Гуфа устало улыбнулась насупленной девчонке, вздохнула. Потом сказала уже совсем о другом:
   — Шкуру бы снять, да только долго это, до света не успеем. Надо хоть клыки да когти забрать и еще кое-что для ведовских снадобий. Зачем же добру пропадать?
   Леф снова взялся за рукоять меча, потянул изо всех сил — аж в спине у него затрещало. Выдернул. Принялся чистить клинок о траву.
   А Ларда сказала Гуфе:
   — Ты, конечно, возьми отсюда все, что поценней. А мы с Лефом по лощине ближе к поляне уйдем, караулить будем. Слышишь, как галдят? Еще, чего доброго, нагрянут...
   — Да разве ж они отважатся в лес, где хищное? — удивилась Гуфа. — Ни за что не отважатся, хоть Истовые им прикажи, хоть сама Мгла Бездонная!
   Леф собрался было поддакнуть старухе, но Ларда крепко ухватила его за локоть и чуть ли не силком поволокла прочь.
   — Пошли-пошли! Серые нынче не те, что прежде, от них любой пакости надо ждать.
* * *
   Ниже по лощине свистнули тихо и коротко. Ларда вздрогнула, со вздохом поднялась на ноги.
   — Родитель объявился, — сказала она. — Пошли к ним, а то и так уж небось Гуфа невесть что про нас подозревает. И ночи скоро конец. Обидно будет после всего по глупости подставиться серым.
   Леф тоже поднялся. Пошли так пошли...
   Мгла знает, подозревала ли их Гуфа в чем-нибудь, с ее точки зрения, нехорошем. Если подозревала, то зря. Ничего такого они не делали — просто сидели на дне лощины, слегка соприкасаясь плечами, и даже почти не разговаривали. Красться к поляне и следить за послушниками им, кстати, и в голову не пришло. Это, действительно, было бы занятием пустым и ненужным: серые погалдели-погалдели, да так сами собой и затихли. Видать, впрямь не объявилась еще сила, способная выгнать послушников ночью (пусть даже такой светлой, как нынешняя) в лес, где недавно плакало хищное.
   Когда Ларда рядом, а больше никого нет — это хорошо, только Лефу было очень не по себе. Он и от схватки еще не оправился, и досадовал на возможные Гуфины подозрения — уж если навлекать подобное, так хоть бы уж не даром, а чинно посидеть рядышком можно было и на виду у старухи. Но главная причина его беспокойства крылась все-таки в Лардином поведении. Парень готов был клясться чем угодно, что девчонка прощается. Прощается с ним. Или действительно убедила себя, что он вот-вот все вспомнит и уйдет, или... Вот это самое «или» пугало Лефа похлеще, чем недавний прыжок хищного. Так путало, что парень даже думать о нем не смел.
   Гуфа успела хорошо потрудиться над мертвым зверем, даже ухитрилась ободрать изрядный клок шкуры с его шеи и плеча. Только с клыками старуха не сумела управиться, а потому сразу же приставила к этому делу Торка. Когда Ларда и Леф выбрались к месту своей схватки с хищным, охотник уже сноровисто ковырялся в звериной пасти, а Гуфа возилась рядом и торопливым полушепотом рассказывала, как все это случилось, то и дело перебивая саму себя обстоятельными советами, которые опытному охотнику наверняка были совсем ни к чему. Старуха так увлеклась, что пропустила мимо ушей приближение Ларды и Лефа. Когда Торк вдруг бросил свое занятие и встал, она недоуменно уставилась на него, даже выдавила что-то вроде: «Ты чего это?..» и только потом додумалась оглянуться.
   Охотник не стал тратить время на ненужную похвалу. Он только мимоходом стиснул пальцами Лефово плечо да легонько дернул за волосы дочь, и никакие восхищенные слова не доставили бы победителям хищной твари большего удовольствия. А потом Торк снова нагнулся над мертвым зверем.
   — Спешить надо, — сказал он, словно бы извиняясь. — Ночь на сломе, а в Долине я видел с полдесятка вооруженных послушников. Бродят, дубьем бы их... Этакие верзилы натасканные при двух псах. Возле корчмы крутились, я еле-еле успел схорониться. Не приведи Бездонная, удумают проведать своих на поляне — непременно сюда наскочат.
   — Ночью не вздумают, — отмахнулась Ларда. Торк хмыкнул:
   — Много ли той ночи осталось? Ты, чем болтаться, как горшок на плетне, лучше помоги Гуфе добраться до сердца. Ребра там, старая без подмоги не сдюжит.
   Ларда послушно сунулась помогать старухе. Леф немножко подумал, не присоединиться ли и ему, но решил, что не стоит. Во-первых, не приглашали; во-вторых, он только помехой будет — ни навыка у него к подобным делам, ни охоты, да еще и однорукость эта пакостная... Ничего, небось сами управятся.
   Несколько мгновений было тихо, слышались лишь сосредоточенное сопение Ларды да всякие негромкие звуки, неизбежные при таком занятии.
   Потом девчонка спросила — не у кого-то, а так, вообще:
   — Значит, все, уходим? И больше никаких надежд на тростинку нет?
   Никто не ответил. Тогда Ларда спросила опять:
   — А откуда она вообще взялась, тростинка эта? Ее сделали, да? А разве нельзя еще одну сделать?
   Старуха выпрямилась, уперла в Лардину макушку ехидный взгляд.
   — Тростинка эта у меня от родительницы, — медленно выговорила она. — Но я знаю, как сделать другую, — это легко, не нужны даже ведовские зелья, которые погибли в землянке. Всего-то и надо — натрясти с листьев чернопятицы горшочек утренней росы и до солнечной смерти успеть сварить в нем свежесорванную почку шепотника, которая усохла, не распустившись. Потом до нового солнца вымачивать в этом отваре любую палку. Еще, конечно, всякие особенные слова нужно говорить — я знаю, какие.
   — И все?! — Ларду словно что-то куснуло за то место, на котором сидят.
   Леф и охотник тоже обалдело уставились на старуху. Неужели так просто? Тогда какого же бешеного?!
   — Почти все, — оскалилась Гуфа. — Я только маленькую малость забыла сказать: почку нужно варить вместе с кровью и мозгом неродившегося младенца. Поняли? А ежели поняли, так чего уж — ступайте в Долину или еще куда, найдите брюхатую бабу... Ну, кто пойдет? Ты, Торк? Или дочери твоей хочется? Нет, вижу: не хочется ни ей, ни тебе.
   Леф потупился. Торк и Ларда снова деловито склонились над распластанной тварью — как-то уж чересчур деловито, не столько ради дела, сколько ради того, чтобы спрятать глаза.
   — То-то же, — сказала Гуфа. — Вообразили, что старая вконец из ума выкатилась — до простейшего не может додуматься без ваших мудрых подсказок? Зря вы такое вообразили, вовсе зря.
   Помолчали. Потом бывшая ведунья уже иначе, обычным своим тоном спросила у Торка:
   — Ну а что же дружок-то твой рассказал?
   — Да так, разное-всякое. После перескажу, а сейчас... — Торк вытер о траву перепачканные ладони, встал. — Уходить бы нам, старая. Глянь, вон Утренний Глаз видать.
   — Уходить так уходить, — пожала плечами старуха. Она шагнула от изуродованной туши, но Ларда шустро ухватила ее за подол:
   — Я еще спросить хочу о тростинке...
   — Забудь ты, глупая. — Гуфа осторожно разжала девчонкины пальцы. — О тростинке, о силе моей ведовской, о Нурдовом зрении — забудь. Это все быльем поросло. Сгинуло. Догорело. Не будет...
   Она запнулась, испуганно обернулась к Лефу, и Ларда снизу вверх уставилась в белое, стремительно мокреющее Лефово лицо и Торк недоуменно изломил брови...
   Леф хрипел. Волна ледяной мути выплеснулась из сорвавшегося бешеным трепыханием сердца, взломала виски душной неистовой болью... Парень попытался крикнуть, но крик не сумел протиснуться сквозь ссохшееся горло; попытался сесть, и вместо этого неловко упал, ободрав щеку о колючие травяные стебли.
   Будто сквозь алый туман он видел, как вскочила, рванулась к нему Ларда и как старуха с неожиданной силой впилась в нее, повисла, не подпустила.
   — Не смей! Если хочешь ему добра, и себе, и всем — не смей, не мешай!
   Старуха кричала так, словно не надо было таиться, словно бы поблизости не шныряли враги, но Лефу эти крики казались чуть слышным шепотом — их глушил разламывающий голову грохот.
   Догорело. Не будет. Не будет. Догорело. Прошло. Догорело. Будущего. Не будет. Эти слова колотились в ушах, смывая чувство и вспугивая мысли. Слова из тягостного недавнего сна. Слова из собственной песни — единственной песни не придуманной, а выстраданной, вымученной, рожденной двумя несчастьями, страшней которых тебе пока еще не довелось испытать, и потому едва ли не самой неудачной из всех твоих песен.
 
А будущего не будет, а прошлое догорело,
И память нам пудрит веки прозрачной горькой золой...
 
   Ленивый рокот прибоя; крики белых поморских птиц; искривленные лицемерной улыбкой губы Поксэ; прозрачные капли на смуглой груди выбирающейся из ручья Рюни; залитая кровью шея архонт-магистра; выцветшая голубизна материнских глаз; немыслимо древний щеголь, ласкающий клавиши клавикордов; запах осклизлых, вылизанных волнами свай заброшенного причала...
   Это вернулось. Жизнь, а не жалкие тени лиц и событий, вроде тех, которые дарила колдовская бронза. Жизнь. Своя. Настоящая.
   Парень тяжело заворочался в траве, пытаясь встать на ноги. Он не видел, как бледная, до крови грызущая губы Ларда выцарапала из мешочка с грибом-амулетом что-то остро взблеснувшее в звездном свете, как она размахнулась — широко, злобно, — собираясь отшвырнуть прочь неведомую блестяшку...

5

   — Ничего этакого он не рассказал. Говорит, послушники возятся где-то на Склоне — много их там и вроде бы очень прячутся, только они все уже знают... — Охотник поправил торчащую из земляной стены лучину, щелчком сбил обгорелое. — Так мы и сами уже видели, где они возятся и ради чего.
   — Объяснил ты ему? — безразлично спросила Гуфа, просто так спросила, чтоб не молчать.
   — Объяснил, конечно, — усмехнулся Торк-охотник. — Я ж себя не обязывал охранять послушнические тайны!
   Он запнулся, ладонями стер усмешку с лица, вздохнул:
   — Еще он про Мурфа рассказал, за что серые так его свирепо...
   Упоминание о Мурфе помогло Лефу наконец-то стряхнуть тягостное оцепенение, охватившее его еще там, возле обезображенной туши хищного. Оцепенение — это, конечно, не совсем точное слово, но точного в человеческом языке просто-напросто нет. Люди еще не выдумали названия для такого. Парень вроде бы слышал, видел и понимал происходящее; сказали: «Пора уходить!» — встал и пошел вслед за всеми; не спотыкался, не падал, даже помогал то Гуфе, то Ларде. И все-таки он был вроде и тут, и где-то еще. Ни с кем не заговаривал, Лардиных робких приставаний будто не замечал. Наступил на колючий стебель — босой ногой, крепко, всей своей тяжестью — и даже не почувствовал. Если бы Торк с Гуфой силком не остановили, не повыдергивали обломившиеся шипы и не уняли бы кровь, одна Бездонная знает, чем это могло окончиться.
   Леф не помнил, как шел, как забирался в сырую тьму подземного лаза — того самого, в котором он слушал мучительные Лардины недомолвки, а потом видел тягостный сон о нездешних местах. Не помнил выцветающих звезд над головой и радостного рассветного зарева, на которое с такой тревогой оглядывались его спутники. Не помнил, как Гуфа то и дело отставала от всех, чуть ли не пригоршнями разбрасывала по земле свое вонючее зелье, а Торк мрачно цедил, что кровавый запах пораненной Лефовой ступни не перебить никакими снадобьями. Теперь, очнувшись, Леф не мог взять в толк, почему так болит нога и почему Ларда смотрит на него, будто на смертельно хворого или будто это она сама уже прикоснулась к теплому ласковому песку Вечной Дороги.
   Зато парень понимал и помнил другое.
   Здешние звезды не желали складываться в узоры созвездий, различать которые учил наследника своей чести свитский его несокрушимости капитан Лакорра Сано Санол. По тогдашнему малолетству, Нор плохо запоминал эти уроки, да и продолжались они недолго. Очень скоро вместо благородных капитанских наук парню пришлось постигать искусство выживания в припортовых трущобах. Так что зря франтоватый предок орденского адмирала брызгал слюной, понося его невежество и ненаблюдательность. Кабацкий певец и вышибала по имени Нор знал небо не хуже, но и не лучше любого обитателя Припортовья, а воспитанник столяра Леф рассматривал звезды не чаще, чем прочие братья-общинники Галечной Долины. Там не было ни луны, ни Крабьих Фонариков — вот и все, что парень сумел рассказать высокоученому старику. А тот раздраженно отмахнулся и сказал, будто в прежнем большом Мире имелись места, где луна появлялась лишь на пару десятков ночей, а ни один из фонариков не появлялся вовсе. Перед тем как отправить парня в Серую Прорву, эрц-капитан заставил его рассматривать навигационные атласы, рисовать по памяти, запоминать. И просил, требовал, умолял: смотри в небо, внимательно смотри в небо здесь и там!
   Ну и что? Теперь известно: по эту сторону Мглы нет ни Кливера, ни Кнута, ни Торной Тропы. И Утренний Глаз — это, наверное, не Слеза Морячки: она белая, а Глаз голубой. Ну и что? До Катастрофы небо над Бескрайним Миром было большим и разным.
   Можно дождаться ночи, выбрать какие-нибудь кучки звезд и соединить их каким-нибудь узором. Дряхлый дед орденского адмирала будет листать замусоленные древние атласы и, может быть, найдет в них похожее, а может быть — не найдет. Но если не найдет, то это ничего не будет означать. «Мир был чересчур велик, дружочек. Судить наверняка можно только если по ту и по эту сторону сыщется одинаковое». Так сказал ученый старец Фурст, когда ни в одной из своих несметных книг не сумел найти ни единого слова на языке запрорвных людей.
* * *
   А охотник рассказывает о Мурфе, и рассказ его страшен — страшно представить себе последние дни певца из Черноземелья, и еще страшнее вспоминать свою прошлогоднюю драку с ним.
   Серые затащили Точеную Глотку на одну из заимок тогда же, когда и Фунза, — затащили как бы для песен, на один только вечер, но больше никто не видал Мурфа до самого дня Мглы. В Мурфовой общине забродили слухи, будто певец мимоходом глянул в Священный Колодец и вдруг понял, что ему надлежит не увеселять бездельных любителей браги, а выдумывать и петь благодарения Бездонной и ее смиренным послушникам. Может быть, серые вправду пытались пугать Мурфа колодцем или добивались своего злым колдовством, или почему-то решили договариваться с Точеной Глоткой по-доброму: ты, мол, для нас, а мы для тебя (хотя чего еще могли они пообещать купающемуся в достатке и всеобщем почете Отцу Веселья?). Торков приятель, имя которого охотник и Гуфа словно бы нарочно избегали называть, конечно же, не был осведомлен о подобных секретах. Знал он только, что Истовые почему-то не смогли совладать с певцом.
   Последнее время в Галечной Долине, куда чаще, чем прежде, бывали люди из Жирных Земель. Менялы; сборщики прокормления для смиренных защитников; Ревностные, мечтающие своими глазами увидеть Бездонную (а если достанет отваги, то окунуть хоть кончик мизинца в ее серый Туман)... Все эти приезжие и проезжие привычно употребляли имя Мурфа как злое бранное слово; некоторые из них при случае поминали отвратительную выходку Отца Веселья — поминали, плюясь и гримасничая, будто при виде раздавленного тележным колесом древогрыза. Только из этих невнятных и нарочитых проклятий никак не понять было, что же за выходку такую позволил себе Точеная Глотка.
   Но пару дней назад собравшийся восвояси меняла решил напоследок отпраздновать какую-то свою меняльскую удачу и так набражничался, что язык его принялся вихлять вовсе отдельно от осторожности и разума. Неведомый Торков приятель был рядом и слушал болтовню хмельного кутилы, похвалявшегося, будто все видел собственными своими глазами («Вот этими, вот этими самыми», — то и дело принимался бормотать меняла, тыкая грязными ногтями себе чуть ли не прямо в зрачки).
   Это случилось на Великом Благодарственном Сходе черноземельских общин, затеянном Истовыми в честь Мглы-милостивицы, которая соблаговолила позволить своим смиренным послушникам вступиться за оставленных ею без защиты братьев-людей. Сход был назначен на обширном выгоне, отведенном вскорости после Ненаступивших Дней под выпас для жертвенной скотины. Посреди него поставили бревенчатый помост, на котором устроились Истовые, Предстоятель, Мудрые, общинные старосты, начальствующие над заимками старшие братья и еще какие-то люди. Они ни на миг не позволили себе присесть или отлучиться — так и стояли от рассвета едва ли не до полной солнечной силы, пока на жертвенный выгон стекались братья-общинники. Пришли, конечно, не все — даже Истовым было бы не под силу собрать в одном месте всех обитателей Жирных Земель. Однако одетые в серое скороходы постарались, чтобы пришли очень многие.
   Толпище копилось долго. Приходившие люди сбивались поближе к помосту; людские кучки росли, сливались и потихоньку подминали под себя равнину, вытоптанную копытами дожидающихся Священного Колодца круглорогов. Небо над выгоном наливалось пыльным зноем и слитным растревоженным гомоном. Кое-кто уже чуть ли не с насмешкой тыкал пальцами в переминающиеся на помосте фигуры — дескать, как возможно стоять этакое долгое время, ни разу не угомонив понятную каждому человечью надобность? Многие, не видя интересного и утомившись ждать невесть чего, уже подумывали, как бы это потихоньку убраться домой. Скороходы ведь не предупреждали, что будет так долго! И пить уже хочется, и есть, и вообще... Бешеный знает тех, на помосте, может, у них под накидками горшки попривешены — а прочим что делать, которые не готовились? Опять же, в хозяйствах по весенней поре работы выше ушей... Неужели Мгле-милостивице и вправду угодно, чтобы братья-общинники вместо всем полезных трудов парились на жертвенном выгоне без всякого дела? Нужен ей этот сход небось, как скрипуну копыта. Тоже ведь удумали серые — Бездонная им голубые клинки еще зимой подарила, а с благодарностью дотянули аж до поздней весны! Но ежели она — Мгла то есть — на этакое промедление не осерчала, то и до будущей зимы спокойно дотерпит.
   Думали так наверняка многие, если не все, только мало кто решился высказывать подобное вслух. А уйти, кажется, не решился никто. Просто не получалось взять да и повернуться спиной к молчаливым фигурам на помосте, раздвинуть локтями сгрудившихся вокруг братьев-людей и вытолкаться прочь из толпы. Потому что за огородившим выгон крепким плетнем у перелазов и на плоских вершинах близких холмов весело посверкивала бронза копейных наконечников. Как-то больно много оказалось вдруг копейщиков у Предстоятеля — куда больше, чем положено по обычаю. Рослые, мордатые, неприятно похожие друг на друга и на новоявленных смиренных защитников, они по трое — по четверо стояли именно в тех местах, которые никак нельзя было обойти стороной, выбираясь с выгона. Стояли спокойно, доброжелательно поглядывали на приходящих, малым да немощным помогали лезть через плетень, но почему-то ни у кого не возникало и тени надежды, что эти верзилы станут вот так же по-доброму или хоть безразлично глядеть на вылезающих обратно.
   Менялы — народ шустрый и пронырливый. Тот, похвалявшийся своим всезнайством, изловчился протиснуться к самому помосту: понимал, что если оттуда начнут говорить, то большинство пришедших ничего не расслышит. А он сумел разобрать каждое слово из первых уст без помощи специально засланных в толпу повторял, которые наверняка перевирали и путали речь Предстоятеля. Да, раньше других заговорил Предстоятель. Проникновенно и внятно он для чего-то рассказывал давно и всем известные вещи: как Мгла решила покарать утратившие почтение к ней и к ее послушникам горные общины; как наслала исчадий да бешеных в небывалом числе и в небывалое время и как Мир потерял старых защитников и обрел новых. Еще он сказал о том, что Бездонная в неимоверной милости своей покуда терпит изменивших клятве воинов Галечной Долины, которые вместо спасения жизней братьев-людей вздумали спасать собственные. Эти клятвопреступники подняли оружие против самих Истовых, выгнав немощных старцев из-под защиты стен их извечной обители, казалось бы, на верную гибель. Однако Мгла не позволила свершиться несправедливости и охранила главных своих послушников. В безграничной милости она до сих пор ждет, что отступники повинятся перед нею и людом. Но те прячутся в неприступном строении и виниться ни перед кем не хотят. Они даже смеют иногда врать дымами, что Витязь Нурд и старая ведунья с Лесистого Склона живы, здравы и вовсе не покараны гибелью за известные всем попытки оболгать Истовых.
   Вот этого меняла не понял. То есть всякие слухи впрямь ползали по Черноземелью, и наверняка слухи эти вранье, раз и серые и Предстоятель так их называют. Но вот кто мог донести это самое вранье до Жирных Земель? Дымы бывшей Первой Заимки никто, кроме послушников и Ревностных, видеть теперь не может — сами же Истовые запретили приближаться ко Мгле и к Мировой Меже без их личного соизволения. А те, кто подобного соизволения удостаивается, конечно же не станут вторить неугодным вымыслам. Как же так? Не ведовство ли тут? Но ежели не без ведовства, то, выходит, ведунья и впрямь жива? Или кто-то из клятвопреступников обучен колдовству и знается со смутными и прочей невидимой для обычных людей жутью?
   Бешеный разберет, прямо ли на Сходе запали эти сомнения в менялью голову или только теперь вызрели они в надкушенном брагой уме. Неважно это — когда; да и нет никакого интереса знать, что там копошится под волосами хмельного кутилы. Есть у него глаза, которые видели, есть рот, чтобы об увиденном рассказать, и нет разума, способного уследить за вертлявым дурным языком, — вот и славно, а прочее пускай его самого заботит.
   Меняла не заметил, как на помосте появился Мурф. Предстоятель замолчал — похоже было, что он еще не закончил свой нелепый рассказ про известное всем, а просто очередной раз дает повторялам возможность донести свои слова до окраин людского скопища. Но бормотание повторял стихло, и осанистый старик так и не разлепил губы. Он неторопливо шагнул в сторону, и на его месте вдруг оказался Отец Веселья. Может быть, Мурф давно уже прятался за предстоятельской спиной, или это толпа серых и мудрых выдвинула его из себя — меняла стоял слишком близко, и мог видеть лишь то, что происходило на самом краю помоста.
   Затянувшееся гостевание на заимках никак не изменило внешность певца, разве только пук волос на его макушке стягивала теперь широкая полоса крашенной в серое кожи — похожими полосами почему-то вздумали повязать себе головы и копейщики Предстоятеля. А в остальном Мурф как Мурф: презрительный прищур, самоуверенно вздернута изукрашенная блестяшками борода, широченная грудь колесом...
   Увидав знакомую фигуру Отца Веселья, люд встрепенулся, радостно загомонил. Наверняка даже глупые понимали, что нынче он не станет играть праздничные суесловные песенки, но все равно — что бы ни спел Мурф, лучше уж слушать его, чем скучные и никому не нужные россказни.
   Толпа заворочалась, задние норовили вдавиться поближе к певцу (послушать-то хочется, а на повторял в таком деле надежды нет никакой). Где-то уже затеялась перебранка; несмотря на тесноту и толчки, кто-то принялся трескуче лупить себя ладонями по коленям... А потом гомонливую сумятицу пропорол пронзительный тонкий крик — обалдевшему в давке меняле показалось, будто на помосте убивают маленького ребенка. Страшный звук повторился еще раз, уже в полной тишине, и только тогда стало понятно: это под Мурфовым лучком кричат виольные струны.
   — Вы, гнилоголовые! — Злобные слова Точеной Глотки, наверное, были слышны даже копейщикам на дальних холмах. — Знать бы вам, как вы сейчас похожи на стадо! Как вам подходит толпиться именно на этом выпасе! Ну, чего рты пораспахивали, чего таращитесь? Не поняли? Ни одна жертвенная тварь не может понять, что она жертвенная. Эх вы, круглороги...
   Он вроде бы всхлипнул, и виола пронзительно запричитала, заплакала в его руках, а через миг в ее стенания вплелся неожиданно сиплый голос того, кого привыкли считать Отцом Веселья.
   Меняла не запомнил слов. Мурф вроде бы пел что-то страшное и малопонятное: о небывалых снегах; о ветрах, которые плачут, будто хворые дети; об отвратительных серых птицах, способных питаться лишь мертвечиной; об умершей правде и глупой людской покорности... Впрочем, он успел пропеть немногое.
   Можно лишь догадываться, чего ждали от певца стоящие на помосте; а вот что он обманул ожидания серых и мудрых — это уж без сомнения. За Мурфовой спиной поднялся ропот; видно было, как Предстоятель пытался хватать руками лучок, а Мурф, не переставая петь, ударил его локтем в лицо... И тут же то ли на помосте, то ли где-то в толпе раздался истошный повелительный выкрик, что-то сухо щелкнуло, будто гибким прутом с маху хлестнули по натянутой коже, и песня оборвалась. В непробиваемой тишине следили ошеломленные люди, как кровянеет борода захлебнувшегося руладой певца, как обмякает, клонится его огромное могучее тело... Звонко ойкнула упавшая виола, ударился о бревенчатый настил затылок Отца Веселья... На помосте переругивались громко и зло; а кишевшие в толпе повторялы вопили на разные голоса, что надо всем по домам, что нечего транжирить погожий день, что работа ждать не умеет, и копейщики в нескольких местах торопливо ломали плетень, давая толпе возможность поскорее вытечь со сходного места.
   Вечером говорящие дымы и скороходы в серых накидках разнесли по общинам весть, что волею Мглы преступный певец наказан погибелью и недопущением на Вечную Дорогу. Тело его провезут по всем обитаемым землям в назидание маловерам, после чего выдадут Бездонной. «И такая же кара ждет всякого, кто осмелится хулить Милостивицу или носящих ее цвет», — говорили скороходы, только лучше бы им не произносить подобные слова. Без этих неосторожных пояснений многие так бы и недопоняли, кого Мурф назвал серыми падальщиками, жиреющими на человечьей покорности.