Страница:
- Что Кругов? - Наташа отломила хлеб.
- Не знаю. - Шпындро тронул губы салфеткой. - За ним кто-то стоит. Концы запрятал - не ухватишь. Кругов - жох, цену этой поездки знает не хуже меня. Спокоен... и этим добивает. Если за ним... - Шпындро кашлянул, - тогда и трепыхаться смешно.
Аркадьева отпила вина. Много лет назад соперника мужа с женой принимали в их доме, много лет назад Аркадьева увлеклась, но теперь это не имело ни малейшего значения; в их кругах понятие дружба - отвлеченное и те же самые люди, что сиживали десятки раз за обильными столами, вне служебных стен топили друг друга на работе именно ввиду значительной осведомленности о подробностях личной жизни другого. Дружить взахлеб считалось опасным, непредусмотрительным, но и держаться бирюками недальновидно, потому и приходилось оттачивать умение балансировать на грани хлебосольства и скрытности: многие преуспели в непростом мастерстве и чета Шпындро более других. Сейчас Аркадьева прикидывала план разведывательных действий: как вызнать истинные намерения Кругова?
- Ритка Кругова давно мечтает о песцовом жакете. - Аркадьева капнула супом на скатерть, промакнула пятнышко салфеткой.
- Ну и что? - Шпындро не проявил интереса.
- Можно позвонить, предложить ей меховые каналы, у меня есть один человек по шкуркам, все легальное, отменного качества.
Шпындро пожал плечами: жакет, конечно, повод к звонку, но жена Кругова не меньше его собственной натаскана, утечки ожидать глупо, все прошли одну школу жесткого отбора и жены выездных изощренностью не уступали мужьям.
- Пустое... - Шпындро с досадой уперся в высыхающее пятнышко супа, он ел аккуратнее, промахи жены за столом всегда раздражали. Если Филин загремел надолго, Шпындро остается без прикрытия, а вложено уже немало, особенно обидно, что болезнь Филина на руку Кругову. Только непосвященный думает: вызвали человека, предложили и поехал. Игорь Иванович проходил предвыездной обжиг не раз и впитал намертво заповедь: не ступил на трап самолета - не уехал, да и с трапа случалось уводили...
- Звонить Круговым не надо. Подумает, я растерян и... не ошибется. Зачем мне своими руками взращивать его уверенность. - Шпындро перешел к мясу. В среду, даст Бог, завладеет подношением фирмача: что там? Грядущее приобретение грело, отвлекало от дурных мыслей. Получить не так захватывающе, как размышлять в канун одаривания о цене подношения, о том, как оно украсит твой дом или расширит возможности и чем выделит тебя среди остальных; еще перед получением к приподнятости примешивался страх, горчил вкраплением тревожного, придавал моменту, предшествующему встрече у ларька мороженого, терпкость.
- Бабка-знахарка, святительница воды для Филина, скончалась. Шпындро так и не представился предтече Мордасова по женской линии, не видел лоскутного одеяла, угла в иконах, помнится, не входил в дом и внезапная смерть, вернее то, что ему пришлось узнать про нее и поместить в свою память, казалось досадным нарушением порядка вещей, вкраплением чужеродного, вносило смуту в мысли, как невозможность припомнить фамилию, вертящуюся на кончике языка, но так и не всплывающую.
- Колдунья... Я в них не верю. - Аркадьева думала о вчерашнем грехопадении, о мистическом переплетении в мире различных обстоятельств: вчера в объятиях Крупнякова, когда она зажмурилась и прикусила губу от странной смеси восторга и отвращения, ей привиделась черная птица с распластанными крылами и запах одеколона Крупнякова и запах старой мебели и многочисленных вещей в неубранной квартире, приправленный запахом увядающих - никто не поливал - цветов на подоконниках напомнил кладбище: запах смерти! И, пожалуйста, назавтра она узнает, что смерть пришла не к ней, но к людям ей известным пусть и неблизко, пусть и вовсе едва. Суеверие Аркадьевой питалось благополучием и частым бездельем, она глянула случайно на фарфорового пастушка и будто пронзило - за спиной играющего на свирели мальчика на пятне зелени у ног коровы сидела, сложив крылья, черная птица.
- Что с тобой? - Шпындро привстал, изображая участие, бледность жены и впрямь поразила.
- Голова закружилась.
Шпындро за миг до дурноты перехватил взгляд жены, направленный на пастушка, обманула, не двести пятьдесят и не триста, наверное, все пятьсот, всегда лжет, а потом сама переживает переплату; так ей и надо, в другое время Шпындро вскипел бы, а сейчас только болезнь Филина занимала его, двумя сотнями больше двумя меньше... рушилось предприятие на много десятков тысяч и пастушок, пусть и приобретенный по неслыханной цене, не мог его уязвить, испоганить настроение больше, чем хворь, свалившая начальника.
Крупняков в халате возлежал на диване, середину высокой спинки венчал резной дворянский герб. Крупняков любил приврать о графском происхождении, о белых офицерах в роду, о растоптанной и разбросанной по городам и весям семье. Врал вдохновенно, пользуясь тягостностью, а чаще невозможностью для большинства порядочных людей в глаза осадить лжеца, издевки жулья не трогали - не ленись припудривать себя, не ленись курить фимиам, повтори ложь раз, два, сотню и, устав отбиваться, ее примут.
Зазвонил телефон. Крупняков трубки не поднял, купался в воспоминаниях о вчерашней встрече; не напрасно заказал кабак, не напрасно угрохал субботу, пренебрег священным ритуалом бани; все отлично, если б не утрата пастушка... Как он не нашелся, маху дал, слабину выказал, к старости пошло?.. Пастушок сам по себе мелочь, но факт тревожил - его переигрывали на его же поле. А с другой стороны, сколько же он выкачал из четы, особенно в начале их набегов, пока еще не заматерели лихие наездники-выездники, да и сейчас Крупняков считался первым консультантом семьи Шпындро в вопросах ценообразования, во всем, что касалось серьезного товара - ни каких-то там плюющих музыкой железяк, а вещей на века, не утрачивающих своей ценности и притягательности для человека никогда.
Пастушка можно рассматривать, как вложение в предстоящую поездку авансированные платежи - бескорыстного старого друга, к тому же не обойденного прелестями увядающей - увы! вчера убедился в печальном - жены. Мечется бедняжка, синдром закрывающихся перед носом дверей. Время безжалостно кромсает женщин, особенно достается недавним львицам, не знавшим отказа, с мужчинами время обходительнее, может зная, что самого времени мужчинам отпущено меньше.
Крупняков достал блокнот-портсигар с серебряным карандашом, углубился в дебет и кредит операции: только цифры и вертикальные линии, отделяющие приход от расхода - ни слова или имени, за каждой цифрой эпопея: люди, переговоры, лица, темпераменты, встречи в ресторанах, шепоты у стоек баров; объем работ огромен и, судя по цифрам, возрастает день ото дня.
Может позвонить... ей? Как ни в чем не бывало, со Шпындро поболтать о том о сем. Надут муженек, приподнят на постамент выезда и невдомек бедолаге, что скука благополучных семей непереносима, иногда калечит более нищеты и тогда на выручку приходит Крупняков.
Крупняков отложил блокнот, блаженно вытянулся на диване; любил побаловать себя дневным сном да и ночной не подводил. Холеная рука подоткнула полы халата, натянула плед и через минуту храп долбил обивку дивана, простеганную обтянутыми узорным бархатом пуговицами.
Пионер Гриша погибал мужественно. Стручок отбивал куски и Мордасов вздрагивал каждый раз, будто вот-вот брызнет кровь. Гипсовая голова умирала медленно, как все отжившее, замшелое, цепляясь - единственно волей, руки-то остались на площади - изо всех сил за возможность еще взирать на суетный люд, окидывать постамент, площадь взором гладких глаз без зрачков. Голова агонией отталкивала и одновременно взывала к жалости.
Стручок увлекся, кепка сползла набекрень. Если голова заваливалась вбок, Стручок непременно поправлял ее, ставил посреди бетонной плиты и продолжал свой очистительный труд: похоже все беды, обрушившиеся на это существо, отзывались яростью похмельных ударов.
Мордасов отвернулся; если бы в школе его загнали в угол вопросом, что вечно на земле? Не задумываясь, ответил бы: пионер на площади. Тогда весь мир Мордасова дальше границ городка, скорее его центра и станции, не простирался, и ребенку весельчак Гриша с горном казался памятником не мальчику доброму и деятельному, - а может злому и с ленцой, а именно воплощением вечности, потому что люди вокруг то попадали в тюрьмы, то переезжали на другие места жительства, то умирали и только бронзовый пионер оставался порукой незыблемости, даже тогда, когда две безобразные гипсовые вазы для анютиных глазок при входе на перрон исчезли в одну из зимних ночей, окатив всех недоумением: кому понадобилось?
- Размельчил, - подобострастно доложил голос Стручка.
Мордасов обернулся: на бетонной плите белой горкой с золотистыми блестками бронзовой краски высилось то, что столько лет было головой на площади. Колодец кивнул на трухлявый мешок. Стручок вмиг сообразил - а болтают, мозги пропиты! - ссыпал гипсовый прах в мешок, сиганул к сортиру и, низко склонясь над дырой, бросил мешок в выгребную яму, чавкнули нечистоты.
Мордасов отметил, что вокруг бетонной плиты-эшафота крошки в бронзе могли навести пытливый ум на подозрения, велел Стручку вымести дочиста, проследил сокрытие следов до конца и только поняв, что видящий сквозь землю не восстановит подлинную картину гибели головы, полез в боковой карман, отшпилил булавку, протянул трояк.
- Благодарствую... выпить - выпью - вот те крест - поминовение незабвенного героя. - Стручок скорбел: все проходит, исчезают люди из плоти, из камня, из бронзы, их места занимают вовсе другие, не поминающие ушедших, а если и пытающиеся разобраться в чем-то, неизменно плутающие в несерьезном, в сиюминутном, в непонимании подлинности происходившего десятилетия назад. Ничего такого скорее всего Стручок конкретно не думал, а ощущал томление, трудно пересказываемое словами: гибель пионера, еще до войны вставшего посреди площади, знаменовала конец эпохи, именно той, предназначенной для Стручка и его поколения, а значит и его время шло к концу и бронзовый пионер Гриша безмолвно и терпеливо станет ждать возвращения Стручка и всех тех, кто ребятней бегал у ног Гриши по площади, не ведая, не предполагая детским умишком, какую жизнь уготовано осилить.
Солнце растолкало облака, в траве блеснуло - Мордасов стремительно нагнулся, прикрыв спиной находку, упрятал в карман.
Стручок нырнул в хибару, через минуту вернулся с ведром капусты, сел на лист фанеры, подпертый двумя столбиками кирпича, и, греясь на солнце, принялся уплетать, зачерпывая рассол ладонью, струйки стекали к подбородку, прокладывая бороздки на немытой шее, уползали под линялую рубаху с разноперыми пуговицами и ободками петель, истертыми до белизны.
Мордасов смерил Стручка изучающим взглядом, и тот посчитал своим долгом заверить:
- Молчанку обеспечу, дружкам ни-ни... не сумлевайся, Сан Прокопыч. Стручок хотел (видно по глазам) еще добавить успокаивающее, но капуста отвлекала и солнце пекло все сильнее и в совокупности разрозненные эти движения природы лишали Стручка охоты к болтовне.
- Живешь не по-человечьи, - неожиданно уронил Мордасов.
Стручок замер, так и не донеся янтарный капустный лист до обветренных губ: можно б слепить себе оправдание из всяких-разных оговорок, междометий, охов-вздохов, да зачем? Стручок впихнул хрустящий лист, прожевал, не торопясь: не по-человечьи! а кто по-человечьи, да и как?
Колодец мрачно двинул к калитке, целиком погруженный в предпохоронные думы.
За время отсутствия Мордасова Настурция сколотила инициативную группу - комитет для похорон, включив в число ее членов людей не пустых, со связями: Боржомчика, отловленного на кухне ресторана, подружку из парфюмерии, Туза треф для курьерских надобностей и бабку Рыжуху для приличествующей численности похоронного комитета, а также для бесперебойного снабжения квасом засевших у телефонов.
Боржомчик быстро обговорил похороны, отвалил деньги - Колодец вернет - отрядил добытчиков за водкой для двух механиков, что пригонят экскаватор, иначе каменистый грунт грызть-долбить в десять лопат целый день; формальности с властями утрясла парфюмерша, позвонив на дом девице из загса, сообщила о кончине и получила заверения - в понедельник с ранья все оформится в лучшем виде.
Настурция вызвонила в Москву по части снеди для поминок и она же снеслась с батюшкой для утряски отпевания, когда Мордасов вернулся, дел особенных не осталось.
Колодец церемонно поблагодарил участников и помощников, громыхая запорами, извлек из закромов коньяк в матовом пузыре и разлил в расписные хохломские деревяшки-рюмки, дружно поругали чужеземный напиток за жесткость, отдав дань родным коньячным букетам, дружно выпили.
Мордасов временно распустил комитет до надобности, указав лишь, что похороны состоятся в понедельник без проволочек и сразу после - поминки. Боржомчика Мордасов отдельно уполномочил пригнать пару халдеев на подмогу Настурции и парфюмерше. Все катилось без заминок и Мордасов порадовался крепкой смычке друзей: новая порода людей вывелась - отмываясь за грехи будничной жизни, в беде творили чудеса.
Для себя Мордасов решил: кто из оповещенных на поминки не явится, отпетый человечишка, конченный, Мордасову - не друг.
Рыжуха утопала на станцию, не забыв под шумок, пользуясь всеобщей расслабленностью и сумятицей сшибить у Настурции из колготочных запасов для дочери, обещавшей сегодня навестить родительницу после недельных трудов в стольном граде, хотя воскресный вечер для промысла не из худших.
Остались вдвоем: Мордасов и Притыка. Молчали. Туз треф в постоянной готовности маячил за пыльным окном на пыльной же площади...
- Не приезжали нюхачи? - Мордасов кивнул на обезглавленного пионера. - Не выспрашивали народец, кто да что?
Настурция помотала головой. Жалела Мордасова, под глазами залегли синие круги, нос еще более заострился, кожу и без того серую в розовых следах бывших прыщей и вовсе прозеленью тронуло. Мается, за уход бабки себя винит, казнит по-напрасну, и для отвлечения Мордасова от дурных мыслей Настурция, похорошевшая от коньяка, радующаяся про себя, что организм еще не подводит по-крупному, справляется, несмотря на безбожное к себе отношение, постучала длинным ногтем по стеклу, указывая на центр площади.
- Думаешь они его снесут или новую башку приварят?
- Гипс не приваришь. Хотя раствором приляпать получится. - Мордасов и сам радовался отвлечению от тяжелых раздумий. - Моя б воля, я снес. На черта он нужен? Уродливый парень стоит, дудит полвека. С какой целью? Че на него смотреть: удовольствие или напоминает нам о хорошем? Я б снес. К тому ж одну голову заказать, небось, мастерские не примут к исполнению и потом все равно так, чтоб не заметно, не приделаешь, обязательно шов останется, да и цветом в масть не попадешь. И люди-то не забудут, что голова чужая - заимствованная. Смешливые рассказы посыпятся. Лучше снести...
- А на его месте? - Настурция и сама в беседе отдалилась от дурного и глаза ее уже по-вечернему сияли, как случалось в компании мужчин, выказывающих вполне зримую приязнь.
- Не знаю. - Мордасов горько улыбнулся. - Я б поставил памятник Шпындро. В отлично сшитом костюме, при галстуке, взгляд - черт с ним, как у Гриши покойного - устремлен за горизонт, безо всяких там горнов, при тонкой папке. А чё? - Мордасов оживился. - А че? Герой нашего времени! И надпись: равняйтесь на маяки.
Настурция - впечатлительная особа, тут же представила скульптурный ансамбль, - уже и не сдерживала смех, живо видела Шпындро во весь рост на площади.
- И тоже золотом обмазать?
- А чё? - Мордасов, передохнул: впрямь умница Настурция, сняла напряжение, а может коньяк облегчил участь? Мордасов полез в карман. Пусть будет такого цвета, преемственность поколений. - На ладони у Мордасова лежало целехонькое гипсовое ухо пионера Гриши, бронзовое с толстой мочкой. Настурция ойкнула, ухватилась за платок, зашлась смехом.
- Где... где взял?
Мордасов кивнул на Туза треф.
- У егойного дружка Стручка. Откололось и лежит в траве, круглится, будто гриб диковинный. Прихватил на память. Положу в коробку, коробку в погреб под картошку, а если взгрустнется, достану и нашепчу Грише в ухо, мол, так и так, что порекомендуешь? Столько лет друг другу глаза в глаза, почитай близкие. Может подсобит - подкинул ухо на ладони, - примета времени, Настурция, минет пора, никто не поверит, что такие торчали повсюду, а я в коробку руку запущу, за ушко да на солнышко. Не верите?! Вот! До сих пор сияет, так отполировался чужими взглядами до сноса, зимами и летами, в миры и войны, в голод и достаток. Выходит ухо Гриши вроде кусок времени застывшего, а не каждому выпадает впослед событий, давно ушедших прикоснуться ко времени, помять его в руках, погладить, пылинки сдуть.
- Зря ты институт бросил. - Настурция посерьезнела. - Излагаешь заслушаешься.
- Изложенцами земля полна, - возразил Мордасов, - рукастые повывелись, и честность - редкая птица краснокнижная, навроде дрофы или американского журавля. Кругом жулездные или плоть от плоти их. Мы-то с тобой жертвы, у нас выхода не было, а у них был. - Мордасов кивнул на площадь, будто Шпындро во всем величии уже высился там. - У них был! А они монету клепают, мирок себе отгородили, затхлый, но для прочих запретный.
- Завидуешь? - Настурция сжала виски, пригнула голову к столу: чего зря бередить? Не изменишь...
Мордасов поперхнулся:
- Зря ты про зависть... У академиков тож свой мирок, но те мне завистью глаза не застят. У них головы, как шкаф, идеями ломятся, мозговитые, я-то свой шесток знаю, им не ровня. А жулездные чем от меня отличны? В грудь бьют и спекулируют - верой, не барахлом! - почище моего, у них барахло от веры производная. Знаешь, что это - производная?
Настурция честно призналась, что нет, после восьмого сбежала из школы и сразу в комиссионный, а тут производная...
Мордасов умолк. И чего его так бесит Шпындро? Дался ему, раздражителем засел в печенках. Нежели всякие-прочие судьбы определяющие цену ему, Шпындро то есть, не знают? Отчего Колодец - властелин площади мечен неверием окружающих от рождения, нет ему очищения, всяк при случае шпыняет, если деньгой не заткнешь, а за глаза? Поливают почем зря. Разве он не знает, как об их брате молва затачивается, что бритва опасная правится о ремень. Ну его к лешим, Шпындра. Мордасову мир не переделать, он свои банки с чаем продолжит набивать, может с дамой, отвечающей тонким движением души, судьба сведет, так и проживут безбедно, а там - нырь! - к бабуле под памятник, что поставит благодарный внук.
Воскресными вечерами квартира Шпындро наполнялась тенями и шорохами. Аркадьева зажигала свечи, тихо баюкала музыка, супруги думали о своем.
Наташа Аркадьева упоенно калькулировала доходы, не зная, что быть может именно эта страсть роднила ее с Крупняковым. Шпындро выкладывал мысленно же рядком все обстоятельства грядущей поездки, группировал их, тасовал, переставлял, как иные любят переставлять мебель в поисках совершенства компановки, передвигал, окидывал единым взглядом то всю ситуацию, то самый тревожный ее фрагмент.
После красного вина голова тяжелела, тянуло в дрему, возникало чувство, смахивающее на неудовлетворенность, этакое гаденькое сомнение в себе и своих успехах: гнать его в три шеи Шпындро почитал святой обязанностью вроде истребления тараканов, один-два завелись, вовремя не уничтожил, век не избавишься.
Зря допил последний бокал. Щипало веки. Профиль жены на фоне штор зловещ, губы поджаты в издевке, тело напряжено в постоянной готовности к истерическому спектаклю. Шпындро вспомнил о дочери: устроена, слава богу, тож за выездным, из новой генерации, вовсе бестыдные, мы такой алчностью не выделялись, маскировались; нововыездные совсем уж без руля и ветрил...
Наташа Аркадьева случайно в этот же миг обратилась к дочери, с чувством человека, знающего, что беды не миновать, обескураженно смирилась, что вскоре станет бабкой. Бабкой! Не такой, как бабка неизвестного ей почти Мордасова, умершая прошлой ночью, но уже переведет ее время в категорию людей, едущих к последней станции.
Напольные часы отбили семь вечера, гул долго плавал, путаясь в ножках горок, отталкиваясь от диванов и секретеров красного дерева, пока не затих в углах, испещренных бликами неверного пламени свечей.
Шпындро мял газету, складывал, разглаживал, пытаясь прочесть хоть одну заметку, хоть абзац или строку - не получалось. Досада неизвестного происхождения мешала сосредоточиться. Похоже досада произрастала из пустоты внутри, от холода не низкотемпературного, а от холода ввиду отсутствия движений души. Ничего не хотелось, возникало подозрение в обделенности. У каждого свое таилось - чужим ни глянуть, ни тронуть. У Мордасова - бабка; у Филина - дочери, У Настурции - мечты на устройство жизни, нежные, как подснежники: у Наташи Аркадьевой - любовники. Только у Шпындро не имелось тайного стержня, к которому крепилась бы вся его жизнь, выяснялось: армирован он единственно выездом и возможностями, открывающимися при этом. Лиши его синего паспорта навечно, дай красный, как у всех и... и... Уроки словесности в школе, преподавательница из бывших, старушонка с мягкой плавной речью, вовсе не такой, что в ходу сейчас, такая програссировала бы: и... адовы муки покажутся... и тут Шпындро присовокупил от себя... щекотанием пяток.
Легли рано. Спальня походила на съемочную площадку из жизни кинозвезд, там, далеко, куда так рвался Шпындро. Сон скрутил быстро и отпустил к четырем утра. Шпындро до семи ворочался, время от времени поглядывал на циферблат: светящиеся точки черного круга мертвенной зеленью напоминали глаза Филина при вспышках гнева, теперь, наверное, тусклые, выдающие хворь немолодого тела.
Из-под одеяла Шпындро выбрался один, выпил чай: кухня утром, такая уютная по вечерам, походила на камеру пыток, предметы стояли не на привычных местах и освещение выхватывало как раз то, что следовало бы скрыть: пыльный совок и обгрызанный веник, шелуху лука между плитой и мойкой, разлохмаченную половую тряпку у батарей - сколько раз приказывал выбросить - пакеты картошки рваные, из щелей посыпающие матовый мрамор оба гордились полом кухни - струйками засохшей земли.
После бритья, разыскивая одеколон, Шпындро задел стеклянную полку и едва предотвратил роковое падение фарфорового пастушка на пол, сжал безделушку, с ненавистью посмотрел на спальню, выскочил из дома, шарахнув дверью, и тут же пожалел: вдруг отлетит побелка с потолка или треснет дорогая лепнина под висящими на цепях коридорными светильниками.
Филин не подвел: в понедельник утром вызов в кадры перехватил дыхание, ожидание поездки ворохнулось в Шпындро вполне различимо, торкнулось ножками, как егозливый плод в утробе.
В кадрах водилась пугающая порода людей, смахивающих на Филина кряжистостью, наколками, косолапыми короткобедрыми ногами, но в отличии от Филина, поражающими еще сумеречностью, шутки здесь в обиходе не числились, королевствовало в заваленных папками кабинетах молчание и шорох бумаг.
Кадровики с вызванными не распространялись, не сверлили пронзительными глазами пришедшего, а раз припечатав взглядом - кто прибыл и как посмел нарушить важность течения дел неимоверных? - извлекали на свет божий дело: переворачивали страницы и молчали, молчали и переворачивали... и решали-то не они вовсе и до решения еще много воды утечет, но навредить могли, помочь вряд ли - да и кому взбредет в голову помогать? - но тягомотиной, нерасторопностью, мастерской чиновной затяжкой могли сгубить любого.
Пальцы-коротышки ласкали пронумерованные листы, как касаются струн или клавиш нежные пальцы виртуозов, но не в попытке исторгнуть звуки, а единственно желая нагнать страх, исторгнуть дрожь в напряженно сидящем через стол человеке, а тем самым доказать свою нелишнесть в этой жизни.
Шпындро не волновался. Дело держало на плаву уверенно, все в нем честь по чести: комсомольская юность с обязательным обиванием порогов молодежного райкома, овощные базы с распитием - впрочем не означенном в деле - на морозец; учебы актива за городом; не слишком деятельные, но изрядно шумные студенческие отряды; положенная учеба - языки, шлифовка профнавыков, первые робкие выезды...
На этих страницах не нашлось места ни Колодцу, ни пакетам с десятипенсовыми ручками, ни купле-продаже машин, ни консультациям Крупнякова, ни бурной коммерческой деятельности жены; с этих страниц Шпындро представал таким, каким его желали видеть - на памятник в рост еще не тянул, но строгость бюста на родине героя уже проглядывала.
Дело держало на плаву, слепое от рождения или ослепленное намеренно теми, кому Шпындро привозил и впихивал, поначалу смущенно улыбаясь, а позже даже с ледком во взоре: куда денутся, не откажут же, само в руки катит.
Кадровики тож люди и сумеречность их вовсе не означала: не тронь! не беру! я другой породы, вовсе нет, к ним требовался особый подход, вроде другой, - объездной - дороги, чтоб добраться в одно и то же место и Шпындро эту дорогу наездил давно и знал - препятствий не предвидится.
Обе стороны безмолствовали веско и, если бы молчание имело цену и могло экспортироваться, сейчас Шпындро и кадровик заработали бы стране немалую сумму поставкой молчального товара высокой пробы на мировые рынки.
- Не знаю. - Шпындро тронул губы салфеткой. - За ним кто-то стоит. Концы запрятал - не ухватишь. Кругов - жох, цену этой поездки знает не хуже меня. Спокоен... и этим добивает. Если за ним... - Шпындро кашлянул, - тогда и трепыхаться смешно.
Аркадьева отпила вина. Много лет назад соперника мужа с женой принимали в их доме, много лет назад Аркадьева увлеклась, но теперь это не имело ни малейшего значения; в их кругах понятие дружба - отвлеченное и те же самые люди, что сиживали десятки раз за обильными столами, вне служебных стен топили друг друга на работе именно ввиду значительной осведомленности о подробностях личной жизни другого. Дружить взахлеб считалось опасным, непредусмотрительным, но и держаться бирюками недальновидно, потому и приходилось оттачивать умение балансировать на грани хлебосольства и скрытности: многие преуспели в непростом мастерстве и чета Шпындро более других. Сейчас Аркадьева прикидывала план разведывательных действий: как вызнать истинные намерения Кругова?
- Ритка Кругова давно мечтает о песцовом жакете. - Аркадьева капнула супом на скатерть, промакнула пятнышко салфеткой.
- Ну и что? - Шпындро не проявил интереса.
- Можно позвонить, предложить ей меховые каналы, у меня есть один человек по шкуркам, все легальное, отменного качества.
Шпындро пожал плечами: жакет, конечно, повод к звонку, но жена Кругова не меньше его собственной натаскана, утечки ожидать глупо, все прошли одну школу жесткого отбора и жены выездных изощренностью не уступали мужьям.
- Пустое... - Шпындро с досадой уперся в высыхающее пятнышко супа, он ел аккуратнее, промахи жены за столом всегда раздражали. Если Филин загремел надолго, Шпындро остается без прикрытия, а вложено уже немало, особенно обидно, что болезнь Филина на руку Кругову. Только непосвященный думает: вызвали человека, предложили и поехал. Игорь Иванович проходил предвыездной обжиг не раз и впитал намертво заповедь: не ступил на трап самолета - не уехал, да и с трапа случалось уводили...
- Звонить Круговым не надо. Подумает, я растерян и... не ошибется. Зачем мне своими руками взращивать его уверенность. - Шпындро перешел к мясу. В среду, даст Бог, завладеет подношением фирмача: что там? Грядущее приобретение грело, отвлекало от дурных мыслей. Получить не так захватывающе, как размышлять в канун одаривания о цене подношения, о том, как оно украсит твой дом или расширит возможности и чем выделит тебя среди остальных; еще перед получением к приподнятости примешивался страх, горчил вкраплением тревожного, придавал моменту, предшествующему встрече у ларька мороженого, терпкость.
- Бабка-знахарка, святительница воды для Филина, скончалась. Шпындро так и не представился предтече Мордасова по женской линии, не видел лоскутного одеяла, угла в иконах, помнится, не входил в дом и внезапная смерть, вернее то, что ему пришлось узнать про нее и поместить в свою память, казалось досадным нарушением порядка вещей, вкраплением чужеродного, вносило смуту в мысли, как невозможность припомнить фамилию, вертящуюся на кончике языка, но так и не всплывающую.
- Колдунья... Я в них не верю. - Аркадьева думала о вчерашнем грехопадении, о мистическом переплетении в мире различных обстоятельств: вчера в объятиях Крупнякова, когда она зажмурилась и прикусила губу от странной смеси восторга и отвращения, ей привиделась черная птица с распластанными крылами и запах одеколона Крупнякова и запах старой мебели и многочисленных вещей в неубранной квартире, приправленный запахом увядающих - никто не поливал - цветов на подоконниках напомнил кладбище: запах смерти! И, пожалуйста, назавтра она узнает, что смерть пришла не к ней, но к людям ей известным пусть и неблизко, пусть и вовсе едва. Суеверие Аркадьевой питалось благополучием и частым бездельем, она глянула случайно на фарфорового пастушка и будто пронзило - за спиной играющего на свирели мальчика на пятне зелени у ног коровы сидела, сложив крылья, черная птица.
- Что с тобой? - Шпындро привстал, изображая участие, бледность жены и впрямь поразила.
- Голова закружилась.
Шпындро за миг до дурноты перехватил взгляд жены, направленный на пастушка, обманула, не двести пятьдесят и не триста, наверное, все пятьсот, всегда лжет, а потом сама переживает переплату; так ей и надо, в другое время Шпындро вскипел бы, а сейчас только болезнь Филина занимала его, двумя сотнями больше двумя меньше... рушилось предприятие на много десятков тысяч и пастушок, пусть и приобретенный по неслыханной цене, не мог его уязвить, испоганить настроение больше, чем хворь, свалившая начальника.
Крупняков в халате возлежал на диване, середину высокой спинки венчал резной дворянский герб. Крупняков любил приврать о графском происхождении, о белых офицерах в роду, о растоптанной и разбросанной по городам и весям семье. Врал вдохновенно, пользуясь тягостностью, а чаще невозможностью для большинства порядочных людей в глаза осадить лжеца, издевки жулья не трогали - не ленись припудривать себя, не ленись курить фимиам, повтори ложь раз, два, сотню и, устав отбиваться, ее примут.
Зазвонил телефон. Крупняков трубки не поднял, купался в воспоминаниях о вчерашней встрече; не напрасно заказал кабак, не напрасно угрохал субботу, пренебрег священным ритуалом бани; все отлично, если б не утрата пастушка... Как он не нашелся, маху дал, слабину выказал, к старости пошло?.. Пастушок сам по себе мелочь, но факт тревожил - его переигрывали на его же поле. А с другой стороны, сколько же он выкачал из четы, особенно в начале их набегов, пока еще не заматерели лихие наездники-выездники, да и сейчас Крупняков считался первым консультантом семьи Шпындро в вопросах ценообразования, во всем, что касалось серьезного товара - ни каких-то там плюющих музыкой железяк, а вещей на века, не утрачивающих своей ценности и притягательности для человека никогда.
Пастушка можно рассматривать, как вложение в предстоящую поездку авансированные платежи - бескорыстного старого друга, к тому же не обойденного прелестями увядающей - увы! вчера убедился в печальном - жены. Мечется бедняжка, синдром закрывающихся перед носом дверей. Время безжалостно кромсает женщин, особенно достается недавним львицам, не знавшим отказа, с мужчинами время обходительнее, может зная, что самого времени мужчинам отпущено меньше.
Крупняков достал блокнот-портсигар с серебряным карандашом, углубился в дебет и кредит операции: только цифры и вертикальные линии, отделяющие приход от расхода - ни слова или имени, за каждой цифрой эпопея: люди, переговоры, лица, темпераменты, встречи в ресторанах, шепоты у стоек баров; объем работ огромен и, судя по цифрам, возрастает день ото дня.
Может позвонить... ей? Как ни в чем не бывало, со Шпындро поболтать о том о сем. Надут муженек, приподнят на постамент выезда и невдомек бедолаге, что скука благополучных семей непереносима, иногда калечит более нищеты и тогда на выручку приходит Крупняков.
Крупняков отложил блокнот, блаженно вытянулся на диване; любил побаловать себя дневным сном да и ночной не подводил. Холеная рука подоткнула полы халата, натянула плед и через минуту храп долбил обивку дивана, простеганную обтянутыми узорным бархатом пуговицами.
Пионер Гриша погибал мужественно. Стручок отбивал куски и Мордасов вздрагивал каждый раз, будто вот-вот брызнет кровь. Гипсовая голова умирала медленно, как все отжившее, замшелое, цепляясь - единственно волей, руки-то остались на площади - изо всех сил за возможность еще взирать на суетный люд, окидывать постамент, площадь взором гладких глаз без зрачков. Голова агонией отталкивала и одновременно взывала к жалости.
Стручок увлекся, кепка сползла набекрень. Если голова заваливалась вбок, Стручок непременно поправлял ее, ставил посреди бетонной плиты и продолжал свой очистительный труд: похоже все беды, обрушившиеся на это существо, отзывались яростью похмельных ударов.
Мордасов отвернулся; если бы в школе его загнали в угол вопросом, что вечно на земле? Не задумываясь, ответил бы: пионер на площади. Тогда весь мир Мордасова дальше границ городка, скорее его центра и станции, не простирался, и ребенку весельчак Гриша с горном казался памятником не мальчику доброму и деятельному, - а может злому и с ленцой, а именно воплощением вечности, потому что люди вокруг то попадали в тюрьмы, то переезжали на другие места жительства, то умирали и только бронзовый пионер оставался порукой незыблемости, даже тогда, когда две безобразные гипсовые вазы для анютиных глазок при входе на перрон исчезли в одну из зимних ночей, окатив всех недоумением: кому понадобилось?
- Размельчил, - подобострастно доложил голос Стручка.
Мордасов обернулся: на бетонной плите белой горкой с золотистыми блестками бронзовой краски высилось то, что столько лет было головой на площади. Колодец кивнул на трухлявый мешок. Стручок вмиг сообразил - а болтают, мозги пропиты! - ссыпал гипсовый прах в мешок, сиганул к сортиру и, низко склонясь над дырой, бросил мешок в выгребную яму, чавкнули нечистоты.
Мордасов отметил, что вокруг бетонной плиты-эшафота крошки в бронзе могли навести пытливый ум на подозрения, велел Стручку вымести дочиста, проследил сокрытие следов до конца и только поняв, что видящий сквозь землю не восстановит подлинную картину гибели головы, полез в боковой карман, отшпилил булавку, протянул трояк.
- Благодарствую... выпить - выпью - вот те крест - поминовение незабвенного героя. - Стручок скорбел: все проходит, исчезают люди из плоти, из камня, из бронзы, их места занимают вовсе другие, не поминающие ушедших, а если и пытающиеся разобраться в чем-то, неизменно плутающие в несерьезном, в сиюминутном, в непонимании подлинности происходившего десятилетия назад. Ничего такого скорее всего Стручок конкретно не думал, а ощущал томление, трудно пересказываемое словами: гибель пионера, еще до войны вставшего посреди площади, знаменовала конец эпохи, именно той, предназначенной для Стручка и его поколения, а значит и его время шло к концу и бронзовый пионер Гриша безмолвно и терпеливо станет ждать возвращения Стручка и всех тех, кто ребятней бегал у ног Гриши по площади, не ведая, не предполагая детским умишком, какую жизнь уготовано осилить.
Солнце растолкало облака, в траве блеснуло - Мордасов стремительно нагнулся, прикрыв спиной находку, упрятал в карман.
Стручок нырнул в хибару, через минуту вернулся с ведром капусты, сел на лист фанеры, подпертый двумя столбиками кирпича, и, греясь на солнце, принялся уплетать, зачерпывая рассол ладонью, струйки стекали к подбородку, прокладывая бороздки на немытой шее, уползали под линялую рубаху с разноперыми пуговицами и ободками петель, истертыми до белизны.
Мордасов смерил Стручка изучающим взглядом, и тот посчитал своим долгом заверить:
- Молчанку обеспечу, дружкам ни-ни... не сумлевайся, Сан Прокопыч. Стручок хотел (видно по глазам) еще добавить успокаивающее, но капуста отвлекала и солнце пекло все сильнее и в совокупности разрозненные эти движения природы лишали Стручка охоты к болтовне.
- Живешь не по-человечьи, - неожиданно уронил Мордасов.
Стручок замер, так и не донеся янтарный капустный лист до обветренных губ: можно б слепить себе оправдание из всяких-разных оговорок, междометий, охов-вздохов, да зачем? Стручок впихнул хрустящий лист, прожевал, не торопясь: не по-человечьи! а кто по-человечьи, да и как?
Колодец мрачно двинул к калитке, целиком погруженный в предпохоронные думы.
За время отсутствия Мордасова Настурция сколотила инициативную группу - комитет для похорон, включив в число ее членов людей не пустых, со связями: Боржомчика, отловленного на кухне ресторана, подружку из парфюмерии, Туза треф для курьерских надобностей и бабку Рыжуху для приличествующей численности похоронного комитета, а также для бесперебойного снабжения квасом засевших у телефонов.
Боржомчик быстро обговорил похороны, отвалил деньги - Колодец вернет - отрядил добытчиков за водкой для двух механиков, что пригонят экскаватор, иначе каменистый грунт грызть-долбить в десять лопат целый день; формальности с властями утрясла парфюмерша, позвонив на дом девице из загса, сообщила о кончине и получила заверения - в понедельник с ранья все оформится в лучшем виде.
Настурция вызвонила в Москву по части снеди для поминок и она же снеслась с батюшкой для утряски отпевания, когда Мордасов вернулся, дел особенных не осталось.
Колодец церемонно поблагодарил участников и помощников, громыхая запорами, извлек из закромов коньяк в матовом пузыре и разлил в расписные хохломские деревяшки-рюмки, дружно поругали чужеземный напиток за жесткость, отдав дань родным коньячным букетам, дружно выпили.
Мордасов временно распустил комитет до надобности, указав лишь, что похороны состоятся в понедельник без проволочек и сразу после - поминки. Боржомчика Мордасов отдельно уполномочил пригнать пару халдеев на подмогу Настурции и парфюмерше. Все катилось без заминок и Мордасов порадовался крепкой смычке друзей: новая порода людей вывелась - отмываясь за грехи будничной жизни, в беде творили чудеса.
Для себя Мордасов решил: кто из оповещенных на поминки не явится, отпетый человечишка, конченный, Мордасову - не друг.
Рыжуха утопала на станцию, не забыв под шумок, пользуясь всеобщей расслабленностью и сумятицей сшибить у Настурции из колготочных запасов для дочери, обещавшей сегодня навестить родительницу после недельных трудов в стольном граде, хотя воскресный вечер для промысла не из худших.
Остались вдвоем: Мордасов и Притыка. Молчали. Туз треф в постоянной готовности маячил за пыльным окном на пыльной же площади...
- Не приезжали нюхачи? - Мордасов кивнул на обезглавленного пионера. - Не выспрашивали народец, кто да что?
Настурция помотала головой. Жалела Мордасова, под глазами залегли синие круги, нос еще более заострился, кожу и без того серую в розовых следах бывших прыщей и вовсе прозеленью тронуло. Мается, за уход бабки себя винит, казнит по-напрасну, и для отвлечения Мордасова от дурных мыслей Настурция, похорошевшая от коньяка, радующаяся про себя, что организм еще не подводит по-крупному, справляется, несмотря на безбожное к себе отношение, постучала длинным ногтем по стеклу, указывая на центр площади.
- Думаешь они его снесут или новую башку приварят?
- Гипс не приваришь. Хотя раствором приляпать получится. - Мордасов и сам радовался отвлечению от тяжелых раздумий. - Моя б воля, я снес. На черта он нужен? Уродливый парень стоит, дудит полвека. С какой целью? Че на него смотреть: удовольствие или напоминает нам о хорошем? Я б снес. К тому ж одну голову заказать, небось, мастерские не примут к исполнению и потом все равно так, чтоб не заметно, не приделаешь, обязательно шов останется, да и цветом в масть не попадешь. И люди-то не забудут, что голова чужая - заимствованная. Смешливые рассказы посыпятся. Лучше снести...
- А на его месте? - Настурция и сама в беседе отдалилась от дурного и глаза ее уже по-вечернему сияли, как случалось в компании мужчин, выказывающих вполне зримую приязнь.
- Не знаю. - Мордасов горько улыбнулся. - Я б поставил памятник Шпындро. В отлично сшитом костюме, при галстуке, взгляд - черт с ним, как у Гриши покойного - устремлен за горизонт, безо всяких там горнов, при тонкой папке. А чё? - Мордасов оживился. - А че? Герой нашего времени! И надпись: равняйтесь на маяки.
Настурция - впечатлительная особа, тут же представила скульптурный ансамбль, - уже и не сдерживала смех, живо видела Шпындро во весь рост на площади.
- И тоже золотом обмазать?
- А чё? - Мордасов, передохнул: впрямь умница Настурция, сняла напряжение, а может коньяк облегчил участь? Мордасов полез в карман. Пусть будет такого цвета, преемственность поколений. - На ладони у Мордасова лежало целехонькое гипсовое ухо пионера Гриши, бронзовое с толстой мочкой. Настурция ойкнула, ухватилась за платок, зашлась смехом.
- Где... где взял?
Мордасов кивнул на Туза треф.
- У егойного дружка Стручка. Откололось и лежит в траве, круглится, будто гриб диковинный. Прихватил на память. Положу в коробку, коробку в погреб под картошку, а если взгрустнется, достану и нашепчу Грише в ухо, мол, так и так, что порекомендуешь? Столько лет друг другу глаза в глаза, почитай близкие. Может подсобит - подкинул ухо на ладони, - примета времени, Настурция, минет пора, никто не поверит, что такие торчали повсюду, а я в коробку руку запущу, за ушко да на солнышко. Не верите?! Вот! До сих пор сияет, так отполировался чужими взглядами до сноса, зимами и летами, в миры и войны, в голод и достаток. Выходит ухо Гриши вроде кусок времени застывшего, а не каждому выпадает впослед событий, давно ушедших прикоснуться ко времени, помять его в руках, погладить, пылинки сдуть.
- Зря ты институт бросил. - Настурция посерьезнела. - Излагаешь заслушаешься.
- Изложенцами земля полна, - возразил Мордасов, - рукастые повывелись, и честность - редкая птица краснокнижная, навроде дрофы или американского журавля. Кругом жулездные или плоть от плоти их. Мы-то с тобой жертвы, у нас выхода не было, а у них был. - Мордасов кивнул на площадь, будто Шпындро во всем величии уже высился там. - У них был! А они монету клепают, мирок себе отгородили, затхлый, но для прочих запретный.
- Завидуешь? - Настурция сжала виски, пригнула голову к столу: чего зря бередить? Не изменишь...
Мордасов поперхнулся:
- Зря ты про зависть... У академиков тож свой мирок, но те мне завистью глаза не застят. У них головы, как шкаф, идеями ломятся, мозговитые, я-то свой шесток знаю, им не ровня. А жулездные чем от меня отличны? В грудь бьют и спекулируют - верой, не барахлом! - почище моего, у них барахло от веры производная. Знаешь, что это - производная?
Настурция честно призналась, что нет, после восьмого сбежала из школы и сразу в комиссионный, а тут производная...
Мордасов умолк. И чего его так бесит Шпындро? Дался ему, раздражителем засел в печенках. Нежели всякие-прочие судьбы определяющие цену ему, Шпындро то есть, не знают? Отчего Колодец - властелин площади мечен неверием окружающих от рождения, нет ему очищения, всяк при случае шпыняет, если деньгой не заткнешь, а за глаза? Поливают почем зря. Разве он не знает, как об их брате молва затачивается, что бритва опасная правится о ремень. Ну его к лешим, Шпындра. Мордасову мир не переделать, он свои банки с чаем продолжит набивать, может с дамой, отвечающей тонким движением души, судьба сведет, так и проживут безбедно, а там - нырь! - к бабуле под памятник, что поставит благодарный внук.
Воскресными вечерами квартира Шпындро наполнялась тенями и шорохами. Аркадьева зажигала свечи, тихо баюкала музыка, супруги думали о своем.
Наташа Аркадьева упоенно калькулировала доходы, не зная, что быть может именно эта страсть роднила ее с Крупняковым. Шпындро выкладывал мысленно же рядком все обстоятельства грядущей поездки, группировал их, тасовал, переставлял, как иные любят переставлять мебель в поисках совершенства компановки, передвигал, окидывал единым взглядом то всю ситуацию, то самый тревожный ее фрагмент.
После красного вина голова тяжелела, тянуло в дрему, возникало чувство, смахивающее на неудовлетворенность, этакое гаденькое сомнение в себе и своих успехах: гнать его в три шеи Шпындро почитал святой обязанностью вроде истребления тараканов, один-два завелись, вовремя не уничтожил, век не избавишься.
Зря допил последний бокал. Щипало веки. Профиль жены на фоне штор зловещ, губы поджаты в издевке, тело напряжено в постоянной готовности к истерическому спектаклю. Шпындро вспомнил о дочери: устроена, слава богу, тож за выездным, из новой генерации, вовсе бестыдные, мы такой алчностью не выделялись, маскировались; нововыездные совсем уж без руля и ветрил...
Наташа Аркадьева случайно в этот же миг обратилась к дочери, с чувством человека, знающего, что беды не миновать, обескураженно смирилась, что вскоре станет бабкой. Бабкой! Не такой, как бабка неизвестного ей почти Мордасова, умершая прошлой ночью, но уже переведет ее время в категорию людей, едущих к последней станции.
Напольные часы отбили семь вечера, гул долго плавал, путаясь в ножках горок, отталкиваясь от диванов и секретеров красного дерева, пока не затих в углах, испещренных бликами неверного пламени свечей.
Шпындро мял газету, складывал, разглаживал, пытаясь прочесть хоть одну заметку, хоть абзац или строку - не получалось. Досада неизвестного происхождения мешала сосредоточиться. Похоже досада произрастала из пустоты внутри, от холода не низкотемпературного, а от холода ввиду отсутствия движений души. Ничего не хотелось, возникало подозрение в обделенности. У каждого свое таилось - чужим ни глянуть, ни тронуть. У Мордасова - бабка; у Филина - дочери, У Настурции - мечты на устройство жизни, нежные, как подснежники: у Наташи Аркадьевой - любовники. Только у Шпындро не имелось тайного стержня, к которому крепилась бы вся его жизнь, выяснялось: армирован он единственно выездом и возможностями, открывающимися при этом. Лиши его синего паспорта навечно, дай красный, как у всех и... и... Уроки словесности в школе, преподавательница из бывших, старушонка с мягкой плавной речью, вовсе не такой, что в ходу сейчас, такая програссировала бы: и... адовы муки покажутся... и тут Шпындро присовокупил от себя... щекотанием пяток.
Легли рано. Спальня походила на съемочную площадку из жизни кинозвезд, там, далеко, куда так рвался Шпындро. Сон скрутил быстро и отпустил к четырем утра. Шпындро до семи ворочался, время от времени поглядывал на циферблат: светящиеся точки черного круга мертвенной зеленью напоминали глаза Филина при вспышках гнева, теперь, наверное, тусклые, выдающие хворь немолодого тела.
Из-под одеяла Шпындро выбрался один, выпил чай: кухня утром, такая уютная по вечерам, походила на камеру пыток, предметы стояли не на привычных местах и освещение выхватывало как раз то, что следовало бы скрыть: пыльный совок и обгрызанный веник, шелуху лука между плитой и мойкой, разлохмаченную половую тряпку у батарей - сколько раз приказывал выбросить - пакеты картошки рваные, из щелей посыпающие матовый мрамор оба гордились полом кухни - струйками засохшей земли.
После бритья, разыскивая одеколон, Шпындро задел стеклянную полку и едва предотвратил роковое падение фарфорового пастушка на пол, сжал безделушку, с ненавистью посмотрел на спальню, выскочил из дома, шарахнув дверью, и тут же пожалел: вдруг отлетит побелка с потолка или треснет дорогая лепнина под висящими на цепях коридорными светильниками.
Филин не подвел: в понедельник утром вызов в кадры перехватил дыхание, ожидание поездки ворохнулось в Шпындро вполне различимо, торкнулось ножками, как егозливый плод в утробе.
В кадрах водилась пугающая порода людей, смахивающих на Филина кряжистостью, наколками, косолапыми короткобедрыми ногами, но в отличии от Филина, поражающими еще сумеречностью, шутки здесь в обиходе не числились, королевствовало в заваленных папками кабинетах молчание и шорох бумаг.
Кадровики с вызванными не распространялись, не сверлили пронзительными глазами пришедшего, а раз припечатав взглядом - кто прибыл и как посмел нарушить важность течения дел неимоверных? - извлекали на свет божий дело: переворачивали страницы и молчали, молчали и переворачивали... и решали-то не они вовсе и до решения еще много воды утечет, но навредить могли, помочь вряд ли - да и кому взбредет в голову помогать? - но тягомотиной, нерасторопностью, мастерской чиновной затяжкой могли сгубить любого.
Пальцы-коротышки ласкали пронумерованные листы, как касаются струн или клавиш нежные пальцы виртуозов, но не в попытке исторгнуть звуки, а единственно желая нагнать страх, исторгнуть дрожь в напряженно сидящем через стол человеке, а тем самым доказать свою нелишнесть в этой жизни.
Шпындро не волновался. Дело держало на плаву уверенно, все в нем честь по чести: комсомольская юность с обязательным обиванием порогов молодежного райкома, овощные базы с распитием - впрочем не означенном в деле - на морозец; учебы актива за городом; не слишком деятельные, но изрядно шумные студенческие отряды; положенная учеба - языки, шлифовка профнавыков, первые робкие выезды...
На этих страницах не нашлось места ни Колодцу, ни пакетам с десятипенсовыми ручками, ни купле-продаже машин, ни консультациям Крупнякова, ни бурной коммерческой деятельности жены; с этих страниц Шпындро представал таким, каким его желали видеть - на памятник в рост еще не тянул, но строгость бюста на родине героя уже проглядывала.
Дело держало на плаву, слепое от рождения или ослепленное намеренно теми, кому Шпындро привозил и впихивал, поначалу смущенно улыбаясь, а позже даже с ледком во взоре: куда денутся, не откажут же, само в руки катит.
Кадровики тож люди и сумеречность их вовсе не означала: не тронь! не беру! я другой породы, вовсе нет, к ним требовался особый подход, вроде другой, - объездной - дороги, чтоб добраться в одно и то же место и Шпындро эту дорогу наездил давно и знал - препятствий не предвидится.
Обе стороны безмолствовали веско и, если бы молчание имело цену и могло экспортироваться, сейчас Шпындро и кадровик заработали бы стране немалую сумму поставкой молчального товара высокой пробы на мировые рынки.