Аркадьева добила не слишком увесистую гроздь, отрезала пол-персика безупречной работы серебряным ножом с якобы крупняковской монограммой и перешла к делу. Безралично выспросила, давно ли видел Крупняков чету Круговых и чем те живы и отчего жена Кругова вовсе исчезла, а Наташа меж тем не забывает о ее хлопотах и мечтах, о песцовом жакете и даже раскопала меховщика, вполне приличного и вовсе недорогого, хотя... Аркадьева улыбнулась: чего Круговым экономить? Крупняков понимающе кивнул. В их кругах считалось хорошим тоном многозначительно улыбаться за глаза, оценивая финансовые возможности многолетних друзей, - все скрытники великие и все упакованы дай бог.
   Крупнякова голыми руками взять удавалось немногим, сейчас барин владелец квартиры в центре все больше убеждался, что Аркадьева заявилась не для цементирования уз и продолжения амуров, хотела выведать и Крупняков уже знал что: жену Шпындро интересовали Круговы - нехитрая загадка, как раз преувеличенное безразличие выдавало Аркадьеву. Девочка моя, Крупняков сжевал оставшуюся половину персика, видно Кругов и твой благоверный вырвались на финишную прямую: как вы боретесь за выезды, однако, сладкое видно предприятие - грести, как жулики, а числиться в миру, как незапятнанные, хрустальные индивиды. Крупняков, как немногие, знал цену копейке, той, что высекаешь из бесчисленных звонков, сотен контактов с малоприятными, а подчас темными личностями, только через десяток, а может и более лет, когда очерчивается, утрясается проверенный рынок и дело более менее отлаживается, открывается форточка, так про себя определял Крупняков возможность стабильного выколачивания денег. Сколько ж трудов он вогнал, потов, страхов в открытие форточки, а Шпындро гоголем подъезжал к аэропорту, попивал в баре кофе с пирожными и через резиновый рукав вышагивал достойно с гордостью; а прижми Шпындро, загони в угол, залопочет, заблеет, что оклады мизерные, в забугорье лишнего стакана прохладительной себе не позволишь и держится он за свое место скорее по привычке; сколько ж понаслышался одинаковых песен Крупняков точь-в-точь эстрадный репертуар - не отличишь одну от другой под страхом смерти. Крупняков повеселел: его форточка, раз открытая, не зависела от прихотей начальства, Шпындро или такие, как он, для себя всех таковских Крупняков считал взаимозаменяемыми, нет разницы какова физиономия поставщиков, лишь бы подтаскивали, главное - выездные боятся шума больше, чем Крупняков, им огласка страшнее лютой казни, а раз так, Крупняков, снискав репутацию дельца, обеспечивающего полнейшую скрытность коммерции, пользовался в мире выездных немалым почтением.
   Значит Кругов, - отметил не без злорадства Крупняков, - сейчас поиграем, поводим на туго натянутом поводке, не то чтоб хотелось мстить за безвременную экспроприацию фарфорового пастушка, а наказать за бесцеремонность казалось справедливым.
   Поминки миновали стадию соблюдения приличий: хватали со стола суетно, бесстыдно, пили без повода, не прикрываяся словами участия, толкались, орали, шумно, не пытаясь понизить голос, сыпали анекдотами, никто не замечал фото старушки, обрамленное живыми цветами.
   Свиньи, истинный бог, Мордасов мрачнел не из-за открывающейся картины - другого и не предполагалось, а все же непотребство поражало. Настурция жмется к Шпындре совсем уж внаглую, Боржомчик подщипывает на ходу чужую жену, Рыжуха сметает жратву подчистую, едва не вылизывая блюда и производительность ее челюстей посрамила бы снегоуборочную машину. И только дочь Рыжухи вела себя пристойно, вот те и проститутка, господи, как все перепуталось, как разобраться, где кто и чего стоит. Шпын держится, сказывается тренаж многочисленных приемов и послепереговорных убаюкиваний души и тела, но жрет, подлец, и пьет, не стесняясь, частит с подливанием, будто с каждым глотком прикидывает выгоду: вот еще рюмаш на халяву проскочил, вот другой, вот третий... Скверно, бабуля! Мордасов покосился на портрет, одно утешало: половина поминальщиков смылась, еще четверо собирались, а Рыжуху с ее греховодным побегом да Шпына с Настурцией он выставит без церемоний. Усталость охватила Мордасова, знал до тонкостей, какой оборот примут события, но... надо, положено, не поймут, если зажать поминки, да и завернул посмертное веселье от сердца в память бабки и чтоб еще один вечер без ее пригляда скоротать, не рвать душу.
   Дочь Рыжухи поднялась, окинула питейножрачное поле брани насмешливым взором и, чуть отступив, потянула мать. А чё? Мордасов выцелил через очки пепельноволосую, не худший представитель державы, вести себя умеет, не мельтешит, видно, силушка за ней числится и Мордасов без труда догадался какая. Рыжуха оглядела с недоумением непомерный живот, будто увеличившийся еще вдвое и поддержала его снизу руками, похоже опасаясь, что стоит ей подняться, брюхо оторвется и шмякнется оземь, не выдержав собственной тяжести. Неужто и дочь не сейчас, через десяток-другой годов превратится в такое же чудище или... а мне чё? Мордасов опрокинул рюмку, заметив как Шпын шепчет на ухо Настурции: сговариваются, определенно, мне чё? А зачем скрытничают, будто меня не хотят обидеть, а то я не понимаю или взревную или чё...
   Шпындро не прозевал прощания с Рыжухой и ее дочерью, обогнул стол на рысях, поцеловал руку пепельноволосой. Настурция сквозь неверно фокусирующий глаз узрела согнутую в поклоне спину Шпындро, а над его головой высокую грудь, тщательно уложенные пепельные волосы. Настурцию, будто кнутом огрели: никогда никто не целовал ей руку, пропади пропадом этот миг - на ее глазах мужчина из придуманного мира, по ее представлению лучшего из всех возможных, смиренно целовал руку проститутке. Настурция скрючилась, встретилась глазами с Мордасовым, сквозь затуманенные стекла его очков прочла: вот так, мать, а ты чё хотела? Могло и показаться, что Мордасов мысленно поддержал Притыку, все происходящее сейчас напоминало театральное действие и придумано, и реально, и когда Настурция краем глаза углядела, как Шпын сунул пепельноволосой визитку, то для облегчения решила, что уж это ей точно привиделось пьяным глазом и ничего такого не было, через минуту Шпын образовался рядом, покорно ухаживал, выспрашивал невзначай, не пора ли отвальную принять и честь знать.
   Мордасов тоже визитку заприметил: ну и сволочь, Шпын, что ж он так роняет Настурцию, все ж баба не из последних и собой не торгует, все больше по любви, по сердоболию, по теплости не оприходованной женской души. Мордасов вцепился б в глотку Шпына, вытолкал бы за дверь, надавал по роже, никого не боясь, но кроткий взгляд бабули с фотографии удерживал и как ни мизерно тлела трезвость в смятенном внуке, держала в узде крепко: нельзя! Люди собрались выказать почтение, скорбь, а то, что в разнос пошли, на то и выпивка в минуты, припахивающие могильным тленом, когда каждый волей-неволей хоть и впрямую, хоть в обход выспрашивает себя: а мне когда? сколько еще куражиться отпущено? И чтоб не отвечать, и умные, и глупые, и стальной воли, и слабаки, что упиваются своей слабостью истовее, чем иные силой, предпочитают не отвечать, гнать бередящее и затуманивать мозг привычным дурманом.
   Боржомчик выносил блюда на кухню, вел себя теплее многих и Мордасов поразмыслил: все оттого, что ему плачу, нанятый, за мзду соблюдает порядки и все же не грех ему подкинуть, жалеть не расчет, только Боржомчик скромной деловитостью своей напоминал Колодцу, что водятся еще люди на земле с человеческой начинкой; пусть оплачено деньгами Мордасова это утешение, а все равно примиряет с окружением. Мордасову еще жить и жить, а как, да с кем? тут, как со сроками смерти собственной - лучше вопроса не расслышать.
   Мордасов, тяжело опираясь на растопыренные ладони, с трудом отдирал себя от стула, встал, покачнулся: присутствующие затихли, Рыжуха с дочерью замерли на пороге. Больше всего на свете Мордасов желал бы матерно, грубо до невозможности обляпать их всех обвинениями и страшными ругательствами, орать непотребное, обвинять в жутком, высказывать такое, что ни примирение, ни прощение невозможно вовеки и не боязнь потерять этих людей - на кой дьявол они? - а лишь только благоговение перед бабулей и не слишком твердая уверенность, что та наблюдает за внуком, невозможностью для Мордасова причинить и крохотное страдание той, что сплошь в страданиях прожила жизнь, удержали Мордасова, хотя по лицу его бродили красноречивые тени и скулы свело так, что Шпын подобрался и раза два зыкнул на приоткрытое оконце, видно оценивая, можно ли сигануть на улицу, если Колодец разбушуется. Мордасов отлепил ладони от скатерти, прикрыл ими лицо, будто надеясь, что гнев впитается в ладони, стряхнул напряжение, как воду при утреннем умывании, и начал, весомо роняя каждое слово:
   - Низкий вам поклон. За уважение... за время, выкроенное из вечной нашей беготни... за слова пусть искренние, пусть фальшивые, она разберется, - кивок на фотографию. - Вы, возможно не любите меня, я, возможно, вас, но есть в жизни человека два пункта, величие их и для смрадной души необозримо - рождение и смерть... и получается...
   Откуда это? Шпындро расслабился, пользоваться окном не понадобится, небось вычитал где слезливо мудрое Колодец. Шпындро мыслью узрел, как Мордасов, будто представленный к отчислению школяр, зубрит чужие слова, пытаясь выкрутиться. Шпындро и предположить не мог, чтоб в мордасовской голове водилось такое, думал там только цифры, товарная номенклатура да корысть. Шпындро таких слов не нашел бы скорее всего, а с другой стороны может когда и ему приспичит, хотя Мордасову не приспичило - это ясно, за столом не было ни единой души, а может, и в поселке и в стольном граде ни единого человека, к мнению которых Мордасов прислушивался и ценил бы, однако для кого-то говорил он все это. Для себя? Или для умершей? Может Мордасов допускает, что речь его услышат наверху и ему зачтется? Вот уж смехота, уж если про рождение и смерть думать, то пред явлением на свет чернота и после ухода тоже сплошь чернота и оттого живет, как живет, а не иначе.
   Мордасов тихо завершил свое или чужое, бог знает, но внимающих проняло, размягченные души с охотой выжали слезу из покрасневших от дыма и выпитого глаз. Рыжуха с дочерью исчезли, будто растворились, общее помокрение век и торжественность Мордасова отрезвили подгулявших поминальщиков, а может протяжный, почти волчий вой электрички напомнил о неблизком пути до дома, и все заторопились не сговариваясь, повскакивали, каждый подходил к Мордасову, целовал и шептал неслышные остальным слова утешения; Колодец кивал и видно ему нестерпимо хотелось стереть с лица следы чужих слюнявых губ да значительность момента не позволяла; в завершение обряда целования Настурция внесла свой вклад в грунтовку мордасовской физиономии мощными тычками густо намазанного помадой рта и только Шпын пожал руку - не лобзаться ж с Мордасовым в самом-то деле - и веско уронил, что, мол, держись, старина, мы народ крепкий, все сдюжим и Мордасов успел подумать, что крепкий-то крепкий, но отчего всегда дюжить, а жить-то когда, бабуля?
   В пустой комнате в торце стола, покрытого закапанной рыжими, бурыми, малиновыми пятнами скатертью, сгорбился внук, фотографию бабки разместил посреди стола, туда ж перенес, не сплескав ни капли, с верхом налитую рюмку, поставил перед морщинистым ртом бабули так, что концы ее платка, острые и длинные - точь в точь галстук гипсового пионера - подвязанные под жилистой шеей казалось вот-вот обмакнутся в водку.
   Мордасов протер очки, нацепил их на блестящий нос, подпер кулаками подбородок, уставился в одну точку - в родинку под левым глазом бабули, в сами глаза заглядывать опасался, всегда в зрачках-точках жил укор и сейчас его могло только поприбавиться. Видела, с кем живу! Мордасов губ не разжал, знал, что бабуля и так все поймет. Видела Шпына, как ханку жрал, как девок всех объять норовил? Выездной. Нас - тебя, меня, всех представляет в миру. Проститутку видала, ба? Будто женщина-диктор с телеэкрана: приветлива, щедро улыбается, промыта, видела, ба, как промыта, вроде изнутри скребли. Боржом крутился, тепло и участие выжимал изо всех пор, каждую минуту подскакивал; так, Сан Прокопыч? Может подогреть, может то да это? Плачу я ему, ба! Во, корень зла где. За тепло приучились платить, вроде тепло - товар. Думаешь, они меня любят или ценят, а ведь каждому, здесь лакавшему, знаешь я как заработать дал? А если посодють?.. Да не гримасничаю... ты предрекала, один пойду, дружки в отскоке, у всех крыша - кто выездной, кто ответработник, кто вроде по науке неизвестной какой, кто педработник, один я жулик чистопородный. Не то чтоб себя жалко, а гноит душу несправедливость; все гладкие - говорливые, когда требуется, все обо всем в курсе и главное - мажут, мажут, мажут, верхних, нижних, средних, всяк на свой лад, одно не смекну: отчего по молве судя, один жулик, другой благородный человек? А скребани когтистой пятерней - оба по уши?
   Мордасов припомнил сами похороны днем, как в вырытую экскаватором яму опускали гроб, как Настурция ревела станционным громкоговорителем, натуральная скорбь, не фальшивка! - а сейчас со Шпыном древнюю игру затевают... эх, закидали землей споро, а поцеловать бабулю решился только внук. Тут, как раз, все ясно: ни Рыжуха, ни божьи одуванчики, что приплелись на генеральную репетицию к погосту не сподобились. Боржомчику что ль чужую облизывать, или девке из парфюмерии? И прикорнула бабуля сейчас там в ночи под землей и холодно, и вздохнуть тяжко - воздух едва просачивается сквозь жирные комья. А вдруг нет души, как она верила? Тогда что?..
   Мордасов налил в чистую кофейную чашку - до десерта не дошло опорожнил, заел эклером, с детства любил, любому жору предпочитал, так и повелось - кругом икра, балыки да колбасы, а ему эклер подавай.
   И тут запас прочности Мордасова вышел, сорвало дверь, сдерживающую дурное, с петель, схватил Мордасов швабру и принялся колотить по стульям вокруг стола, видя на каждом того, кто только полчаса назад трамбовал обивку теплым задом. Крушил от сердца, не забывая, что мебель давно задумал сменить, и выходило облегчение, разметав стулья, глянул по верхам шкафов, где притаились короба картонные из-под аппаратуры, смел из все на пол, забрался на стол и сиганул в кучу картона, припомнив, каскадера сдатчика барахла, уверявшего, что безопаснее всего падать, как раз на картонные коробки.
   Посреди комнаты на куче картона окунался в ночной покой Мордасов, сон скрутил вмиг при подмоге выпитого, усталости, переживаний, вымел сон все начисто из головы Мордасова, по губам гуляла блаженная улыбка человека, все сделавшего, как надо, и губы шевелились и, если припасть чутким ухом, различились бы слова одни и те же на протяжении всей ночи: вишь, ба, во с кем живу... вишь, ба, с кем... вишь, с кем...
   На площади у обезглавленного монумента Шпындро и Настурция ловили такси. Настурция опасалась задрать голову, чтобы не видеть результатов расправы обозленного Стручка с пионером Гришей. Шпындро, напротив, взирал без страха: вандалы! надо ж и припоминалось милицейское - акция; и правы, разве не акция? Весь опыт Шпындро подсказывал, что подозревая козни врагов, никогда не прогадаешь. Всю жизнь провел среди профессиональных опасальщиков. Чего опасаешься, дядя? Не скажет, отмахнется, чур тебя чур! Зато давно усек каждый: опасаться чиновнику к лицу, украшает, опасение за мысль принимается, а мыслящий чиновник - штука редкая, а значит оценят, продвинут, при добротах, при выказанном покорстве и желании делиться, как бог повелел.
   - Вандалы! - Шпындро притянул Настурцию, поцеловал в ухо, успел разглядеть, как редкое слово, возвеличило его в глазах Настурции: не жулик, прикинутый в тряпье, а человек вполне образованный, негодующий, видя безобразие, и нашедший единственно верное определение пьяному вероломству Стручка.
   Шпындро уже начал тянуть к станции, туда, где чернели рельсы, бегущие во все стороны, когда с бывшей Алилуйки ныне Ударного труда, пронзил Шпындро - жадность взбурлила пенно, едва не захлебнулся негодованием насквозь выкатила нелегкая, зеленый огонек. Сколько отсюда набьет? Шпындро по-прежнему сжимал руку Настурции. Таксист подкатил по-кошачьи, подвел машину так мягко, почтительно, будто заранее сговорился с Игорем Ивановичем внести лепту в обольщение Настурции. Пришлось воспользоваться.
   Уместились на заднем сиденье, голова Настурции подпрыгивала на плече Шпындро и, чтобы не видеть счетчика, больно цепляющего по глазам набором прыгающих цифр, Шпындро ринулся в пылкость, полагая, что прелюдия предрешенному кофепитию не повредит. Настурция отвечала вяло, Шпындро сообразил: пьяна, измотана и вовсе не настроена на один лад с провожатым.
   По лесу в ночи Шпындро не ездил давно и сейчас в отяжелевшей голове протянутые к шоссе разлапистые ветви елей казались зловещими руками недругов, использующих внезапную госпитализацию Филина, чтобы преградить Шпындро выезд. Привлекательность Настурции померкла, стоило шевельнуться страхам за исход предстоящей битвы. Хороша страна назначения - вот что! Выпадает не часто даже ездунам-профессионалам, в такой стране на всю оставшуюся жизнь лоск наведешь, вроде дополируешь шероховатости, а там доживай, конечно, не без старческих невзгод - их даже для выездных никто отменить не в силах - но хоть не лязгая зубами от нищеты, не боясь сунуться на рынок с объемистой сумкой.
   Добрались до Притыки в половине первого. Шпындро заплатил, вылез из машины, нежно поддерживая не слишком твердо ступающую Настурцию.
   - Машину не отпускай! - успела выдавить пошатывающаяся женщина.
   Шпындро похолодел, все тонкости обхождения, все умения ухаживать отлетели, по-мальчишески взмолился:
   - А кофе?
   Настурция отступила на шаг, застыла в свете фонарей, выигрышном - или впрямь хороша на редкость? Шпындро окатило тоской: сорвалось, рухнуло... Когда Настурция начала говорить, Шпындро прозрел, господи, как же красит праведный гнев.
   - Кофе тебе дочь Рыжухи сварит! Умелая по части кофе, свидетелей тыщи - подтвердят!
   Шпындро проигрывать не любил - и кто любит? Но умел. Канючить не стал. Вяло махнул таксисту, да поздно, машина исчезла за ближайшим поворотом. Настурция юркнула в подъезд. Пусто, уныло... Шпындро зашагал по теряющимся в темноте улицам, проклиная Мордасова, Притыку, умершую бабку, недужного Филина, всю эту шатию-братию. Что наплести жене, заявившись среди ночи? Не хотел волновать ее?.. Не поверит. Можно и не оправдываться, молча бухнуться в постель и все, но накалять страсти сейчас в решающие дни, никак некстати.
   Час Шпындро ловил машину, полчаса колесил, вошел в дом около трех ночи. Снял ботинки, в носках прокрался на кухню, не включая свет выпил бутылку боржома из холодильника, лакал из горлышка, направился в туалет; перемещаясь тихо, как тень, радуясь сноровке и беззвучию в квартире, может удастся соврать, что вернулся чуть позже одиннадцати. Разделся в гостиной, повесив одежду на спинку кресла, погладил матово мерцающего в ночи фарфорового пастушка, направился в спальню и только в кровати обнаружил дома никого.
   Шпындро включил ночник: половина жены пуста, на пуфе ночная рубашка, на тумбочке крем.
   Шпындро разглядел себя в трюмо - краснодеревная гордость Аркадьевой. Что ж приключилось? Воспользовалась его отлучкой? Не боясь, что позвонит, проверит или сообразив, что из-за города особенно не раззвонишься? И раньше ее художества замечал, но, чтоб не ночевать... и еще выходка Настурции, вызывающе принебрегшей им, давила. Дура! Шпындро подскочил. Если поеду?.. Поеду, чтоб вам всем... Дурища! Лишила себя... он перебрал флаконы на тумбочке жены, выгреб из ящиков дорогие нераспечатанные упаковки духов - для себя, для презентов, бог знает для чего.
   Шпындро холодно перебирал, с кем бы могла загулять жена. Бессмысленно, не угадаешь... И все же Наталью отличало врожденное умение грешить с оглядкой, редкая способность балансировать на грани, не срываясь. Шпындро, кутаясь в халат, побрел на кухню.
   Вдруг что случилось! Не интрижка - черт с ней, а настоящее, непоправимое, вдруг Наталья лежит сейчас в синеватом свете ламп, в операционной, над изуродованным телом склонились перебрасывающиеся односложно люди в шапочках и марлевых повязках, скрывающих нижнюю половину лица, плоть Наташи кромсают скальпели, рвут зажимы, терзают крючья?.. Игорь Иванович покрылся испариной, представил себя вдовцом, страшно: порушится раз и навсегда заведенный порядок... но и облегчение подмигивало: вдовец. Овдоветь не пагубно, наоборот, все пожалеют, может и одного отправят в забугорье, пусть утешится, а если без новой жены побоятся, тогда поиск, смотрины, компании и вдруг молодая женщина рядом и ни единого косого взгляда в спину. Вдовец! Взятки гладки, кодекс чести не нарушен. А если выживет калекой, потухшей, вздорной, с выкачанной недугом волей к жизни, повиснет мертвым грузом на шее Шпындро, тогда попробуй уйди, брось, откажись - сгноят!
   К телефону?! Трезвонить?! Добиваться?! Умолять неведомых людей на другом конце провода?! Шпындро потащился к аппарату. Никогда еще не звонил по надобностям, покрывающим кожу мурашками. Наконец пробился: ответили ни да, ни нет, пусть перезвонит через час. Шпындро улегся, накрылся одеялом с головой, как малолетка, преграждая путь бедам, и затих в тяжком, не приносящем облегчения сне.
   Проснулся от резей в животе, отодрал голову от подушки, не разлепляя глаз, на ощупь воткнулся в тапки, ссутулившийся, с мешками под глазами выбрался в коридор, в коридоре ходики на цепях - ампир, из дворца в Клагенфурте, находка Крупнякова - отбили половину седьмого утра, когда отворилась входная дверь. С ночи Шпындро от огорчения и перебора запамятовал обязательное - набросить цепочку. Аркадьева открыла дверь своими ключами и сейчас супруги смотрели друг другу в глаза.
   - Привет, - Аркадьева смотрелась смертельно уставшей и старой.
   - Привет, - Шпындро поежился, резь в животе отпустила, облегчение укрепило решимость... Лаяться не стану, приказал себе Шпындро, не испытав и крошечного укола ревности.
   В то утро на работе Шпындро все судачили, что у Филина обширный инфаркт и скорее всего начальника отправят на пенсию. После полудня прояснилась таинственность поведения Кругова. Коллега Шпындро не выдержал, треснул... Кругов развелся и как претендент на выезд не котировался и в малой степени, теперь не один год отмываться. Вот отчего Кругов поражал спокойствием, обреченность примирила конкурента с неизбежным поражением. В тот же день к вечеру Шпындро посекретничал в кадрах: выяснилось, кроме него и посылать некого, выходило, Филин знал с самого начала, что выезд Шпындро неизбежен и тянул резину по привычке повелевать, чтоб подчиненный, не дай бог, не решил, будто так просто все - взял да поехал безо всякой благодарности. Шпындро не гневался, Филин разыгрывал свою партию, как по нотам, никто другой не повел бы себя иначе в их кругах.
   В среду у ларька "Мороженое" Шпындро отоварился причитающимся даром фирмача и, когда отвозил тяжелую упаковку домой, мелькнуло, что именно этот вечер он уготовил для свидания с Настурцией... теперь ее отвержение ухажера значения не имело.
   Теперь он ехал! Более ничего не интересовало.
   Он ехал и ехал вскоре. С женой события недавней ночи не обсуждались. Шпындро уже успел предупредить Наталью, что надо собираться и сборы эти делали ненужными любые перепалки и выяснения: каждый знал, что привалил самый крупный выигрыш, остальное - мелочи, забудется, перемелется, выветрится из памяти бесследно.
   Составлялось главное и в среду вечером чета выездных уселась за изысканный стол со свечами, отметили выигрыш. Шпындро размяк и хотел по-доброму, не поддевая, выспросить с кем же баловалась жена в ту ночь, но поймал себя на обнадеживающем - неинтересно! Он не прикидывался, а на самом деле не испытывал ни малейшего искуса, кто да что. Семечки. В преддверии открывающихся возможностей глупо портить себе кровь несущественным.
   В четверг телефонно объявилась мать, Игорь Иванович укорил себя в сыновней черствости: за перипетиями последних дней вовсе выветрилось, что мать одна, болеет и только сын может облегчить ее участь.
   Шпындро после вести о выезде подобрел, неуловимо стал напоминать Крупнякова, хотя уступал купцу антиквариата габаритами, замечалась медлительность и свет покоя в глазах, как у человека с твердым, обеспеченным будущим, не подвластным козням судьбы.
   Состоялось основополагающее... В новом качестве Шпындро будто обретал крылья и воспарял над массами, над знакомцами, прикидывающимися, будто искренне рады и сгорающими на поверку от нутряного пламени зависти. Пусть их! И то сказать - обидно! Особенно тем, кто не различал, в чем же Шпындро превосходит других, какие-такие дарования за ним числятся. И зависть жгла тем глубже, чем очевиднее становилось: дарований никаких, разве что подторговывает лояльностью... Всегда верен не тем, кто прав, а тем, кто сверху. Торговец лояльностью... Пусть их, напридумывают всякое-разное лишь бы умерить злобу обделенных. Каждый ближнего-удачника норовит в грехе обвалять, как в куриных перьях, прикидываясь, будто вытянувшему выигрышный билет отроду писано грешить, а завидующий - святой. А если со стороны взглянуть?.. Окажется, те чисты, кому и не выпало прикоснуться к желанной грязишке, а то б еще почище Шпындро выкобенивали...