Страница:
Наташа Аркадьева заехала к Крупнякову по делу. С машиной пора решать. Крупняков напоминал владетельного помещика, вальяжный, косая сажень в плечах, в длинном махровом халате, с усищами и всклокоченной сивой гривой. Крупняков во всем старался соответствовать своей щедрой фамилии: говорил раскатисто, движения не скованные, размашистые, удаль в каждом жесте, смех, будто ложкой по днищу медного таза наяривают, даже хрустальные подвески дворцовой люстры оживали и мелко подрагивали в тонком перезвоне.
- Наталья! - Кричал Крупняков и при его габаритах умудрялся ужом виться вокруг жены Шпындро. - Прелесть моя! Вот сюда садись, нет сюда... или сюда... чтоб я тебя видел во всем твоем великолепии. Царица! Нет, в кресло не садись, только вчера выудил, буду реставрировать. А, креслище?! Под королевскую, доложу я тебе, попу! Перетяну набивным бархатом, упадешь! Это тебе не деревяшка лопарей. Искусство, мать, вечное и нетленное. Не зацепись колготками, мне тут еще не отшкурили. А диванище?! Абзац! Ну я его пас, ну умасливал девок. У меня дружок есть, на охоту ездит, кабанчиков бьет, лосей, птицу, все уверяет, мол, охота такая встряска, такая... я ему пробовал растолковать, что охота на диван почище, чем на слона или льва в Африке, не верит. Я, вот говорит, на овсы... на медведя и невдомек ему, что диван отловить ни с каким медведем не сравниться, опять же украшение быта плюс вложение...
Аркадьева знала, что тарахтением Крупняков всего лишь маскирует растерянность: не сподобился выкопать клиента на машину и упускать верхушку, что в руки плывет, резона нет. Хозяин притащил кофе и вазу с курабье. Наташа машинально отщипнула кусок, сухой, перележавший свое пахнуло мышами и затхлостью погреба. Аркадьева знала - с Крупняковым можно и не церемониться.
- Курабье в наборе с креслом шло? Восемнадцатый век?
Крупняков загоготал, в попытке исправить оплошность выудил коробку привозных конфет.
- Прелесть моя! Ты ж знаешь, холостую который год, недогляд вышел с курабье, извиняй! Для уборщиц придерживаю, попалось под горячую руку. Миль, как говорится, пардон! Не по злобе, моя прелесть, а вот погляди, Крупняков боялся насупленности Аркадьевой, пытался отвлечь, сбить пламя предстоящего объяснения, - лампу справил, вазон датского фарфора, абажур золотого шитья, настоящий, не фуфельный, как императорские короны вышиты? а? Волшебство!..
Крупняков успевал следить за настроением Аркадьевой и видел, что его тактические маневры проку не приносят.
Аркадьева резко поднялась, ваза с курабье, соприкоснувшись с развевающимися одеждами гостьи, заскользила к краю столика.
- Ой! - По-детски вспеснул руками Крупняков и бросился спасать вазу. - Хрусталь ручного гранения! Царица моя! Мамина ваза, фамильная, тут одного серебра приляпано - мне на старость хватит. - Крупняков захватил в ладонь три печенья и запихал в рот, прожевал, по-клоунски скорчил гримасу. - А еще ничего печеньице, ты зря, третьего дня покупал у Елисея...
Наташа подошла к окну: хороша квартира у Крупнякова, вид закачаешься, досталась по наследству, отец Крупнякова и впрямь числился до войны крупняком, а сын в спекуляцию ударился, достиг не малого, имел общемосковскую репутацию, в кругах посвященных котировался, мог достать черта в ступе, а мог отдельно черта, отдельно ступу, как пожелает заказчик. Значит, нахватал дел и до машины ее Игоречка руки не доходят.
- Крупняков, - Аркадьева внезапно обернулась, - не морочь голову, мне ждать не в жилу.
- Опять едете? - тоскливо вопросил, побито: сам отсидел в молодости и уж знал, что ни в жизнь не выбраться на лазоревые берега с редчайшей мануфактурой на каждом - это ж надо! - углу.
- Прекрати клоунаду, - оборвала на полуслове, - соображай, ехали бы, зачем машину менять на новую?
Крупняков заломил руки притворно, в душе потеплело: ишь Наталья, сколько тоски прозвучало в твоем "если б ехали". Крупняков навидался такого люда, господи сколько же их прошло через его руки, веди он записи, целый отдел кадров посрамил бы да какой, и каждый проситель с двойным дном: на работе пламенный борец за счастье народов, а в дому Крупнякова клиент, кому что, купи-продай, достань то да это и, конечно, на равных вроде, в друзьях все, но Крупняков понимал, держат дистанцию, он-то не выездной, с чревоточинкой, а вкладчики - кто во что - с паспортами, синими, зелеными, черт их знает с какими еще. Тому мебель и чтоб непременно в сохранности, тому дачу и чтоб не дальше тридцати верст, и чтоб газ, унитаз и гараж, тому для жены украшения... вон в ушах Натальи молитвами Крупнякова серьги; уж лет десять, как спроворил, уговорил одну старушенцию, заплатил божьему одуванчику сущие гроши, а Наталье впарил за десять тысяч, думал обобрал до нитки, а вышло-то по истечении лет, что чуть не в подарок отдал. Эх, время! Мало тебе, что к могиле подталкиваешь, так еще из нажитого воздух выпускаешь, имел гору, а глянь осталось щепотка - гол, как сокол, будто надувной матрас резанули.
Аркадьева перехватила взгляд Крупнякова, дотронулась до серьги, в сапфировом кобошоне тлела синяя искра. Аркадьева припомнила те тягостные торги. Она сидела здесь же у Крупнякова, а Игорь страховал внизу в машине; в ту пору сам Шпындро еще заявлял: "Я в эти дела лезть не желаю", но заявлял все реже и голос его звучал все глуше, менее уверенно. Наталья принесла деньги в сумочке, держала ее, прижав к груди, и в распахнутой спальне Крупнякова ей чудилось чье-то присутствие, и зная, что в этой квартире есть черный ход, она ужасалась: вдруг по голове ба-бах! деньги отберут и деру, уйдут черным ходом, а Игорь так и будет елозить в машине. Тогда все обошлось без волнений, если не считать самих торгов. Крупняков бедняга умер бы, узнай что Наташа привезла пятнадцать тысяч, смирившись с их потерей в уплату за серьги; бились яростно, четыре часа Игорь караулил внизу, два раза Наталья подходила к входной двери, гневно сбрасывая цепочку, три раза Крупняков упрятывал серьги в коробочку и в сердцах с грохотом задвигал ящик комода в бронзовых накладках. Сколько воды утекло...
Аркадьева подцепила конфету - дорогая, коробка из приличного магазина, Моцарт-кугель.
- Вот что, моя прелесть! - Вперилась Крупнякову прямо в глаза, зная что тот не выдерживает прямого взгляда. - Я тебе не дура первого выезда, нахапал дел - прожевать не можешь! Двигай мою тачку или заберу. Аркадьева демонстративно запустила руку в коробку и сыпанула во вместительный накладной карман пригоршню конфет. - Девочкам... на работе, - пояснила любезно и медленно отошла к окну, зная, что Крупняков к ней до сих пор не равнодушен. - И вот еще что... кушетка, которую ты мне втюхал за антиквариат, на поверку вышла самотес, сколотили умелые ребята в дачном сарае или в гаражике в выходные. Эх, Крупняков, обманываешь беззащитную женщину...
- Ну... нет... не думай... я... - Крупняков стеснялся самозабвенно, набрал воздуха, округлил щеки и хоть и не стеснялся лишних хлопот с перепродажей некстати всплывшей кушетки, не хотелось и терять проверенного клиента, - могу забрать, тащи обратно, у меня тут один с юга ходок при виде гнутых ножек да грифонов на подлокотниках аж дрожит.
Аркадьева вышла, оставив Крупнякова без ответа, пусть помучается, Крупняков знал, что они с Игорем давно в Москве, а значит скоро в путь-дорогу, есть над чем подумать: снова заработает помпа инопоставок.
Филин любил людей манежить и сейчас не собирался отпускать Шпындро, хотя не раз уж отметил, как подчиненный морщится от едкого дыма. Парень! Мне б твои года. Филин засмолил очередную папиросу, ушел бы на пенсион, да две девки на шее, обе не замужем, одеть да обуть - проблема, да и приручил их как на грех выделяться. Беда. Погонят его скоро, ох погонят, по глазам видит и тех, кто выше - вертикальных загонщиков и других по горизонтали, народ тут чуткий, улавливает малейшие колебания, годами дрессированны.
Дым привычно щекотал ноздри. В голове Филина мелькали карточные комбинации, преферансист милостью божьей, карты только выложат на стол масть к масти, а он уж видит все варианты, за то и начальство привечало. Какой игрок! Сам Алфеев отмечал.
Филин любил сумерничать в рабочем кабинете, склонившись над столом, на белом листе бумаги рисовал таинственные цифры и значки: 9т, Вп, Кб, что означало девятка треф, валет пик, король бубей... Филин выписывал на бумагу десять комбинаций и заходящих в кабинет мог неожиданно попросить: назови две карты! .?. Любые две. Филин щурился и вошедший выкликал две карты - прикуп. Филин запускал в схваченные желтизной седины корявые пальцы, ерошил волосы, мог и крепко сказануть при мужиках и вздыхал облегченно или мрачнел, смотря по тому, легла карта прикупа или нет.
И сейчас Филин в строку выписал десять карт, полагая что Шпындро со стула у стены кажется, что Филин делает пометки в переписке и неожиданно потребовал, разглядывая весьма сомнительный мизер:
- Назови две карты!
Шпындро весь в переживаниях, еще терзаемый худшими подозрениями не уловил смысла просьбы, хотя играл сам, взгляд его блуждал беспомощно по стенам, натыкался на обязательные портреты, на цветы, на вымпелы с выставок, равнобедренными треугольниками свисавшие в прогалах меж шкафов.
Клуб дыма распухал на глазах джином, намаявшимся в теснинах бутылки, щипал веки и в довершении всего вещал человеческим голосом, требовательно и с нотками раздражения:
- Назови две карты!
Шпындро ругал себя за растерянность, сколько раз корил за раболепие перед начальством, нет, не давалась ему завидная легкость общения с вышестоящими, как Кругову, умудряется же человек не грубить и не терять достоинства. Кругов негласно считался его конкурентом, оба пахали одно поле, работали с одними фирмами, считались специалистами одного профиля. Вид усмехающегося Кругова ожег, будто кнутом стеганули, Шпындро собрался, уперся взглядом в настенный календарь, узрел красную воскресную семерку и выпалил:
- Две красные семерки.
- Бубна и черва что ли? - Голос Филина дрогнул от радости. Две семерки! Две хозяйки! не мизер вышел - классика. - Филин важно отложил папиросу, посмотрел на глашатая прикупа, задумчиво, примериваясь, вынашивая намерение высказать нечто важное, и впрямь прошелестел тихо по-отечески:
- Хороший ты парень. Сколько лет наблюдаю за тобой, собранный, деловой, честный... - Филин поперхнулся, как подумалось Шпындро намеренно и лишь потом осенило, что во всем виноват дым-горлодер. - Наш человек.
Сразу отлегло и стало смешно: боялся? чего? дурья башка! Можно подумать он один подторговывает, многие уж и не скрывают, так и рубят с плеча: поеду-подлатаюсь, дыры позатыкаю, а дыры-то безкрайние, расползаются, как на капроне.
Филин тяжело выбрался из кресла, оказавшись в полный рост неожиданно маленьким, в засборенных брюках, с толстенным животом, с трудом подпираемым натянутым до предела ремнем; передвигался Филин медленно, расставляя носки широко в стороны, как балерина, конец галстука на его животе лежал почти параллельно полу, Филин добрел до угла стола, выгреб из пластмассового прибора пустой коробок, два раза подкинул, поддав большим пальцем так, что коробок стал вертикально.
- Вишь, еще рука чуткая, - хитроватые глаза скосились на живот, - не гляди, что меня так расперло, это сейчас, а молодовал, как травинка.
Шпындро попытался представить Филина травинкой, едва не рассмеялся, вовремя сдержался, давно усвоив, что в вельможных кабинетах лишнее позволять опасно, лучше смолчать, пускай нахмуренным сочтут, лишь бы не легковесным, попривык, что насупленным людям, будто придавленным грузом особенных забот - вот только каких никому не ведомо - легче живется, вроде значительнее они, весомее, и все их медлительную угрюмость принимают за надежность и несомненную полезность делу.
Филин вернулся к креслу, оперся о спинку, растопырив локти.
- Ты сколько уж как возвернулся?
Снова обдало жаром - непосвященному не понять, что означает такой вопрос, Шпындро знал: вопрос вопросов, такой вопрос, как ворота крепости, если его задают, жди - вот-вот ворота распахнутся и тогда... долгожданный отъезд, проводы, ненатуральные сетования близких, такой же пробы качания головами друзей и знакомцев, не раз он переживал эту лихорадочную, предотъездную пору, дарившую ощущение перерождения, предвестия неизведанного, как в молодости, когда ждешь неведомого, ждешь изо дня в день, не допуская и тени сомнения в разминке с грядущими чудесами.
- Так сколько? - Филин опустился в кресло, жалобно пискнувшее под телесами.
- Два года, - неуверенность сквозила в голосе ответчика, двух лет еще не набежало, но... к тому шло.
- Х-м... - Филин сощурил глаза, подумал о дочерях: эх, девки-девки! приходится из-за вас лицо терять. Шпындро знал, о чем думает Филин, и оба знали, что каждый читает мысли другого.
Теперь Игорь Иванович судорожно прикидывал тактику, зря переполошился, думал, понадобится оправдываться во грехах, а вышло иное, Филина он особенно не опасался, старик сам замаран, но допускал, что Филин исполняет чужую волю, волю тех, к кому Шпындро доступа не имел и про которых только слушал не слишком лестное, но точно не знал, не мог утверждать, мол тоже, берут. Понятно, Филин хочет выжать из ситуации все. Объяснимое желание, Шпындро и сам поступал так всегда, он даже прикидывал следующую фразу Филина: х-м, есть несколько кандидатур или х-е..., а Кругов-то, что у нас поделывает или... обстановка сейчас сложная, сам знаешь. Это последнее сетование всегда работало безотказно. Кто ж признает, что не сложная, тогда и сам вроде в игрушки играешь. Чем же понадобится поступиться, сколько заносок грядет и каким товаром.
Филин тоже знал, как сунуть под дых: сколько, как ты вернулся? - дело серьезное и ради девочек, ради долгих нудных лет службы, ради грядущего ухода на пенсию он не имел права продешевить, утешало, что Шпындро правила игры усвоил, но каждый раз испытываешь сомнения: вдруг человек переменился, вдруг решил проскочить беззатратно - на халяву! как смеются дочери. Привыкнуть к подаяниям Филин так и не смог, но и обходиться без них не научился и каждый раз, как много лет назад на фронте перед боем, его охватывало возбуждение и тревога, и нервозность, и желание представить, что же именно его ожидает, и понимание, что точно предвосхитить все невозможно. Подношений требовала и дача. Филин придерживал каждую копейку, назначив даче служить местом последнего утешения после трудов всей жизни; и галстуки кожаные, даренные Шпындро, и его зажигалки легли неприметным камнем в фундамент дачи, в вагонку, в стены, прокаленные паяльной лампой. Дача высасывала все соки: и задний ход не дашь, и все давай-давай; каждый гвоздь, каждое оконце стоило денег. Филин хотел бы отдельную кухню, этакий кукольный деревянный домик, чистый и пахнущий смолой, как у соседа по участку, и может в мечтах о таком теремке, может прикидывая, что, как ни хороша дача, нельзя допустить, чтоб незамужние дочери одевались плоше других; и еще от горечи за выросший живот и от четкого понимания, что таким гладко причесанным, таким, как человек напротив, которому вслед хихикая, посматривают яркоглазые дурочки из десятков кабинетов, таким ему не стать никогда, словом, по всей совокупности размышлений выходило, что упустить свое никак нельзя.
Звонком подбросило телефон. Филин развел руками: извини, мол, брат, окончен разговор. Шпындро, досадуя, поднялся, прервали, черт, на самом важном, не удалось разузнать, куда ветер дует, может Воронов вернулся? Неудачно получилось.
Шпындро вытек из кабинета, секретарь впилась в непроницаемое лицо и в зрачках ее разыгралась буря; за годы сидения в предбаннике опытная царедворка научилась отличать сотрудников, которым сделано самое захватывающее предложение из тех, что выпадало на их службе, от всех прочих. Встречала секретарь его одним взглядом, провожала совсем иным и Шпындро порадовался: сидит здесь годами, чует добычу, как натасканный пес, заранее, а может знает что? Он кивнул на всякий случай - крошечный, а все же союзник - и выскользнул в коридор с тяжелым чувством незавершенности, будто повис в воздухе и сразу принялся песочить себя: зря ушел, не договорив до конца.
На следующий день Филин налетит на Игоря Ивановича в коридоре, поздоровается бегло, едва узнавая, будто и не состоялся вчерашний разговор, но эта встреча еще должна случиться, а сегодня вечером Шпындро мчался на стрелку - так обзывал передачу товара Мордасов - к Колодцу.
За час до конца работы позвонила мать; жила одна в коммуналке и редко встречалась с сыном; внук уже вырос, здоровье поубавилось и Наталья черствый все же человек - не раз шипела: не с руки мне с твоей мамулей возжаться, она свое пожила, пусть другим даст. Шпындро терпел, вообще побаивался жены, в ее руках имелся сильный козырь - угроза разводом, а тогда смысл жизни, заключающийся в выездах, терялся, тускнел; без выезда Шпындро обращался в наизауряднейшего типа, ничем не наделенного, с которым ни дружить, ни любиться, ни даже поболтать в поезде никто не возжелает.
Твоя мать... начинала Наталья и недобро умолкла, в горестном вздохе ее многое таилось: и брошь мужниной матери, фамильная, с подвеской бриллиантовой и три камеи слоновой кости, которые отошли сестре Шпындро и даже страусовые перья из торгсина тридцатых годов на антресолях, вроде совершенно ненужные по нынешним временам атрибуты, и те служили причиной глухой неприязни супруги к матери мужа.
Твоя мать... однажды привычно начала Наталья. Шпындро поднялся и припоминая давнюю решимость школьных еще годов, когда он вместе с мальчишками, боясь прослыть трусом, сиганул с высокого сарая, подвернув ногу, рубанул - сука! Редко выпадало ему зреть растерянную Наталью! Кто? Ты! ты!
Он вошел в раж, смелость захлестнула, опьянел от непозволительной выходки, поднялся - пошатывало от головокружительного гнева - и, уходя на кухню, еще раз смачно выкрикнул короткое резкое слово.
Наталья выждала время, зная, что пыл мужа угасает быстро, оттягивала момент объяснения умело, в свою пользу, а когда от гневного пара не осталось и следа, веско, выговаривая слоги, будто вбивая гвозди, подвела черту: "О маменьке своей мне больше не напоминай!"
Сейчас звонок матери оказался как никогда некстати, сын понял, что ей плохо, четыре дня подряд и уж если решилась позвонить отпрыску на работу, дело дрянь, нет лекарств, скорее всего и есть нечего. Отменить визит к Мордасову невозможно, не зря же притащил товар с собой, снова забрасывать его домой? и примета дурная, и опять же время, непредусмотренное понадобится выкраивать, а теперь после слов Филина времени ох как станет не хватать. Шпындро молчал, соображая, и мама пришла на помощь: "Тут соседка вернулась с работы пораньше, так что, Игорек, все образовалось. Заедешь, когда сможешь". Мать лгала, он принял эту ложь, даже успел, положив трубку, покручиниться и тут же отметить, что еще не совсем погряз в себялюбии.
Встреча с Колодцем прошла, как и намечали, быстро, с короткими торгами.
- Ты крутой стал, - обиженно заявил Колодец и еще высказал недоумение, что билеты на просмотр, обещанные Шпыном через Наталью уплыли, а Колодец уж и с дамой сговорился.
- Чего-то там сорвалось, - Шпындро желал, как можно скорее убраться, он вообще сразу терял к событиям интерес, когда деньги уже затаивались в кармане. Дружить с Колодцем ему не светило, но и обострять отношения смысла не было, к тому же каждый раз при виде Колодца Шпындро, будто тенью комиссинщика различал Настурцию и его охватывало давно забытое волнение, потому что в глазах Притыки угадывалось нечто обещающее: не скажешь, что именно, и только светятся в этих глазах напополам с легко возникающей смешливостью и обещания, это мог прочесть любой зрячий.
Шпындро предпочитал купюры новые, на сей раз Мордасов расчитался жеванными, ломанными, прошедшими через множество рук. Шпындро не знал, что Мордасов дает деньги в рост - в каждом ремесле свои секреты, также не знал Шпын, что их встреча совпала с Днем возвращения и оттого в его карман перекочевала пухлая пачка несвежих денег из заколотого английской булавкой бумажника Мордасова. Теперь, когда с ручечного рациона, приправленного часами и зажигалками Шпындро могли снять и отправить на мехдобычу в жирных тряпичных пластах зарубежья, терять мордасовский канал сбыта тем более не позволительно. Шпын пообещал разобраться с билетами на просмотры, снова вспомнил Настурцию и не в силах совладать с приступом внезапной щедрости, вынул паркер, отложенный для себя, и протянул Колодцу. Для Настурции! Колодец давно приметил, что внешнекупчик ладит лыжи к Притыке. Ревности Колодец не испытывал ни малейшей, скорее недоумение от неумелой попытки вторжения в его владения. Колодец любил ковать пока горячо - надо раздобыть оправу! - оглядел приехавшего электричкой Шпына с ног до головы, притянул за лацкан, приблизился так, что запахи их одеколонов смешались и снизу заглянул в глаза.
- Ух ты! Паркер отвалил! Разбирает? Бередит в чреслах?!
Шпындро отстранился, показалось, от Колодца кроме одеколона пахнуло чем-то давним, запахом неустроенности, нищеты двадцатилетней давности. Игорь вяло отметил, что ничего не знает о Колодце: где тот живет, с кем и как. Зачем деловые отношения превращать в иные? Он уже корил себя за передачу Настурции, надо бы просто позвонить ей и назначить свидание, повести поужинать, но даже обыкновенный ужин в воображении Шпына вырастал в дело сложное, хлопотное и кроме того сулящее ненужные траты. У него давно отработан ритуал ухаживания: поездка в машине, рассказ об иноземельном житье-бытье, приправленный высмотренными в кинофильмах сценами, сетования на тяжесть и ответственность службы, ну, может, еще поход в театр плюс скромное подношение из товара, бесплатно ему доставшегося от фирмачей. Как правило хватало...
- Ты зря, - неуверенно возразил Шпындро и себе затруднившись пояснить, что именно зря. Мордасов потребовал позаботиться об оправе. Шпын принял к сведению. Распрощались, Игорь зашагал к станции, Колодец, груженный пластиковыми мешками - особая статья дохода, пакеты Шпын доставлял партиями, шли по трояку, а как же иначе, если отечественные поболе полтиника - заковылял по пустынной ночной площади к машине, латанной-перелатанной, обещающей вот-вот развалиться.
Маскируется, торжество окатило Шпындро, а ему не больно надо, может себе позволить, меняй машины хоть раз в год. Выездной! Кто усомнится?
Впрочем и Мордасов маскировался скорее из любви к таинственному, сколько их, мордасовых, раскатывает в новье, чуя свою безнаказанность, упиваясь шальным недоумением трусоватых, рохлей: надо ж, ничего не боятся деловые, проросли козлища средь карающих ангелов, перемешались...
Шпындро не ставил себя на одну доску с Колодцем, тот чистый жулик, чего там говорить. Игорь Иванович не учился сколько, язык осилил, другое дело, как приноровился изгибаться и юлить, в подобострастии не последний человек, однако с эксцессами явного подхалимажа распростился, зная, что они не в чести, требовалась тонкая смесь вроде бы и достоинства, а вроде бы и покорности, скорее понимания, что за здорово живешь начальниками не назначают, особый это сорт, есть в них такое, что словами не определишь, а всем видно, и сорту этому нужно выказывать уважение не за дело, не благодаря достижениям, умениям или успехам, а только ввиду самодостаточности такого типа людей, которым не нужно вовсе отличаться качественной работой или работой вообще, это не их дело, их дело круглосуточно важничать, пухнуть изнутри, как тесто в квашне, надувать шеки, многозначительно закатывать глаза, к месту и не к месту роняя излюбленное филинское - сложное сейчас время - на это и впрямь уходила тьма сил, недаром с работы и на работу таких возили на персоналках.
В электричке горбились люди, которых Шпындро не приходилось встречать часто, похоже пришельцы из иного мира, будто так и сновали в электричках его детства все эти годы безостановочно и в жизни их не многое менялось, пока Шпындро успел полмира исколесить. Лампочки тлели над головой, в дальнем конце вагона голосил ребенок, подвявший букет на сетке через проход похоже исходил тем же тлением, что и старушка, тащившая цветы в Москву. Упаси бог так жить. Купец-оборотень приткнулся в углу, тени деревьев, редкие фасады, огоньки убегали назад. Пассажиры молчаливы, думают: вот сел мужчина средних лет такой же, как и мы, и ошибаются, если вообще думают о нем; вовсе не такой, жизнь его по-другому заладилась, потому что с младости нацелился, уж и не помнил, кто вбил в его башку малолетскую, мол, два способа жить имеется в настоящий момент и в обозримом просторе грядущего: или воровать, или ездить! Имелось ввиду для людей, ничем не отмеченных. Воровать - страшно, не всем дано, да и почет несравним. Другое дело - ездить. Сейчас вернется, пройдется по комнатам, уставленным такими вещицами, что люди в электричке не только не видели, и не слышали о таких, сядет за стол в кабинете и начнет готовиться к завтрашнему выступлению на семинаре, его черед настал и занятию надо задать тон первыми словами и слова эти должны быть честными, не слишком возвышенными, но и не затертыми, не просторечными, но и не заумными, а словами труженика не без мозгов, который с полной отдачей делает свое дело, вроде не заметное, но такое нужное.
Через сорок минут Шпындро доплелся до дома - код, газета, лифт перед входной дверью квартиры 66 замер. Наталья добилась именно такого номера - дьявольская цифирь - и сейчас крутолобые завитки сияли с медной таблички. В доме этом спал, ел-пил, проживал люд особенный: или только что оттуда или вот-вот туда, или в тягостном ожидании отправки, дурно маскируемом натужным энтузиазмом, попадались и обычные труженики - главный инженер завода метизов, пара-тройка остепененных средней руки, благосклонной судьбой или аховым случаем заброшенные в этот дом и даже мать-одиночка, поселенная сюда или пожилым обожателем или впрямь добрым человеком из исполкома, если такие еще не перевелись вчистую.
- Наталья! - Кричал Крупняков и при его габаритах умудрялся ужом виться вокруг жены Шпындро. - Прелесть моя! Вот сюда садись, нет сюда... или сюда... чтоб я тебя видел во всем твоем великолепии. Царица! Нет, в кресло не садись, только вчера выудил, буду реставрировать. А, креслище?! Под королевскую, доложу я тебе, попу! Перетяну набивным бархатом, упадешь! Это тебе не деревяшка лопарей. Искусство, мать, вечное и нетленное. Не зацепись колготками, мне тут еще не отшкурили. А диванище?! Абзац! Ну я его пас, ну умасливал девок. У меня дружок есть, на охоту ездит, кабанчиков бьет, лосей, птицу, все уверяет, мол, охота такая встряска, такая... я ему пробовал растолковать, что охота на диван почище, чем на слона или льва в Африке, не верит. Я, вот говорит, на овсы... на медведя и невдомек ему, что диван отловить ни с каким медведем не сравниться, опять же украшение быта плюс вложение...
Аркадьева знала, что тарахтением Крупняков всего лишь маскирует растерянность: не сподобился выкопать клиента на машину и упускать верхушку, что в руки плывет, резона нет. Хозяин притащил кофе и вазу с курабье. Наташа машинально отщипнула кусок, сухой, перележавший свое пахнуло мышами и затхлостью погреба. Аркадьева знала - с Крупняковым можно и не церемониться.
- Курабье в наборе с креслом шло? Восемнадцатый век?
Крупняков загоготал, в попытке исправить оплошность выудил коробку привозных конфет.
- Прелесть моя! Ты ж знаешь, холостую который год, недогляд вышел с курабье, извиняй! Для уборщиц придерживаю, попалось под горячую руку. Миль, как говорится, пардон! Не по злобе, моя прелесть, а вот погляди, Крупняков боялся насупленности Аркадьевой, пытался отвлечь, сбить пламя предстоящего объяснения, - лампу справил, вазон датского фарфора, абажур золотого шитья, настоящий, не фуфельный, как императорские короны вышиты? а? Волшебство!..
Крупняков успевал следить за настроением Аркадьевой и видел, что его тактические маневры проку не приносят.
Аркадьева резко поднялась, ваза с курабье, соприкоснувшись с развевающимися одеждами гостьи, заскользила к краю столика.
- Ой! - По-детски вспеснул руками Крупняков и бросился спасать вазу. - Хрусталь ручного гранения! Царица моя! Мамина ваза, фамильная, тут одного серебра приляпано - мне на старость хватит. - Крупняков захватил в ладонь три печенья и запихал в рот, прожевал, по-клоунски скорчил гримасу. - А еще ничего печеньице, ты зря, третьего дня покупал у Елисея...
Наташа подошла к окну: хороша квартира у Крупнякова, вид закачаешься, досталась по наследству, отец Крупнякова и впрямь числился до войны крупняком, а сын в спекуляцию ударился, достиг не малого, имел общемосковскую репутацию, в кругах посвященных котировался, мог достать черта в ступе, а мог отдельно черта, отдельно ступу, как пожелает заказчик. Значит, нахватал дел и до машины ее Игоречка руки не доходят.
- Крупняков, - Аркадьева внезапно обернулась, - не морочь голову, мне ждать не в жилу.
- Опять едете? - тоскливо вопросил, побито: сам отсидел в молодости и уж знал, что ни в жизнь не выбраться на лазоревые берега с редчайшей мануфактурой на каждом - это ж надо! - углу.
- Прекрати клоунаду, - оборвала на полуслове, - соображай, ехали бы, зачем машину менять на новую?
Крупняков заломил руки притворно, в душе потеплело: ишь Наталья, сколько тоски прозвучало в твоем "если б ехали". Крупняков навидался такого люда, господи сколько же их прошло через его руки, веди он записи, целый отдел кадров посрамил бы да какой, и каждый проситель с двойным дном: на работе пламенный борец за счастье народов, а в дому Крупнякова клиент, кому что, купи-продай, достань то да это и, конечно, на равных вроде, в друзьях все, но Крупняков понимал, держат дистанцию, он-то не выездной, с чревоточинкой, а вкладчики - кто во что - с паспортами, синими, зелеными, черт их знает с какими еще. Тому мебель и чтоб непременно в сохранности, тому дачу и чтоб не дальше тридцати верст, и чтоб газ, унитаз и гараж, тому для жены украшения... вон в ушах Натальи молитвами Крупнякова серьги; уж лет десять, как спроворил, уговорил одну старушенцию, заплатил божьему одуванчику сущие гроши, а Наталье впарил за десять тысяч, думал обобрал до нитки, а вышло-то по истечении лет, что чуть не в подарок отдал. Эх, время! Мало тебе, что к могиле подталкиваешь, так еще из нажитого воздух выпускаешь, имел гору, а глянь осталось щепотка - гол, как сокол, будто надувной матрас резанули.
Аркадьева перехватила взгляд Крупнякова, дотронулась до серьги, в сапфировом кобошоне тлела синяя искра. Аркадьева припомнила те тягостные торги. Она сидела здесь же у Крупнякова, а Игорь страховал внизу в машине; в ту пору сам Шпындро еще заявлял: "Я в эти дела лезть не желаю", но заявлял все реже и голос его звучал все глуше, менее уверенно. Наталья принесла деньги в сумочке, держала ее, прижав к груди, и в распахнутой спальне Крупнякова ей чудилось чье-то присутствие, и зная, что в этой квартире есть черный ход, она ужасалась: вдруг по голове ба-бах! деньги отберут и деру, уйдут черным ходом, а Игорь так и будет елозить в машине. Тогда все обошлось без волнений, если не считать самих торгов. Крупняков бедняга умер бы, узнай что Наташа привезла пятнадцать тысяч, смирившись с их потерей в уплату за серьги; бились яростно, четыре часа Игорь караулил внизу, два раза Наталья подходила к входной двери, гневно сбрасывая цепочку, три раза Крупняков упрятывал серьги в коробочку и в сердцах с грохотом задвигал ящик комода в бронзовых накладках. Сколько воды утекло...
Аркадьева подцепила конфету - дорогая, коробка из приличного магазина, Моцарт-кугель.
- Вот что, моя прелесть! - Вперилась Крупнякову прямо в глаза, зная что тот не выдерживает прямого взгляда. - Я тебе не дура первого выезда, нахапал дел - прожевать не можешь! Двигай мою тачку или заберу. Аркадьева демонстративно запустила руку в коробку и сыпанула во вместительный накладной карман пригоршню конфет. - Девочкам... на работе, - пояснила любезно и медленно отошла к окну, зная, что Крупняков к ней до сих пор не равнодушен. - И вот еще что... кушетка, которую ты мне втюхал за антиквариат, на поверку вышла самотес, сколотили умелые ребята в дачном сарае или в гаражике в выходные. Эх, Крупняков, обманываешь беззащитную женщину...
- Ну... нет... не думай... я... - Крупняков стеснялся самозабвенно, набрал воздуха, округлил щеки и хоть и не стеснялся лишних хлопот с перепродажей некстати всплывшей кушетки, не хотелось и терять проверенного клиента, - могу забрать, тащи обратно, у меня тут один с юга ходок при виде гнутых ножек да грифонов на подлокотниках аж дрожит.
Аркадьева вышла, оставив Крупнякова без ответа, пусть помучается, Крупняков знал, что они с Игорем давно в Москве, а значит скоро в путь-дорогу, есть над чем подумать: снова заработает помпа инопоставок.
Филин любил людей манежить и сейчас не собирался отпускать Шпындро, хотя не раз уж отметил, как подчиненный морщится от едкого дыма. Парень! Мне б твои года. Филин засмолил очередную папиросу, ушел бы на пенсион, да две девки на шее, обе не замужем, одеть да обуть - проблема, да и приручил их как на грех выделяться. Беда. Погонят его скоро, ох погонят, по глазам видит и тех, кто выше - вертикальных загонщиков и других по горизонтали, народ тут чуткий, улавливает малейшие колебания, годами дрессированны.
Дым привычно щекотал ноздри. В голове Филина мелькали карточные комбинации, преферансист милостью божьей, карты только выложат на стол масть к масти, а он уж видит все варианты, за то и начальство привечало. Какой игрок! Сам Алфеев отмечал.
Филин любил сумерничать в рабочем кабинете, склонившись над столом, на белом листе бумаги рисовал таинственные цифры и значки: 9т, Вп, Кб, что означало девятка треф, валет пик, король бубей... Филин выписывал на бумагу десять комбинаций и заходящих в кабинет мог неожиданно попросить: назови две карты! .?. Любые две. Филин щурился и вошедший выкликал две карты - прикуп. Филин запускал в схваченные желтизной седины корявые пальцы, ерошил волосы, мог и крепко сказануть при мужиках и вздыхал облегченно или мрачнел, смотря по тому, легла карта прикупа или нет.
И сейчас Филин в строку выписал десять карт, полагая что Шпындро со стула у стены кажется, что Филин делает пометки в переписке и неожиданно потребовал, разглядывая весьма сомнительный мизер:
- Назови две карты!
Шпындро весь в переживаниях, еще терзаемый худшими подозрениями не уловил смысла просьбы, хотя играл сам, взгляд его блуждал беспомощно по стенам, натыкался на обязательные портреты, на цветы, на вымпелы с выставок, равнобедренными треугольниками свисавшие в прогалах меж шкафов.
Клуб дыма распухал на глазах джином, намаявшимся в теснинах бутылки, щипал веки и в довершении всего вещал человеческим голосом, требовательно и с нотками раздражения:
- Назови две карты!
Шпындро ругал себя за растерянность, сколько раз корил за раболепие перед начальством, нет, не давалась ему завидная легкость общения с вышестоящими, как Кругову, умудряется же человек не грубить и не терять достоинства. Кругов негласно считался его конкурентом, оба пахали одно поле, работали с одними фирмами, считались специалистами одного профиля. Вид усмехающегося Кругова ожег, будто кнутом стеганули, Шпындро собрался, уперся взглядом в настенный календарь, узрел красную воскресную семерку и выпалил:
- Две красные семерки.
- Бубна и черва что ли? - Голос Филина дрогнул от радости. Две семерки! Две хозяйки! не мизер вышел - классика. - Филин важно отложил папиросу, посмотрел на глашатая прикупа, задумчиво, примериваясь, вынашивая намерение высказать нечто важное, и впрямь прошелестел тихо по-отечески:
- Хороший ты парень. Сколько лет наблюдаю за тобой, собранный, деловой, честный... - Филин поперхнулся, как подумалось Шпындро намеренно и лишь потом осенило, что во всем виноват дым-горлодер. - Наш человек.
Сразу отлегло и стало смешно: боялся? чего? дурья башка! Можно подумать он один подторговывает, многие уж и не скрывают, так и рубят с плеча: поеду-подлатаюсь, дыры позатыкаю, а дыры-то безкрайние, расползаются, как на капроне.
Филин тяжело выбрался из кресла, оказавшись в полный рост неожиданно маленьким, в засборенных брюках, с толстенным животом, с трудом подпираемым натянутым до предела ремнем; передвигался Филин медленно, расставляя носки широко в стороны, как балерина, конец галстука на его животе лежал почти параллельно полу, Филин добрел до угла стола, выгреб из пластмассового прибора пустой коробок, два раза подкинул, поддав большим пальцем так, что коробок стал вертикально.
- Вишь, еще рука чуткая, - хитроватые глаза скосились на живот, - не гляди, что меня так расперло, это сейчас, а молодовал, как травинка.
Шпындро попытался представить Филина травинкой, едва не рассмеялся, вовремя сдержался, давно усвоив, что в вельможных кабинетах лишнее позволять опасно, лучше смолчать, пускай нахмуренным сочтут, лишь бы не легковесным, попривык, что насупленным людям, будто придавленным грузом особенных забот - вот только каких никому не ведомо - легче живется, вроде значительнее они, весомее, и все их медлительную угрюмость принимают за надежность и несомненную полезность делу.
Филин вернулся к креслу, оперся о спинку, растопырив локти.
- Ты сколько уж как возвернулся?
Снова обдало жаром - непосвященному не понять, что означает такой вопрос, Шпындро знал: вопрос вопросов, такой вопрос, как ворота крепости, если его задают, жди - вот-вот ворота распахнутся и тогда... долгожданный отъезд, проводы, ненатуральные сетования близких, такой же пробы качания головами друзей и знакомцев, не раз он переживал эту лихорадочную, предотъездную пору, дарившую ощущение перерождения, предвестия неизведанного, как в молодости, когда ждешь неведомого, ждешь изо дня в день, не допуская и тени сомнения в разминке с грядущими чудесами.
- Так сколько? - Филин опустился в кресло, жалобно пискнувшее под телесами.
- Два года, - неуверенность сквозила в голосе ответчика, двух лет еще не набежало, но... к тому шло.
- Х-м... - Филин сощурил глаза, подумал о дочерях: эх, девки-девки! приходится из-за вас лицо терять. Шпындро знал, о чем думает Филин, и оба знали, что каждый читает мысли другого.
Теперь Игорь Иванович судорожно прикидывал тактику, зря переполошился, думал, понадобится оправдываться во грехах, а вышло иное, Филина он особенно не опасался, старик сам замаран, но допускал, что Филин исполняет чужую волю, волю тех, к кому Шпындро доступа не имел и про которых только слушал не слишком лестное, но точно не знал, не мог утверждать, мол тоже, берут. Понятно, Филин хочет выжать из ситуации все. Объяснимое желание, Шпындро и сам поступал так всегда, он даже прикидывал следующую фразу Филина: х-м, есть несколько кандидатур или х-е..., а Кругов-то, что у нас поделывает или... обстановка сейчас сложная, сам знаешь. Это последнее сетование всегда работало безотказно. Кто ж признает, что не сложная, тогда и сам вроде в игрушки играешь. Чем же понадобится поступиться, сколько заносок грядет и каким товаром.
Филин тоже знал, как сунуть под дых: сколько, как ты вернулся? - дело серьезное и ради девочек, ради долгих нудных лет службы, ради грядущего ухода на пенсию он не имел права продешевить, утешало, что Шпындро правила игры усвоил, но каждый раз испытываешь сомнения: вдруг человек переменился, вдруг решил проскочить беззатратно - на халяву! как смеются дочери. Привыкнуть к подаяниям Филин так и не смог, но и обходиться без них не научился и каждый раз, как много лет назад на фронте перед боем, его охватывало возбуждение и тревога, и нервозность, и желание представить, что же именно его ожидает, и понимание, что точно предвосхитить все невозможно. Подношений требовала и дача. Филин придерживал каждую копейку, назначив даче служить местом последнего утешения после трудов всей жизни; и галстуки кожаные, даренные Шпындро, и его зажигалки легли неприметным камнем в фундамент дачи, в вагонку, в стены, прокаленные паяльной лампой. Дача высасывала все соки: и задний ход не дашь, и все давай-давай; каждый гвоздь, каждое оконце стоило денег. Филин хотел бы отдельную кухню, этакий кукольный деревянный домик, чистый и пахнущий смолой, как у соседа по участку, и может в мечтах о таком теремке, может прикидывая, что, как ни хороша дача, нельзя допустить, чтоб незамужние дочери одевались плоше других; и еще от горечи за выросший живот и от четкого понимания, что таким гладко причесанным, таким, как человек напротив, которому вслед хихикая, посматривают яркоглазые дурочки из десятков кабинетов, таким ему не стать никогда, словом, по всей совокупности размышлений выходило, что упустить свое никак нельзя.
Звонком подбросило телефон. Филин развел руками: извини, мол, брат, окончен разговор. Шпындро, досадуя, поднялся, прервали, черт, на самом важном, не удалось разузнать, куда ветер дует, может Воронов вернулся? Неудачно получилось.
Шпындро вытек из кабинета, секретарь впилась в непроницаемое лицо и в зрачках ее разыгралась буря; за годы сидения в предбаннике опытная царедворка научилась отличать сотрудников, которым сделано самое захватывающее предложение из тех, что выпадало на их службе, от всех прочих. Встречала секретарь его одним взглядом, провожала совсем иным и Шпындро порадовался: сидит здесь годами, чует добычу, как натасканный пес, заранее, а может знает что? Он кивнул на всякий случай - крошечный, а все же союзник - и выскользнул в коридор с тяжелым чувством незавершенности, будто повис в воздухе и сразу принялся песочить себя: зря ушел, не договорив до конца.
На следующий день Филин налетит на Игоря Ивановича в коридоре, поздоровается бегло, едва узнавая, будто и не состоялся вчерашний разговор, но эта встреча еще должна случиться, а сегодня вечером Шпындро мчался на стрелку - так обзывал передачу товара Мордасов - к Колодцу.
За час до конца работы позвонила мать; жила одна в коммуналке и редко встречалась с сыном; внук уже вырос, здоровье поубавилось и Наталья черствый все же человек - не раз шипела: не с руки мне с твоей мамулей возжаться, она свое пожила, пусть другим даст. Шпындро терпел, вообще побаивался жены, в ее руках имелся сильный козырь - угроза разводом, а тогда смысл жизни, заключающийся в выездах, терялся, тускнел; без выезда Шпындро обращался в наизауряднейшего типа, ничем не наделенного, с которым ни дружить, ни любиться, ни даже поболтать в поезде никто не возжелает.
Твоя мать... начинала Наталья и недобро умолкла, в горестном вздохе ее многое таилось: и брошь мужниной матери, фамильная, с подвеской бриллиантовой и три камеи слоновой кости, которые отошли сестре Шпындро и даже страусовые перья из торгсина тридцатых годов на антресолях, вроде совершенно ненужные по нынешним временам атрибуты, и те служили причиной глухой неприязни супруги к матери мужа.
Твоя мать... однажды привычно начала Наталья. Шпындро поднялся и припоминая давнюю решимость школьных еще годов, когда он вместе с мальчишками, боясь прослыть трусом, сиганул с высокого сарая, подвернув ногу, рубанул - сука! Редко выпадало ему зреть растерянную Наталью! Кто? Ты! ты!
Он вошел в раж, смелость захлестнула, опьянел от непозволительной выходки, поднялся - пошатывало от головокружительного гнева - и, уходя на кухню, еще раз смачно выкрикнул короткое резкое слово.
Наталья выждала время, зная, что пыл мужа угасает быстро, оттягивала момент объяснения умело, в свою пользу, а когда от гневного пара не осталось и следа, веско, выговаривая слоги, будто вбивая гвозди, подвела черту: "О маменьке своей мне больше не напоминай!"
Сейчас звонок матери оказался как никогда некстати, сын понял, что ей плохо, четыре дня подряд и уж если решилась позвонить отпрыску на работу, дело дрянь, нет лекарств, скорее всего и есть нечего. Отменить визит к Мордасову невозможно, не зря же притащил товар с собой, снова забрасывать его домой? и примета дурная, и опять же время, непредусмотренное понадобится выкраивать, а теперь после слов Филина времени ох как станет не хватать. Шпындро молчал, соображая, и мама пришла на помощь: "Тут соседка вернулась с работы пораньше, так что, Игорек, все образовалось. Заедешь, когда сможешь". Мать лгала, он принял эту ложь, даже успел, положив трубку, покручиниться и тут же отметить, что еще не совсем погряз в себялюбии.
Встреча с Колодцем прошла, как и намечали, быстро, с короткими торгами.
- Ты крутой стал, - обиженно заявил Колодец и еще высказал недоумение, что билеты на просмотр, обещанные Шпыном через Наталью уплыли, а Колодец уж и с дамой сговорился.
- Чего-то там сорвалось, - Шпындро желал, как можно скорее убраться, он вообще сразу терял к событиям интерес, когда деньги уже затаивались в кармане. Дружить с Колодцем ему не светило, но и обострять отношения смысла не было, к тому же каждый раз при виде Колодца Шпындро, будто тенью комиссинщика различал Настурцию и его охватывало давно забытое волнение, потому что в глазах Притыки угадывалось нечто обещающее: не скажешь, что именно, и только светятся в этих глазах напополам с легко возникающей смешливостью и обещания, это мог прочесть любой зрячий.
Шпындро предпочитал купюры новые, на сей раз Мордасов расчитался жеванными, ломанными, прошедшими через множество рук. Шпындро не знал, что Мордасов дает деньги в рост - в каждом ремесле свои секреты, также не знал Шпын, что их встреча совпала с Днем возвращения и оттого в его карман перекочевала пухлая пачка несвежих денег из заколотого английской булавкой бумажника Мордасова. Теперь, когда с ручечного рациона, приправленного часами и зажигалками Шпындро могли снять и отправить на мехдобычу в жирных тряпичных пластах зарубежья, терять мордасовский канал сбыта тем более не позволительно. Шпын пообещал разобраться с билетами на просмотры, снова вспомнил Настурцию и не в силах совладать с приступом внезапной щедрости, вынул паркер, отложенный для себя, и протянул Колодцу. Для Настурции! Колодец давно приметил, что внешнекупчик ладит лыжи к Притыке. Ревности Колодец не испытывал ни малейшей, скорее недоумение от неумелой попытки вторжения в его владения. Колодец любил ковать пока горячо - надо раздобыть оправу! - оглядел приехавшего электричкой Шпына с ног до головы, притянул за лацкан, приблизился так, что запахи их одеколонов смешались и снизу заглянул в глаза.
- Ух ты! Паркер отвалил! Разбирает? Бередит в чреслах?!
Шпындро отстранился, показалось, от Колодца кроме одеколона пахнуло чем-то давним, запахом неустроенности, нищеты двадцатилетней давности. Игорь вяло отметил, что ничего не знает о Колодце: где тот живет, с кем и как. Зачем деловые отношения превращать в иные? Он уже корил себя за передачу Настурции, надо бы просто позвонить ей и назначить свидание, повести поужинать, но даже обыкновенный ужин в воображении Шпына вырастал в дело сложное, хлопотное и кроме того сулящее ненужные траты. У него давно отработан ритуал ухаживания: поездка в машине, рассказ об иноземельном житье-бытье, приправленный высмотренными в кинофильмах сценами, сетования на тяжесть и ответственность службы, ну, может, еще поход в театр плюс скромное подношение из товара, бесплатно ему доставшегося от фирмачей. Как правило хватало...
- Ты зря, - неуверенно возразил Шпындро и себе затруднившись пояснить, что именно зря. Мордасов потребовал позаботиться об оправе. Шпын принял к сведению. Распрощались, Игорь зашагал к станции, Колодец, груженный пластиковыми мешками - особая статья дохода, пакеты Шпын доставлял партиями, шли по трояку, а как же иначе, если отечественные поболе полтиника - заковылял по пустынной ночной площади к машине, латанной-перелатанной, обещающей вот-вот развалиться.
Маскируется, торжество окатило Шпындро, а ему не больно надо, может себе позволить, меняй машины хоть раз в год. Выездной! Кто усомнится?
Впрочем и Мордасов маскировался скорее из любви к таинственному, сколько их, мордасовых, раскатывает в новье, чуя свою безнаказанность, упиваясь шальным недоумением трусоватых, рохлей: надо ж, ничего не боятся деловые, проросли козлища средь карающих ангелов, перемешались...
Шпындро не ставил себя на одну доску с Колодцем, тот чистый жулик, чего там говорить. Игорь Иванович не учился сколько, язык осилил, другое дело, как приноровился изгибаться и юлить, в подобострастии не последний человек, однако с эксцессами явного подхалимажа распростился, зная, что они не в чести, требовалась тонкая смесь вроде бы и достоинства, а вроде бы и покорности, скорее понимания, что за здорово живешь начальниками не назначают, особый это сорт, есть в них такое, что словами не определишь, а всем видно, и сорту этому нужно выказывать уважение не за дело, не благодаря достижениям, умениям или успехам, а только ввиду самодостаточности такого типа людей, которым не нужно вовсе отличаться качественной работой или работой вообще, это не их дело, их дело круглосуточно важничать, пухнуть изнутри, как тесто в квашне, надувать шеки, многозначительно закатывать глаза, к месту и не к месту роняя излюбленное филинское - сложное сейчас время - на это и впрямь уходила тьма сил, недаром с работы и на работу таких возили на персоналках.
В электричке горбились люди, которых Шпындро не приходилось встречать часто, похоже пришельцы из иного мира, будто так и сновали в электричках его детства все эти годы безостановочно и в жизни их не многое менялось, пока Шпындро успел полмира исколесить. Лампочки тлели над головой, в дальнем конце вагона голосил ребенок, подвявший букет на сетке через проход похоже исходил тем же тлением, что и старушка, тащившая цветы в Москву. Упаси бог так жить. Купец-оборотень приткнулся в углу, тени деревьев, редкие фасады, огоньки убегали назад. Пассажиры молчаливы, думают: вот сел мужчина средних лет такой же, как и мы, и ошибаются, если вообще думают о нем; вовсе не такой, жизнь его по-другому заладилась, потому что с младости нацелился, уж и не помнил, кто вбил в его башку малолетскую, мол, два способа жить имеется в настоящий момент и в обозримом просторе грядущего: или воровать, или ездить! Имелось ввиду для людей, ничем не отмеченных. Воровать - страшно, не всем дано, да и почет несравним. Другое дело - ездить. Сейчас вернется, пройдется по комнатам, уставленным такими вещицами, что люди в электричке не только не видели, и не слышали о таких, сядет за стол в кабинете и начнет готовиться к завтрашнему выступлению на семинаре, его черед настал и занятию надо задать тон первыми словами и слова эти должны быть честными, не слишком возвышенными, но и не затертыми, не просторечными, но и не заумными, а словами труженика не без мозгов, который с полной отдачей делает свое дело, вроде не заметное, но такое нужное.
Через сорок минут Шпындро доплелся до дома - код, газета, лифт перед входной дверью квартиры 66 замер. Наталья добилась именно такого номера - дьявольская цифирь - и сейчас крутолобые завитки сияли с медной таблички. В доме этом спал, ел-пил, проживал люд особенный: или только что оттуда или вот-вот туда, или в тягостном ожидании отправки, дурно маскируемом натужным энтузиазмом, попадались и обычные труженики - главный инженер завода метизов, пара-тройка остепененных средней руки, благосклонной судьбой или аховым случаем заброшенные в этот дом и даже мать-одиночка, поселенная сюда или пожилым обожателем или впрямь добрым человеком из исполкома, если такие еще не перевелись вчистую.