Внезапно на дорогу, прямо под ноги веремейковцам, выскочила из картофельных борозд собака. Это была Хрупчикова лайка, и ее все узнали — по закрученному бубликом хвосту, по красному языку, который вечно ходуном ходил, даже в лютый мороз. Собака Хрупчикова вообще была безобидным животным, она мало когда пребывала в деревне, все бегала безголосо по округе, гоняла кого-нибудь вдоль и поперек по засеянным полям. Во всяком случае, ни лая, ни злобы ее в Веремейках никто не помнил. А тут тихоня нечаянно вякнула, будто с перепугу, на знакомых людей, отскочила на обочину и кинулась к конвоиру, ехавшему по правой стороне, норовя вцепиться зубами в свешенную ногу в стремени. При этом она громко гавкала, легко, как мячик, подскакивала, даже конь под седоком заволновался не на шутку, пошел боком, спотыкался и пятился.
   — Силантий, — встревожился кто-то в толпе, — позови ты, ради бога, собаку свою, а то…
   Но Хрупчик не успел и слова вымолвить — конвоир моментально сорвал карабин, что наискось висел у него за спиной, и, даже не щелкнув затвором, выстрелил в разъяренную собаку, которая сразу же ткнулась мордой в заросшую травой землю, забилась в судорогах, будто глотнула, с хлебной приманкой быстро действующей отравы. Веремейковцы, на глазах у которых свершилось это, в ужасе втянули головы, даже сбились с ровного шага. А какая-то женщина запричитала в голос, но тут же испуганно подавила плач.
   — Ну вот, дожили, — сказал кто-то, — и заступиться некому.
   — Кто ж это полезет теперь на рожон? — послышался ответ, и Зазыба узнал — голос вроде бы принадлежал Ивану Падерину. —Вон, собака только загавкала, и то…
   — Жалко собаку…
   — Что уж тут плакать по шавке, коли день такой — что худо, то и лихо, — сказал Силка Хрупчик, которому, может, пока одному было о чем горевать — за воротами при дороге осталась лежать его собака.
   — Оно так, — поддержал Хрупчика кто-то из женщин, — только пусти первую слезу — за ней сразу другая потечет, потом и не удержишь.
   Зазыба ступал по мягкому, будто горячая зола, дорожному песку и, теряясь в догадках, томительно просеивал через свою рассудительную голову все, что приходило на ум, однако дойти до чего-нибудь путного не мог: правда, куда, ну куда и для чего гонят под конвоем веремейковцев?
   Раскрылась загадка только в деревне. Не сама загадка, а всего только причина, разъярившая немцев.
   Когда веремейковцев наконец пригнали на майдан против бывшей колхозной конторы, там уже стоял знакомый броневик. Несколько спешившихся всадников, которые успели сюда раньше, похаживали с карабинами вдоль штакетника под окнами. Лица у немцев были напряженные, даже растерянные, во всяком разе, так показалось веремейковцам. С броневика тут же при всех слез рослый, перетянутый в талии офицер с очень спокойными светлыми глазами. На нем ладно сидел зеленый френч — черные отвороты на рукавах и такой же черный воротник с зеленой окантовкой. На груди, продетая в петельку для пуговицы, краснела малиновая лента, а на рукаве с правой стороны блестел значок офицера полевой жандармерии — серебряная стрела на золотом поле.
   Жандарм приблизился к веремейковцам, которые, оказавшись на майдане, сбились еще тесней, повел по лицам глазами, словно искал среди этих людей кого-то, кто был ему крайне нужен, потом круто, одним коротким движением повернулся спиной и мерно, будто считая шаги, направился к штакетнику. Потом так же снова повернулся к веремейковцам и чуть ли не след в след, не убыстряя и не замедляя хода, вернулся на то место перед толпой, где уже раз останавливался.
   — В вашей деревне исчез наш солдат, — начал он по-русски чистым, литой меди, голосом, нисколько не повысив его, но так, что слышно было самым задним. — Я предупреждаю: если через десять минут солдата не разыщут, обвинение ляжет на всех вас. Если же солдата найдут убитым, обвинение опять же ляжет на вас. Но в этом случае, чтобы избежать наказания, вы должны будете назвать убийцу. Иначе расстреляем всех. Ни единая капля крови, даром пролитая солдатами великого фюрера, не может остаться без отмщения. Вы все обязаны знать об этом, знать сегодня, завтра, знать всегда. Кто староста?
   Услышав, что именно ему, а не кому-нибудь другому первым надо откликнуться теперь, чтобы ответить на поставленный вопрос, Зазыба протиснулся вперед, произнес совершенно спокойно и тоже не слишком громко, совсем так, как говорит офицер:
   — В деревне нету еще старосты.
   — Почему?
   Зазыба простовато пожал плечами, склонив голову слегка набок, но вдруг спохватился, что держит руки по швам, и тут же заставил себя согнуть правую в локте, дотянуться ею до носа и щипнуть за самый кончик — это было его излюбленной привычкой в затруднительные моменты.
   Офицер, видно, тоже понял Зазыбове движение, поэтому особенно пристально вгляделся в его лицо, которое совсем не показалось ему простоватым, слегка прищурился и сказал с явным поощрением:
   — Отлично. — Но тут же поманил средним пальцем левой руки Браво-Животовского, который стоял наготове неподалеку. — Господин полицейский, кто из ваших людей оставался тут, в деревне? — спросил он, чтобы услышали и остальные.
   — Не знаю, — ответил Браво-Животовский, сразу принимая виноватый вид, мол, неожиданно это случилось, потому и не мог предусмотреть.
   — Разузнайте и доложите! —приказал ему офицер. Браво-Животовский подскочил ближе к толпе, крикнул нетвердым голосом:
   — Кого не было в Поддубище?
   — Верней, кто был в это время в деревне? — поправил его жандарм, совершенно не выказывая раздражения, которое, конечно, кипело в нем, несмотря на внешнее спокойствие.
   — Да, кто оставался в деревне? — уже совсем теряясь, крикнул Браво-Животовский.
   — Дак, сдается, никого, — шевельнулся в толпе Силка Хрупчик, почему-то слегка приседая. — Все ж наши в Поддубище ходили.
   — Ты сам видел, Антон, — подал голос из-за спин деревенских и Роман Семочкин, который после случая у криницы надолго притих и совсем не обнаруживал своего присутствия. — Мужики все были на разделе. Это можно даже теперя перечислить. А бабы… Дак бабы, сам знаешь…
   — Да не могли наши бабы убить человека, — несмело отозвалась Рипина Титкова. — Это же не петух…
   Браво-Животовский повернулся к офицеру, вздернул плечи — мол, сами видите. Но тот не принимал никаких оправданий. Согнул руку в локте и глянул на круглые, похожие на компас, желтые часы.
   — На размышление вам две, нет, даже две с половиной минуты. Если за это время не будет найден наш солдат, обвинение ляжет на вас. Если же… — И он опять почти слово в слово принялся повторять то, что говорил раньше.
   Странно, но только теперь веремейковцы по-настоящему поняли реальность угрозы.
   — А, людочки, что ж то будет! — заголосила с краю Ганнуся Падерина, почему-то отталкивая от себя плотно стоявших женщин.
   Веремейковцам вроде бы только одного ее крика и не хватало. Толпа вдруг пришла в движение, загомонила, насторожились конвойные, задвигали вскинутыми карабинами. Только никто из деревенских не посмел сделать и шага ни вперед, ли назад. Женщины, как самые неустойчивые, эмоциональные натуры, начали проклинать предполагаемого убийцу, из-за которого немцы собирались порешить всех. Зазыба, услышав возмущенные голоса, подумал тревожно: что ж это делается? Сам он страха не ощущал, все равно как назло, наперекор тем, кто поддался панике. Больше всего, кажется, хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этого. Но вот кто-то крикнул:
   — Ведут! Ведут.!
   И правда, по улице к майдану немцы вели, толкая прикладами, какого-то мужика. Оказывается, все это время, пока веремейковцы стояли под охраной, остальные немцы — а их оставалось немало — шныряли по деревне, обыскивая все закутки. Мужик спотыкался от сильных толчков, однако не падал. Вскоре веремейковцы узнали его. Это был придурковатый Тима из Прудков. Его знали все, от мала до велика, и не только в Прудках да Веремейках. Такие люди, как Тима, обычно известны по всей округе, во всяком случае, по ближайшим деревням наверняка. Этого человека природа наделила великой силой, но отняла разум. Правда, к нему порой возвращался здравый смысл, и он нормально воспринимал всё, что ему говорили и чего от него хотели. Тогда кому хочешь любопытно было побеседовать с Тимой. Как раз поэтому ходили слухи, что болезнь с ним приключилась позже, когда он служил где-то на корабле. Известное дело, в самих Прудках нашлись бы люди, которые могли рассказать про Тиму подробнее, однако почему-то никто уже и не хотел другого толкования: Тима прудковский да Тима. Как всегда бывает в таких случаях, за ним гонялись повсюду ребятишки, дразнили обидными словами, строили рожи да показывали языки. Жил Тима в Прудках одиноко. Была у него еще отцова хата. Но печь топил редко, может, только в лютые морозы, а то все лежал в лохмотьях на печи. Всей живности в хозяйстве была одна корова, которую не всякий раз он вспоминал подоить, хотя весьма аккуратно смотрел за тем, чтобы хватало в хлеву корма, — таскал из колхозных стогов в дырявом пехтере сено, клал сразу же в ясли и успокаивался до следующего раза. Сам он кормился большей частью по людям. Приходил в дом, садился за стол вместе с хозяевами, а если в хате не было хозяев, сам на пороге брался за ухват, доставал горшок с варевом из печи. Делал Тима так и в Прудках, и в Веремейках, даже наведывался в Бабиновичи, — одним словом, чувствовал себя непринужденно всюду, куда бы ни попадал. И вот теперь этого юродивого вели на веремейковский майдан.
   К жандармскому офицеру подъехал верховой, тот самый, с большим носом, и что-то стал объяснять.
   Другие немцы, не ожидая команды, подвели к штакетнику Тиму и силой заставили его повернуться к майдану. Даже за те десять или немногим больше шагов, которые отделяли теперь юродивого от веремейковцев, можно было понять по его лицу, что бедняга пока ничего не понимал во всем происходящем, только таращил с какой-то нечеловеческой злостью словно невидящие глаза да время от времени хватался корявой ладонью за челюсть, — видно, болела она от удара. Неухоженный, ощетинившийся Тима напоминал скорей не человека, а человекообразное существо, которое как бы заставили подняться на задние лапы. Но вот он вдруг узнал в толпе кого-то из веремейковцев, а может, и всех, и в явной радости разинул улыбающийся рот.
   Тем временем офицеры — и жандармский, и тот, кавалерийский, — закончили переговоры и оба подошли к юродивому. Казалось, они заговорят с ним. Однако жандарм повернулся к толпе, спросил на расстоянии:
   — Кто знает этого человека?
   Но на веремейковцев вдруг тоже будто помрачение нашло. Никто не ответил, люди словно не понимали, чего теперь от них хотел этот немец с голосом то вкрадчивым, то строгим, даже грозным. К тому же никто не верил, что Тима вообще способен на убийство.
   — Итак, не знаете? — злорадно усмехнулся жандарм. — Тогда я скажу. Это переодетый красноармеец. И это он убил в вашей деревне нашего солдата. По законам военного времени вы также несете ответственность за убийство, потому что свершилось оно в тылу нашей армии — в вашем селе. Вы скрывали у себя этого красноармейца!
   Ждать дальше уже было нельзя.
   — Мы знаем этого человека!
   Из самой середины толпы выбрался на край Парфен Вершков.
   — Мы знаем его.! — зашумели тогда наперебой и другие мужики.
   Но жандармский офицер смотрел на одного Парфена.
   — Никакой он не красноармеец, — уже почти злобно сказал Парфен. — Это Тима из Прудков. Он не в себе, понимаете, пан офицер?
   — Что значит не в себе? — будто смутился от Парфеновой напористости жандарм.
   — А то, что он хворый, — посмотрел прямо в глаза фашисту Вершков.
   — Чем хворый?
   — На голову хворый!
   — Идиот?
   — Да, дурной.
   Офицер бросил недоверчивый взгляд на Браво-Животовского. Тот издали покрутил у виска пальцем.
   Видно, жандарм такого поворота дел совсем не ждал. У него вдруг задрожал подбородок — нет, он не засмеялся, чтобы хоть так выйти из нелепого положения; ему в конце концов изменила его показная невозмутимость. И он закричал на Парфена Вершкова в бешенстве:
   — Туда! Становись туда! Становись рядом с этим вашим идиотом!
   Жандарма вывело из равновесия не только то, что человек, которого поймали солдаты в чьем-то дворе, оказался просто-напросто деревенским идиотом. Его взбесило сознательное и спокойное заступничество этого пожилого крестьянина с твердым взглядом, в котором не было не только страха, но даже и признака малейшего угодничества.
   К тому же на жандарме лежала ответственность — выяснить главное: куда исчез солдат вермахта? Не загостился же он, в конце концов, у хорошенькой крестьянки!
   Между тем становилось очевидным, что поиски ничего не дают, хотя в деревне уже почти все перевернуто вверх дном.
   Парфен Вершков не стал ждать, пока его подтолкнут карабином к штакетнику, сам подошел к Тиме и стал по левую руку.
   Жандарм тоже заставил себя сдвинуться с места, сделать несколько шагов, чтобы успокоиться. Уже на четвертом или пятом шаге в разгоряченную голову его пришла старая поговорка: «Ман шлегт ден зак, ден эзель майнт ман»[3]. Поговорку эту часто повторял один из его коллег, тоже недоучившийся студент (их призвали в полевую жандармерию с юридического факультета), но сам он, если говорить откровенно, до конца не мог ее понять: один раз толковал так, другой — иначе. Только теперь показалось, что смысл наконец дошел до него, по крайней мере, в данном случае.
   Почувствовав, что снова способен владеть собой, жандарм повернулся к осужденным. Один из них, тот, что был пойман в деревне, действительно имел вид идиота, жандарм даже удивился, как не понял этого раньше, с самого начала, хотя бы по взгляду, совсем отсутствующему, и по большой, слишком большой для нормального человека голове. А вот другой!… Этот при иных обстоятельствах не мог бы не вызвать восхищения даже у истинного арийца: поджарая фигура (несмотря на немалые годы), седая голова на крепкой шее, спокойные черты покрасневшего лица и эти чуть-чуть вздернутые брови, из-под которых искоса глядели глубокие темные глаза. Как раз глаза и выдавали в нем человека, сильного духом и умного. Однако жандарм не мог позволить себе восхищаться!…
   «Небст гефанген, небст геханген»[4], — решил он.
   Мгновение — и солдатам была отдана команда стать между толпой и осужденными.
   Но сегодня словно и въявь над веремейковцами витало милосердие.
   Вдруг послышался топот, и все увидели, как на майдане осадил каурого коня немецкий кавалерист. Наклонившись с седла, он шепнул что-то жандарму. Тот сразу же вопросительно повернулся к кавалерийскому офицеру, который все это время стоял в нескольких шагах, казалось, безучастный ко всему. Во всяком случае, никакой активности он пока что не проявлял.
   — Геверер![5]
   — скомандовал жандармский офицер солдатам, которые нацелили поднятые карабины.
   Брезгливо сморщившись, он резко шагнул с места и быстро вскочил в «хорьх», затем жестом подозвал к себе Браво-Животовского.
   Толстяк с большим носом тоже взял у вестового поводья своего скакуна.
   Со стороны можно было подумать, что произошло некое совсем непредвиденное обстоятельство и уже самим немцам что-то угрожало. Но все оказалось проще. Гитлеровцы наконец обнаружили пропавшего кавалериста. Обнаружили в деревенском колодце напротив Хрупчикового двора и вытащили оттуда неживого.
   Помог отыскать пропавшего его копь.
   Кто-то из немцев, шныряющих по деревне, вдруг обратил внимание, что у колодезного сруба стоит и все не отходит заседланный конь, тот самый, который принадлежал их исчезнувшему товарищу. При этом конь как-то странно ржал, заглядывая через невысокий сруб в колодец.
   Его поведение и натолкнуло немцев на мысль, что, возможно, хозяин лошади оказался каким-нибудь образом там.
   Этот колодец в Веремейках был с журавлем, то есть глубокий.И таил в себе одну опасность: вытягивая бадью с водой, надо было постоянно удерживать руками, притягивая к себе, шест, потому что у самой поверхности, уже у последнего венца на срубе, бадья вдруг сильно, рывком дергалась к противоположной стенке и человек, не знающий об этом, мог не устоять на ногах, легко потерять равновесие и полететь головой вниз. Именно так и случилось с немцем.

IV

   Было около пяти утра, и Шпакевич, стоя в глубоком окопе, видел, как справа, на востоке, над самой землей, уже вроде бы светлело, а на небе, словно живое существо, трепетно горела-переливалась большая звезда. Судя по всему, Венера.
   По расчетам Шпакевича, уже время было появиться тем окруженцам из-за оборонительного рубежа, которые должны были выйти здесь, на этом участке, к своим. Говорили, что оттуда сегодня принесут на носилках какого-то полкового комиссара, раненного в ногу еще далеко за Днепром.
   Шпакевич уже который день находился в стрелковой роте, но о нем не забывал и старший лейтенант из особого отдела. Тот наведывался сюда, на передний край, считай, каждый день. Собственно, Шпакевич даже не совсем ясно представлял себе, где теперь числится — в роте, которая была сформирована за Пеклином на сборном пункте из числа вышедших за оборонительный рубеж, или в особом отделе, что размещался по-прежнему неподалеку в лесу.
   В обязанности Шпакевичу вменялось встречать группы, выходящие из окружения. Сопровождали их в лес, на сборный пункт на сеновале, другие, а Шпакевич только встречал. В это понятие «встречал», правда, входило также и многое другое, вплоть до участия во встречных боях.
   Когда он на второй день своего нахождения на сборном пункте зашел на сеновал, где проходили проверку бывшие окруженцы, и сказал, что служил в Мозыре участковым милиционером, старший лейтенант в коверкотовой гимнастерке, на рукаве которой была нашита эмблема с золотистым щитом и мечом, сразу спросил:
   — А почему теперь вдруг рядовой?
   — Сами же знаете, — развел руками Шпакевич, — наши, наркоматские звания не отвечают общевойсковым. Мои кубики едва дотягивали до треугольников сержанта. Да и не собирался я долго служить. Призывался же по всеобщей. По указу тридцать девятого. Так что…
   — Значит, не захотел носить треугольники? Надеялся снова нацепить кубари?
   — Не так надеялся на милицейские кубари, как не собирался воевать.
   — Много кто не собирался, — сдвинул черные брови старший лейтенант. — Я вот тоже… даже не успел переодеться. Хожу еще в наркоматском.
   И действительно, кроме коверкотовой гимнастерки, которая была на нем и свидетельствовала о принадлежности к Комиссариату государственной безопасности, на столе по правую руку от него лежала фуражка с ярко-малиновым околышем и васильковым верхом.
   — Ладно, давай документы и выкладывай все как есть, — оглядев с ног до головы Шпакевича, сказал после недолгого молчания хозяин фуражки. — Где отстал от своих? По какой причине?
   Хотя темно-карие глаза его были живыми и зацепистыми — определенно уже соответствовали службе и повседневным занятиям, продолговатое лицо с высоким лбом выглядело усталым, чуть ли не изнуренным. Наверное, мужик не успевал ни поспать как следует, ни поесть. Шпакевич отметил это и вдруг как-то свободней стал чувствовать себя, стоя у стола, по крайней мере уже внутренне переубедил себя самого, что попал сюда совсем не на допрос. Его не пугали больше и плакаты, которые сразу же бросились в глаза, когда он зашел на сеновал. Два из них висели за спиной старшего лейтенанта. На одном была нарисована рука с вытянутым указательным пальцем, от которого по диагонали сверху вниз шли прописные фиолетовые буквы: «Дезертир, трус и паникер — враг советского народа». На другом рисунок отсутствовал, зато посредине в две строки было выведено явно не типографским способом: «Большевистская бдительность — необходимое условие победы над врагом».
   Неторопливо, даже вяло Шпакевич начал рассказывать, как очутился по ту сторону фронта и как потом выходил вместе с Холодиловым и Чубарем сюда по отрезанной немцами территории.
   — И все-таки я удивляюсь, — перебил его старший лейтенант, — почему вы до сих пор рядовой?
   — Я же говорил, не собирался долго служить.
   — Ну, это в мирное время. А теперь?
   — Так, кажется, не до званий пока было. Воюю все время.
   — Воюешь! — строго произнес старший лейтенант. — А тут командных кадров не хватает. Кому, как не тебе, взводом или даже ротой командовать. Какое образование?
   — Семь классов.
   — Ну вот, а у других хорошо, если церковноприходская… Нет, в дезертирах долго ходить мы тебе не позволим.
   — Какой же я дезертир?
   Но особист будто не услышал его.
   — Ну, пусть по всеобщей воинской повинности, там еще куда ни шло. А теперь… Стыдно, товарищ Шпакевич, стыдно! Я вот сейчас бумагу напишу. Сопроводительную. — Он выдрал из толстого блокнота листок, начал быстро набрасывать текст. — Вот, — сложил он листок, — пойдешь в Овчинец, это близко отсюда, километра полтора, доложишься, как положено. Туда недавно ушла сформированная нами рота… из таких вот, вроде тебя. Там как раз и понадобишься. Учти, командир там — мой хороший знакомый. Так что посылаю тебя почти по его просьбе. А в дальнейшем, если ничего не случится, имей и виду, у нас тут, в отделе, тоже работенки хватает.
   — Но мне же надо свой полк искать, — взмолился Шпакевич. —Обязан доложить что задание мы с Холодиловым выполнили.
   — Делай, как приказано! — не стал слушать старший лейтенант. —Где твой Холодилов?
   — Ждет, чтобы войти сюда.
   — Конечно, его тут только и не хватало. Нет, товарищ Шпакевич, бери своего подчиненного и топай в роту к Зимовому. В конце концов сам отвечай за своего Холодилова. А то и правда, кубики спрятал в карман и притворяется.
   — Да не прятал я их! Просто…
   — Ясно, что просто.
   Но не успел Шпакевич оказаться у ворот, как сверху на сеновал спикировал немецкий самолет. Чудно, но до той минуты, пока не заревел он над головами, никто не услышал даже гула, как будто фашист подкрался внезапно. Самолет не дал очереди из пулемета, не стрелял из пушки. Он только сбросил на сеновал бомбу. Одну-единственную. Но она не попала в сеновал. Разорвалась метрах в двадцати, расколов пополам толстенную сосну, одиноко стоявшую на бывшей вырубке.
   Казалось, кроме расколотой сосны, сброшенная бомба никого не зацепила, не нашла себе другой жертвы. Больше того, было похоже, что она не успела испугать красноармейцев, которые еще с ночи стояли и сидели вокруг сеновала. Во всяком случае, так думал Шпакевич, когда после взрыва выскочил за ворота. Но то, что он увидел в следующий момент, заставило его содрогнуться. Холодилов, его Холодилов лежал у ворот на боку, и по виску его, пробитому осколком, лилась кровь.
   Говорят, на войне гибнут самые лучшие люди!
   Неизвестно, лучшим ли человеком из всех добрых людей был Холодилов или нет, однако смерть его переживал Шпакевич сильно. Кажется, большей потери даже и представить нельзя было в жизни.
   Встретил он Холодилова в начале июля, когда 55-я стрелковая дивизия после боев в районе Слуцка наконец стала на доукомплектование. В лесном лагере в шести километрах от Чечерска полки 55-й пополнялись сразу и за счет войскового резерва, и за счет мобилизованных через местные военкоматы, и за счет красноармейцев и командиров, которые отстали от своих частей. Для этого представители разных служб дивизии колесили по округе, направляя в лагерь тех, кто попадался по пути и кого можно было завернуть с дороги. Собственно, там, в Чечерском лесу, происходило почти то же, что наблюдалось теперь на этом оборонительном рубеже, может, только с той небольшой разницей, что тогда делом этим с начала до конца занимались войсковые штабы… В один из таких суматошных дней Шпакевич вернулся в лесной лагерь к позднему обеду — его брал с собой в поездку в качестве бойца-охранника офицер из штаба артиллерии и они добрались на грузовой машине до самого Довска. Искали пропавший артдивизион своей дивизии. Дорога выпала тяжелая, вообще во фронтовых условиях дороги всегда нелегкие, особенно во время отступления. Артдивизион они не нашли, может, тот отходил на восток по какой-нибудь другой дороге. Зато привели в лагерь чужую батарею 76-миллиметровых пушек. Командир этой батареи довольно быстро, почти без уговоров, дал согласие «пополнить» артиллерийский парк дивизии. Тем более что в снарядных ящиках у него не было ни одного снаряда. Хорошо или худо, но начальник штаба артиллерии 55-й весьма доволен был таким пополнением.
   Пообедав сухим пайком, Шпакевич двинулся на поиски штабной батареи, где служил пулеметчиком. Сказали, что батарея выехала на полевые занятия. Действительно, батарею свою Шпакевич увидел на большой поляне, километрах в двух от штаба. Сперва на поляну выскочил из леса верхом на лошади командир батареи, младший лейтенант Макаров, а уже за ним вынеслись артиллерийские упряжки. Командир махнул саблей, и батарея, сделав вольт направо, почти не сбавляя аллюра, развернулась посреди поляны фронтом на запад. Ездовые тут же отцепили постромки от станин, погнали лошадей обратно в лес, а расчеты тем временем кинулись готовить орудия к бою, торопливо забивая сошники в землю и вынимая из зарядных ящиков на передках лотки со снарядами.