Таблоиды тоже не забывали о ней:
   – «Какие орешки грызет наша Белка?!»
   – «Белки показала острые зубки!»
   – «Взмах хвостом – пошли все на!»
   – «Хамство и разврат в индустрии!»
   – «Ее королевская шкурка!»
   Когда я был совсем юным, у людей моего круга существовало четкое разграничение жизненных позиций: либо ты асоциален и исповедуешь аутсайдерский лайфстайл «секс, драгс, рок-н-нролл», добровольный отказ от кредитов этого мира… Либо ты принадлежишь к доброму стаду социальных животных, пасешься там, где тебе указано, и время от времени даешь состричь с себя шерстку. Она удивительным образом сочетала в себе свободу и ангажированность. У меня же эти два состояния менялись по жизни полосами.
   Полоса несвободы от Нее ширилась, росла, заслоняя собой небо. Я постоянно задавался лишь одним вопросом, чем мне возможно привлечь ее, и не находил ответа. Мне казалось, что если она испытывает ко мне хоть что-то, хотя бы каплю интереса, то это – поверхностное любопытство, которое держится лишь на словах, которые мы друг другу говорили. Нам как будто было о чем поговорить. Только наши беседы, в которых мы старались быть искренними и лучше, чем мы есть на самом деле, будто случайные попутчики в поезде, составляли основу наших отношений. Я уже дошел до точки, когда, не задумываясь, отдал бы все слова, которые знал, за красоту и жгучий взгляд молодого араба, с которым ей, по-видимому, не о чем было разговаривать, но зачем нужны слова, когда электричество работает?
   И тот счастливый юноша видел ее, охваченную пламенем, она дрожала в его руках, он смотрел ей в глаза в тот момент, когда в них распахнулась вселенная. Для меня это было равносильно мистическому обряду.
 
    Наконец я выруливаю на Садовое кольцо. Поток плотный, но – движется. Ройзман взял трубку. Да, он готов подъехать в 15-е отделение милиции. Минут за сорок доберется. «Кого надо представлять? Белку? Это та скандальная певица? Не знаю, не знаю… – Ройзман жует слова, я представляю, как сморщился его исчерканный морщинами стариковский лоб, – трудный клиент, надо пересмотреть финансовые условия…» Жадина! Я кричу, что жду его в любом случае, и – конец связи. Но Ройзман не дает мне закончить разговор. Он заливисто хохочет и, озорно, по-детски, сообщает, что только что разыграл меня. Оказывается, пару часов назад его уже нанял Гвидо, продюсер Белки. И полностью согласился с его гонораром.
    «Я лечу, мой мальчик! – радостно кричит Ройзман, – я буду защищать ее! И поверь, это будет несложно!»
 
   Вспыхнуло лето. Она больше не звонила мне и вновь перестала отвечать на мои звонки. А я перестал понимать ее. Как можно понимать женщину, которая дарит тебе авансы, симпатизирует тебе, общается с тобой, как с добрым другом, оставляя пространство для развития отношений, а затем исчезает из твоей жизни. Без слов, без объяснений, будто ты не существуешь, будто тебя вовсе нет.
   Тем летом я тихо разговаривал. Обычно люди, ведущие себя подобным образом, стесняются своих мыслей. А я просто боялся, как бы ненароком не пролить чувство, переполнившее меня. Я боялся случайно проговориться всему окружающему, как сильно девушка с лазерным взглядом проникла в мои мысли. Я опасался, общаясь с друзьями, вместо слов «классный гол!» обмолвиться «Белка, должно быть, лучше всех танцует танго». Той зимой я начал продавать снимки перченому лондонскому журналу Vice. И каждый раз, когда я соединялся по телефону с Лондоном, мне было страшно, что вместо слова booking, я брякну loving, а вместо pay money мембрана на том конце выдаст stay honey. Слова перестали подчиняться мне. Они вертелись в голове, во рту, в ушах, вокруг, повсюду и дразнили меня, издевались надо мной. Согласные больно щипали меня за язык, гласные корчили округленные рожи, и даже твердый знак, редкостная сволочь, вел себя с гонором поп-звезды. А ведь он не имел на это никакого права! Вы когда-нибудь читали книгу, начинающуюся с твердого знака? Впрочем, вербальная паранойя скоро оставила меня. Я дозвонился. Она ответила. И согласилась со мной встретиться.
 
   Так, кажется, было сказано в какой-то главе зачитанного мной «Улисса»: «запах горького миндаля наводил на мысль о несчастной любви». Я наконец вдохнул этот запах тем волнующим июньским вечером, когда все вокруг, включая серые многоэтажки громоздкого мегаполиса, источало чувственный восторг, подавало недвусмысленные сигналы и запевало брачные песни.
   Я пил водку в отдельном кабинете нового ресторана, который пропагандировал утонченно восточный подход к наслаждениям, идеально подходящий к этим настроениям в природе. Она опаздывала, как всегда. После нашей последней встречи на кинофестивале «Большие кинОМаневры» минуло три месяца.
   Я набрал ее номер: «Белка? Где ты?»
   – Это не Белка. Это ее подруга Анка.
   – Привет! Это – фотограф Агеев. А где Белка?
   – Она в туалете, сейчас подойдет. Как дела, папарацци?
   – Зависит от твоей подруги. Она помнит, что встречается со мной на Смоленке?
   – Конечно. Она будет там через двадцать минут.
   – Анка, ответь мне на деликатный вопрос… Мне очень хочется сделать что-то для нее… Ну, ты понимаешь… Скажи, чем ее можно обрадовать и удивить? Что она любит больше всего?
   – Белое золото и бриллианты, – в трубке раздался смех, мелодичный и чувственный, как пение сирены обреченному.
   Я выскочил из кабинета, на ходу попросив метрдотеля не отменять заказ. Двадцать минут очень большой срок, когда есть четкая и важная цель, а я бежал как молодой олень, озабоченный выживанием рода. В пяти кварталах от ресторана, в маленькой ювелирной лавке, я выгреб из карманов всю наличность и получил взамен скромную безделушку в форме рыбы из мелких бриллиантов на цепочке белого золота.
   Когда она вошла в ресторан, я сидел, как ни в чем не бывало, с рассеянным видом и нарочито галантно приветствовал ее. Всякий раз, когда я наталкивался на эти два световых потока, бьющие из ее глаз, мне казалось, что все мои женщины были в другой, чужой жизни, либо они не были женщинами. Она возникла, источая терпкое сексуальное амбре. Все было безупречно сбалансировано, гламурная принцесса и студентка отдали этому образу свои лучшие черты. Зрелость и свежесть вступили в плодотворный союз.
   – У меня есть пятнадцать минут, – в ее голосе не было сухости, мы заранее условились, что свидание будет кратким и деловым.
   Прикончив одним глотком остатки водки, я начал говорить.
   «205» – я начал с этой цифры. С момента нашего знакомства, с того вечера, когда она отматерила жену генпродюсера музыкального телеканала, прошло 205 дней. Я принялся рассказывать, кем она стала для меня за эти 205 дней, что она стала значить для меня. Я тщательно подбирал выражения, стараясь быть точным и лаконичным.
   Я говорил о том, что она изменила молекулярный состав моей жизни. Цвет, вкус, запах, очертания предметов – все теперь поменялось и подчиняется ей. Дома выглядят как ее прическа, деревья пахнут ее кожей, неоновые потоки на улицах подражают озорству и нежности ее взгляда.
   Затем я перешел к небу. Ведь всякий настоящий мужчина стремится к небу. Об этом немало написано в «Улиссе». И только любовь, жертвенное чувство, может заставить мужчину забыть о земном притяжении. Преодолеть собственный эгоизм, эту великую силу тяжести.
   – Ты победила Ньютона! – говорил я и моргал.
   Я благодарил ее за подаренное чувство, которое лишило меня тяжелых якорей, приковывавших к бессмысленным привычкам и пошлым удовольствиям.
   – Но все, чего я хочу – попытаться сделать тебя счастливой, – повторял я и моргал.
   Я говорил о том, как редко встречал на своем пути людей, способных заразить меня этим вирусом. Людей, которых я мог бы принять безоглядно, любить их пороки и недостатки, преклоняться перед их слабостями. А иначе все теряет смысл. В безгрешных героев может влюбиться каждый тупица, да, кроме тупиц, никто и не выдержит нечеловеческую скуку этих отношений.
   Я говорил, что хочу взаимности, и только ее любовь к кому-то другому может меня остановить.
   – Ты влюблена в кого-нибудь? – спросил я, не слыша собственного голоса из-за грохота сердца.
   Она отрицательно помотала головой.
   Я хотел говорить еще, я готов был проговорить с этой женщиной все отпущенное мне на земле время, но в разговоре всегда участвуют двое.
   – Я не могу тебе дать то, чего ты хочешь, – она прервала меня взглядом, которым могут убивать только женщины. Когда мужчина совершает убийство, им владеет слепая ярость либо расчет. Женщина может зарезать со смешанным чувством превосходства, сострадания и любопытства. Именно эта смесь в ее глазах была последним, отчетливо воспринятым мной сигналом: «Ваш корабль потоплен!»
   В голове мелькнул дурацкий каламбур: «Что, просто не можешь мне дать?»
   – Мы больше не увидимся, – контрольный в голову.
   И сразу накатило осознание произошедшего. Я поверил в огромную зияющую дыру в самом центре своего туловища, там, где еще минуту назад плескалась водка. Эта пустота захватывала меня, выкачивала внутренности, кровь и остатки воздуха. Я задохнулся и перешел на дыхание жабрами. За долгие годы пребывания на полях любовных баталий я освоил альтернативные способы дыхания. За те же годы я убедился, как бессмысленны и жалки выяснения причин отказа. Глупее вопроса: «Почему?» в такой ситуации не может быть ничего. Боль отвергнутой любви может быть очень сильной, может быть смертельной. Но существует еще одна разновидность боли. Боль стыда за тех, кто ослабел и потерял себя настолько, что позволяет цепляться, обламывая ногти и сдирая кожу с пальцев, за подошвы ботинок тех, кто следует в ином направлении.
   Нет, объяснения не были моей стихией. Я вытащил из сумки футляр с безделушкой и протянул ей со словами: «Тогда это мой прощальный подарок».
   Она нерешительно взяла футляр.
   – Ты действительно хочешь мне это подарить?
   – Да уж мне сейчас не до шуток…
   – Тогда сегодня – самое красивое прощание в моей жизни, – и, словно бы извиняясь за свое решение, добавила – зато ты никогда не узнаешь, какая я сука в жизни…
   «Уже узнал», – подумал я про себя, целуя ее на прощание.
   – Мне было очень приятно с тобой общаться, прости меня – с этими словами она покинула ресторан. А я думал о том, что все приятное общение, не задумываясь, променял бы на один взгляд, тот самый особенный взгляд, которым женщина смотрит на мужчину, чувствуя себя женщиной, а его – мужчиной.
   Она ушла, а я допил водку и попросил счет. Скрипачки в голубых балахонах, сочувственно поглядывая на меня, сыграли «Moon river», пустой стол, еще хранивший ее отпечатки пальцев, был предан на стерилизацию молоденьким официантам в матросках.
   На улице безумствовала гроза. Будто десятки самолетов сталкивались друг с другом в летнем московском небе. Косой дождь хлестал по домам наотмашь. Молнии не затухали, небо постоянно подсвечивалось с разных концов, будто все столичные вечеринки, которые гуляли в этот вечер, одновременно разрешились фейерверками.
   Молнии – это небесные фотовспышки.
   Я тоже могу метать молнии.
   Я – громовержец.
   Я – громовержец, который промокает насквозь за одну минуту и десять секунд.
   Я – самый несчастный громовержец, у которого не осталось даже сухой сторублевки, чтобы уехать на такси.
   Я не видел ее с тех пор…
 
    Я нарушаю правила на углу Садового и Пречистенки. Пересекаю Садовое и по Фрунзе выкатываю на Плющиху. Воспоминания волнуют меня, выводят из равновесия. Даже обида мутной слизью начинает подниматься откуда-то снизу… Прочь! Сейчас она – в опасности, ей нужна моя помощь. Я буду, я сделаю. Кто, если не я? Я все еще готов отдать ей жизнь. Я все еще люблю ее. Несмотря на оптимизм Ройзмана, я чувствую, я ей нужен.
 
    «Дорогой папарацци Агеев, румяный оптимист с фотокамерой, по имени Лейла! Судьба порой плетет довольно странные узоры, пересекая линии движения своих подопечных. Как часто один человек встречает другого не потому, что эти двое могут стать одним целым, а чтобы вовремя поднести спичку к сигарете, выкурив которую тот, другой, поймет то, что должен понять. Два человека встречают друг друга затем, чтобы добавить в обе жизни крошечные, иногда совсем незаметные детали, которые необходимы этим жизням в той точке пересечения времени с пространством. Необходимы, чтобы две жизни превратились в два пути. Чтобы грубо толкнуть кого-то и не заметить, что в это место спустя секунду ударит молния, чтобы отобрать у кого-то деньги, которые он в противном случае истратил бы на страшное, чтобы отвести кого-то из них с пути третьего человека…
    Но мы никогда не узнаем реальных причин того, почему живем в этом городе, обедаем с этим человеком, сталкиваемся с ним на улице и объясняем, как пройти в Музей изобразительных искусств… Поэтому не грусти, розовощекий мальчишка.
    Возможно, милый Агеев, когда играешь с женщиной, сохраняя трезвый рассудок, легко добиваешься ее. Только этими победами не дорожишь, этих женщин всегда мало, к ним быстро остываешь. У тебя ведь так было? Да? Много раз.
    А хочется настоящего Чувства. И вот оно подкрадывается, ты уже взрослый, ты узнаешь его по шороху шагов, шелесту одежды, запаху дыхания. Ты уже взрослый, хоть и тоскуешь по вечному детству. Ты догадываешься, чем это может закончиться, но ты позволяешь ему войти, и проникнуть в тебя, и завладеть тобой, и стать тобой, и вытеснить тебя.
    Это всегда очень трогательно, когда ты, загипнотизированный Человеком своего Чувства, раскрываешься, снимаешь броню, как доверчивая черепаха выползаешь из своего панциря. Но едва ты перестаешь быть для нее хоть в чем-то загадкой, ты сразу становишься предсказуемым послушным животным, готовым бежать, куда она поманит. Разве не так? Ты перестаешь быть мужчиной, заслуживающим внимания. Ты перестаешь быть мужчиной. Если в тебе нет неведомой для нее силы, ей уже невозможно покоряться твоей воле, а без этого она – не женщина.
    И она начинает смотреть сквозь тебя. И видеть других сквозь тебя. И ты сходишь с ума. Сначала ты перестаешь спать. Любое забвение кажется подарком, но и там, в зыбучих песках между явью и тонким миром – ее тени. Внутри тебя – пустота. Тебе уже не нужно ничего. Даже она. Только бы почувствовать малейший вкус к жизни. Только бы снова стать живым.
    Послушай, мудила Агеев! Ты все знал заранее, но ты не мог поступить по-другому. Еще более страшным кошмаром в уголках травмированного подсознания для тебя зудела мысль, что ты больше никогда, до конца своей никчемной жизни, никого не полюбишь.
    А если женщина, Слава Аллаху, все же была к тебе благосклонна, то… ты ведь себя знаешь… Через месяц, ну, через два ты напьешься ее тайной, она перестанет интересовать тебя, и ты вновь начнешь испытывать этот зуд и томление. Тебе опять приспичит кого-то покорять и завоевывать. Не мазохизм ли это? Определенно, мазохизм. Никаких сомнений, это точно мазохизм».
 
   Это письмо я написал себе сам. И сам себе отправил. С одного почтового ящика на другой. Так я пытался работать собственным психотерапевтом. После «самого красивого прощания в ее жизни» мне не оставалось ничего, кроме самоуговоров, самовыяснений, самовнушений. Почему все слова, начинающиеся с «сам», напоминают о мастурбации? Я не мог мастурбировать. Вместо этого я пил, пил, пил, пил, еще раз пил… я просидел месяц, не выходя из дома. Просто сидел и слушал, как растет моя борода. Она росла медленно благодаря монголо-татарскому игу. Затем я сбрил бороду. Часть рассудка вернулась ко мне.
   Я раскладывал, анализировал, бесконечно разбирал по косточкам нашу ситуацию и уговаривал себя, что так было нужно. Что иначе было просто нельзя. Невозможно. Немыслимо. Нереально. Все. Стоп.
 
    Я бросаю автомобиль на пустой парковке у отделения милиции. Взлетаю на третий этаж, перепрыгивая через две ступеньки. Перила… ручка… дверь… Молоденький лейтенант спрашивает у меня документы, я, как сомнамбула, достаю паспорт, расписываюсь в какой-то ведомости. Подоспевший Ройзман быстро утрясает формальности. Нас проводят в комнату, там нет никого, только стол и два стула, привинченные к полу. Спустя три минуты и сорок секунд дверь открывается и входит Она. Я смотрю на Белку, на ее побледневшее лицо, заострившийся нос, полуоткрытые губы, выцветшие волосы, опущенные руки, выпирающие ключицы, впалый живот, каплевидные бедра, затем я долго смотрю в пол.
    – Привет, – глухо говорит она.
    Как перепахало ее время! То время, что мы не виделись… А может, виновата только одна последняя ночь? Передо мной будто другой человек. Я вижу полный суповой набор ее частей тела. Но только глаза… Я больше не вижу двух лазерных потоков. В этих глазах погас свет!
    – Ты еще носишь рыбу, которую я подарил? – спрашиваю ее.
    Она, не мигая, смотрит на меня пустым взглядом.
    – Рыба! Помнишь? Моя рыба… Которую я подарил тебе?

ГЛАВА 2
БЕЛКА

   Сколько себя помню, все меня хотят. Всю мою двадцатилетнюю жизнь. Люди вокруг будто помешались на желании. Продавцы в магазинах, учителя в старших классах, врачи, милиционеры, дворники, надутые буржуа в кабриолетах, бычки на джипах. Всем есть до меня дело. Если кому-то хочется просто присунуть, я еще могу понять: малолетка-секси, зов природы, – порочно, потому – естественно и человечно. Но почему вокруг полно извращенцев, которым не терпится схватить меня, запереть в шикарную витрину и каждый день протирать слабым раствором кальция? Если с тобой такого никогда не случалось, значит, ты – синий чулок, или чудаковатый уродец, или «не пришей ничего ни к чему», или – Святой. В таком случае ты меня не поймешь. Тогда тебе не нужно слушать дальше эту историю, лучше сходи в душ, постриги ногти, прими «фенибут» и постарайся поскорее заснуть.
   Даже чудак Фил, с которым я выросла вместе как с братом-близнецом, заявлял, когда нам обоим едва стукнуло по четырнадцать лет:
   – Знаешь, что общего у тебя с Зиданом?
   – ???
   – У вас обоих офигенные ноги!
 
   Вся моя история – история вожделения. История разрушительной похоти. История бумерангов, направленных мне в голову, в живот, в пах… Бумерангов, отражаемых мной, изо всех отпущенных мне сил, и разлетающихся вокруг, как птицы неведомой ярости. Что? Ой! Прости, пожалуйста! Я не хотела… Это всё журналисты виноваты! Пресса меня испортила. Я за этот год с ними так привыкла к этому резкому тону, к этим декларациям и меморандумам… Тьфу! Совсем превратилась в куклу-робота. Буратино-телекомандато, как говорят милые итальянцы… Нет, с тобой я так не смогу… С тобой все по-другому… Я должна рассказать тебе эту историю, как… как колыбельную… ты же поймешь? Я спою тебе свою жизнь… Нет. Давай-ка по-другому. Я будто бы стану разглядывать фотографии в семейном альбоме. Я люблю фотографии. А ты? Тебе нравятся фотографии?
 
    Вот я крашеная в «платину» у входа в «Шлагбаум», с открытым животом и наглым взглядом. Здесь мне шестнадцать. Мы живем в Твери. Я и мой дядя, которого я в глаза называю дядя Тони, а за глаза зову «Tony Pony», потому что школа с углубленным изучением английского сделала из меня законченную мисс Тэтчер, так мы обзывали англоманок.
 
   Но по паспорту мой дядя – Антон Афонович. Ему недавно стукнуло сорок лет, мы не отмечали. У него брови – как два мохнатых енота. Поэтому иногда незнакомым людям кажется, что взгляд у дяди тяжелый и хмурый, как колючая елка в зимнем лесу. Он почему-то помешан на елках… Хотя на самом деле его брови – два подвижных енота-акробата, дядя иногда дает их представления, и в такие минуты любой поймет, что Тони-Пони – сказочно добрый, а больше всех на свете любит меня. И я его очень люблю. Он у меня – единственный. Правда, еще есть Фил, который называет меня «Народная артистка» и таскается из клуба в клуб, следом за моей артистичной персоной. Фил мне не «мальчик-друг», а просто хороший друг, если ты понимаешь. Почти брат, мы ведь росли вместе. Фил – большой, добрый и немного несчастный. Большой и добрый он от природы, а несчастным его, кажется, делаю я. Фил влюблен в меня с первого класса. А я… А я уже сообщила, что я – редкостная сука? Нет? Хм… Это правда. Ну, как я могу броситься на шею парню, с которым мы ходили на соседние горшки в детском саду? Двухметровый неуклюжик, Фил на все вокруг посматривает настороженно-наивно из-под своей косой черной челки. На самом деле он не наивен, просто – плохое зрение, а очки Фил не выносит. Еще он занимается дзюдо, читает все время какого-то Мисиму и достает меня длинными россказнями о самурайском духе. По их, по-самурайски, рассказывает Фил, жить надо так, будто ты уже умер. Я примерно так и отреагировала, когда он в первый раз сделал мне предложение:
   – Ты сдурел, Фил?! С чего это вдруг, на пятнадцатом году знакомства?.. А-а-а-а… ты же у нас самурай? Так живи так, будто уже женился на мне и вскоре развелся!
   Жестоко, конечно, получилось, но Фил – молодец! Выдержал! Только долго вздыхал, стучал кулаком себя по коленке и за челку прятался. А после – началось! Фил стал регулярно проявлять стойкость самурайского духа. Целеустремленность, по-нашему. А по-моему – упрямство. Объяснения стали еженедельной нормой. Фил объясняется очень смешно, в каждый заход, пытаясь подобрать новые слова, иногда вообще противоположные тем, которые он говорил на прошлой неделе. Ну, например, через неделю после очередного отказа приходит с букетом белых хризантем, которые я, к слову, терпеть не могу, мнется с ноги на ногу и начинает: «Лерка… я в прошлый раз говорил, что люблю тебя… Знаешь, я немного не то имел в виду, что ты подумала… Я говорил, что хочу жениться на тебе, жить с тобой… Да, я – дурак… я понял, что покушался на самое дорогое, что у тебя есть, на твою свободу… Прости, Лерка! Я не это имел в виду… Ты – свободная белая женщина… конечно-конечно… – тут Фил начинает частить и запинаться, – ты можешь делать что хочешь, ходить с кем хочешь, можешь поехать в Москву или… там… в Лондон… заниматься дайвингом… ездить автостопом… ловить мурен в Китайском море… просто я имел в виду… я подумал… знаешь, – в этом месте Фил становится похож на старый советский флаг в кладовке у Тони-Пони, такой же красный и обвислый, – я просто люблю тебя и хочу жить с тобой… короче, выходи за меня замуж…»
   Каждый раз, в такие моменты, мне приходится думать о детях-скелетах в Африке, о пылающем в инквизиторском костре Джордано Бруно, о жертвах очередного землетрясения, короче, о чем-то трагическом, только чтобы не расколоться, не прыснуть звонко в кулачок, а затем глумливо не заржать в лицо лучшему другу, оскорбив Фила в самом дорогом. Все-таки хоть я и сука, но Фил мне как брат и я должна беречь его чувства.
   – Дружище Фил! – приподнято-торжественно начинаю я свой очередной отлуп, – правильно ли я поняла, что ты предлагаешь мне совместное проживание и совместное хозяйство?
   Фил утвердительно кивает головой.
   – Но при этом у меня будет «самое дорогое» – моя свобода? То есть я смогу гулять где хочу и с кем хочу? – Фил снова кивает.
   – Так ты толкаешь меня к легитимному блядству под сенью семейного очага?
   В этом месте Фил резко мотает головой из стороны в сторону, так сильно, что я начинаю пугаться за его шею.
   – А как еще понимать это твое «ты – свободная белая женщина»? А? Эх ты! А еще друг называешься!
   Фил с грустью смотрит на меня взглядом побитого бассет-хаунда и уходит восвояси, каждый раз забывая оставить букет и смешно волоча его за собой по паркету. После Фила я беру веник и сметаю лепестки белых хризантем по всей квартире. Романтика?
   За неделю он собирается с мыслями, и шоу повторяется заново: Фил отказывается от своих предыдущих заявлений и опять повторяет их, только другими словами. Даже не знаю, кто из нас больше «народный артист»?
   Правда, один раз у нас с ним чуть было не случилось. Через три месяца после того последнего плавания моих родителей. Когда их лодку перевернуло течением посреди Волги, и мама не смогла выплыть, а папа без нее, видимо, не захотел. Я тогда не забилась в истерике, не порвала на себе волосы, даже не заплакала. Все эмоции – это яркие проявления жизни, а я будто тоже перестала жить. Перестала видеть, слышать, чувствовать, желать. Месяца полтора просидела дома. Будто в коме. А потом жизнь начала возвращаться в меня. День за днем, капля за каплей. Каждое утро, проснувшись, я чувствовала, как во мне просыпается что-то… Что-то новое-забытое-старое, чего вчера еще не было. А в «прошлой жизни» было. Как будто все во мне, и тело и душа, по кусочкам отходило от наркоза. И новые ощущения не баловали разнообразием. Точнее, они даже не были ощущениями. Ощущение было одно. Пустота. Я и представить до этого не могла, насколько родители заполняли мою жизнь. В главном и в мелочах. Начиная с наших семейных завтраков, смешливых, суетливых, когда все заспанные, спотыкаются, все куда-то опаздывают, но обязательно торопятся высказать друг другу какую-то ерунду, которая в начале нового дня представляется невероятно важной. «Что снилось? – Не забудь ключи? – Заедь в поликлинику? – Передай Петру Ивановичу! – Забери дневник у завуча. – Мусор! – Кто вынесет мусор?!» Заканчивая ежедневной кропотливой психотерапией, закладывающей самооценку. Когда отец через слово вставляет: «Да, моя красавица… Да, моя хорошая…» Или переспрашивает, будто не расслышав мою очередную напыщенную глупость: «Что, моя умница?» А мать, помогая расчесывать волосы или поправляя неумело нанесенную косметику, усугубляет, забираясь глубоко в подсознание: «Кто у нас самая прекрасная принцесса на свете? Лера у нас самая прекрасная! Все парни на свете будут мечтать о ней и сходить с ума!» Все это разом исчезло куда-то, обвалилось. А потом стало возникать заново. По чуть-чуть, по капельке, маленькими крошками, людьми… И первым стал Фил. Он постоянно шептал мне: «Какая ты красивая, Лерка! Какая ты…» Я поняла тогда, что мне необходимо, просто жизненно важно каждый день смотреться в такое вот влюбленное в меня зеркало. И я для себя решила. Пусть это случится. Стояло знойное лето, наполненное бездельем, пухом тополей и мошкарой. Мы окончили школу, но ни я, ни Фил никуда не поступили, да и планов таких не было. Фил устроился охранять по ночам склад компьютеров, а я добилась наконец, чтобы в «Зебре» мне доверили отыграть афтепати. Это – отдельная тема! Самая важная манечка для меня в тот год! Я и поступать-то никуда не готовилась, отчасти… конечно, из-за родителей… А во многом из-за своей безумной блажи сделать диджейскую карьеру! Ну, модно же! Как без этого?