан.
Но арфа хороша тем же, чем виолончель: музицирующая дама непременно раздвигает ноги. У мужчины кружится голова: вечер, зимняя стужа за окном, натопленный паркетный зал, простор мерцает свечными всплесками, женщина обнажена, ей тепло, она играет на арфе или виолончели, раздвинув беспомощные колени, а её возлюбленный лежит рядом на полу, животом вниз - греет ей дорожку на ложе любви.
Прочитав мои мысли, бабушка продолжает:
- Дальше и расписывать всё это нельзя. Никак. Что ещё может произойти? После арфы, после струящейся призывной мелодии, змеино сжимающей его душу и всё-всё тело... Даже не вздумай описывать их финальный акт. Занавес - немедленно после арфы с ногами.
- У Иванова дама приходит утром. Снимает одежду. Он ждёт её в постели. Счастливый конец многолетних мук.
- А она зубы почистила? - бабушка верна правде жизни. - Ты читала письмо Наполеона к жене? Цитирую: "Я еду: не мойся!". Настоящее французское блюдо. Женщина в собственном соку.
- Ну бабушка!!! - я тоже закуриваю.
- Ха-ха. Давай сначала. Про любовь. Несчастные закомплексованные придурки с их паркетно-половой страстью отменяются.
- У Иванова очень хороший рассказ, бабушка! Это ты всё опошляешь! Ты губишь литературу!
- Туда ей и дорога. И рассказ у Иванова - отменный. Искренний. Такой надёжный человек! Такой трепетный. На таких обычно катаются в хвост и в гриву. Он женат?
- Конечно, - отмахнулась я.
- Откуда знаешь?
- От него лично. В буфете рассказывал. За чаем.
- Значит, за пивом.
- Да.
- Конечно, да, - успокоилась бабушка. Ей важно быть правой. Как ребёнок, развлекается своей вечной правотой.
Иногда её всеведение меня бесит до ярости. Тут же вспоминаю багровую ярость у Джека Лондона в "Куртке". За подробностями можете обратиться и к другому переводу этого романа - под названием "Звёздный странник". В любом случае найти этот текст вам будет очень трудно: его скрывают от человечества.
Словом, я бешусь - от бабушки до джеклондоновой багровой ярости, - а это смертельно опасно.
Справочно. Роман "Куртка" ("Звёздный странник") так же не воспринимается всерьёз, как "Серафитус" Бальзака. Эти романы - последнее, что сообщили великие мастера людям. Это завещания. Написаны - оба - в невозможных, неапробированных, нелегитимных манерах. Ну не могли эти писатели, с точки зрения образованных современников и даже потомков, впасть перед смертью в столь откровенную религиозность! А куда же девать гуманизм? А величие человека? А туда. Посему забудем о последнем слове мастера и не включим даже в собрание его сочинений.
Горькая участь. Цирковой актёр, навсегда вляпавшийся, например, в амплуа второго рыжего, и тот страдает меньше, чем признанный писатель, крупно проработанный критикой и литературоведением при жизни. На один-единственный абзац - последний - у критики чаще всего не хватает духа.
А нужен абзац такого, например, содержания: "Незадолго до кончины автор понял, что всю жизнь занимался ерундой и безделицей, и попросил у человечества прощения за этот незапланированный обман. Просьба о прощении вылилась в трепетный, яркий, волнующий душу текст, - ослепительно красивый... Конечно, он не был понят. Как в России - Гоголь. Зачем было жечь второй том "Мёртвых душ"? - возмущаются невежды. Почему не оставил материала литературоведам - покопаться в строчках, порасшифровывать намерения, проследить за - якобы - истинным ходом чувств и мыслей автора!..."
Так не пишут. Последнее озарение, вишь, отменяет предыдущее творчество. Ах, почему бы Джеку Лондону не начать с "Куртки", а Бальзаку с "Серафитуса"!.. А так - литературоведам приходится выдумывать, лакировать и замалчивать действительное положение вещей. Ненавижу литературоведов. Ух!
- Всё? - бабушка возвращает меня в ХХI век. - Вечно у тебя болит душа за других!..
- Это у меня болит - за меня! Я не могу терпеть такую страшную несправедливость. Обычная лень и трусость - правят бал в литературе, как в науке. "Всем известно, что..." И поехало. Прямо как в манипулятивной журналистике.
- У меня есть знакомый врач-психотерапевт, психоаналитик, спортсмен, хороший человек. Очень хорошо лечит от борьбы за справедливость. Это его специализация. По всему свету на вызовы летает. Порекомендовать?
- Нет, я сама.
Бабушка облегчённо выдыхает сигарилловый дым: ей не придётся объяснять врачу, кто такая неродная внучка.
Джованни положил руку на рукопись.
Эта рука уже ничего не причинит этой рукописи. Они расстанутся навсегда, что немыслимо и больно.
Порвать серебряную нить, войти в серебряную квадригу и полететь за серебряные облака, куда уже ушла графиня Мария Аквино, унеся за собой всё, что вызывало чувства.
Рука покоилась на бумаге, как на голове уснувшего новорождённого младенца. О, если б этой руке удалось встретить хотя бы одно утро на коже Марии...
Зато теперь - книга. Гутенберга ещё нет, ему только-только подбирают родителей, а книга есть.
Трудно, конечно, написать сто "побасенок, притч, историй, которые... на протяжении десяти дней рассказывались в почтенном обществе семи дам и трех молодых людей..." - сто! Это много для европейца, несмотря на Ренессанс. Даже по бесконечной ветвистости любви сто сплетен - много. На это нужно изрядно фантазии. Тс-с-с, но и опыта...
Кстати, хм, осведомленности. Откуда вы, господин придворный ученый, юрист, дипломат, - всё это знаете? Вам удалось выспаться, и вы посмотрели сто снов? Ах да, у вас очень много внебрачных чад.
Трудно сфантазировать? Европейцу трудно? Ерунда. Можно было и тысячу наплести. Надоело. Любовь, основанная на великой страсти, всегда доходит до банальности.
Всё, что положено по сакральной части, всё в рукописи соблюдено, и пища критикам доставлена лет на сто, а Марию не вернёшь.