Он был стар и ненавидел снег. С трудом продвигаясь к реке, он как бы видел в этой метели обреченность нашей планеты. Весна никогда не наступит. Долина Уэст-Ривер никогда больше не превратится в чашу, полную травы и фиалок. Сирень никогда вновь не зацветет. Глядя, как снег заметает поля, он всем своим существом знал, что цивилизация гибнет: Париж погребен под снегом, Большой канал [канал в Венеции] и Темза замерзли, Лондон покинут, и в пещерах на склоне Инсбрукских гор горстка уцелевших людей теснится у костра, сложенного из ножек стульев и столов. Жестокая, мучительная, совсем русская зима, думал он, гибель всякой надежды. Стужа уничтожила в нем радость, отвагу, все добрые чувства. Он пытался заглянуть на час вперед в будущее, представить себе мягкую оттепель, какой-нибудь милосердный юго-западный ветер - голубые струи реки, тюльпаны и гиацинты в цвету, огромные звезды весенней ночи, развешенные но небесному древу, - но вместо этого чувствовал во всем своем теле и в мучительном биении сердца только холод глетчера, холод ледникового периода.
   Река замерзла, но у берега, там, где круглилась излучина, оставалось небольшое пространство открытой воды. Проще всего было бы положить в наволочку камень, но этот камень мог ушибить котят, которых мистер Споффорд собирался умертвить. Он завязал узлом край мешка и подошел к воде - шум в наволочке стал громче и жалобнее. Берег был обледенелый, река глубокая. Снег слепил глаза. Когда мистер Споффорд опустил мешок в воду, тот поплыл; пытаясь потопить его, старик потерял равновесие и сам упал в воду.
   - Помогите! Помогите! Помогите! - кричал он. - Помогите! Помогите! Помогите! Я тону!
   Но никто его не услышал, и прошло несколько недель, прежде чем его хватились.
   Потом раздался гудок - это гудел вечерний поезд, который, разметая сугробы снегоочистителем паровоза, привез домой последних пассажиров, привез их к старым домам на Бот-стрит, где ничего не менялось и все было знакомо, где никто не терзался и никто не горевал и где через несколько часов все души будут подвергнуты оценке и добрые люди получат тобогганы и санки, коньки и лыжи, пони и золотые монеты, а злые ничего не получат, кроме куска каменного угля.
   2
   Семья Уопшотов поселилась в Сент-Ботолфсе в семнадцатом веке. Я хорошо знал их, я занимался изучением их дел и даже посвятил лучшие, наиболее плодотворные годы моей жизни составлению их семейной хроники. Это были довольно дружелюбные люди. Когда вы встречали кого-нибудь из них на улицах Сент-Ботолфса, он вел себя так, будто радостно ждал этой случайной встречи; но, если вы ему о чем-нибудь рассказывали - например, о том, что Уэст-Ривер вышла из берегов или что ресторан "Пинкхемс-Фолли" сгорел дотла, - он мимолетной улыбкой давал вам понять, что вы заблуждаетесь. Уопшотам обычно ничего не рассказывали. Нежелание получать какую-либо информацию было, по-видимому, их семейной чертой. Они были очень высокого мнения о себе, они так безмерно себя уважали, что просто не представляли, как это они могут не знать о каком-нибудь наводнении или о пожаре, хотя бы даже в то время путешествовали по Европе. Я учился в школе вместе с их мальчиками, соревновался с Мозесом во время гонок, которые устраивал Травертинский парусный клуб, и играл в футбол с ним и с его братом. Они имели обыкновение громко окликать друг друга, как будто, выкрикивая свою фамилию через все поле, делали ее хоть немножко бессмертной. Я провел много приятных часов в доме Уопшотов на Ривер-стрит, и все же я хорошо помню, что они могли в любую минуту заставить меня почувствовать мое одиночество и мучительно ясно дать мне понять, что я для них чужой.
   Мозес в те годы, когда я ближе всего его знал, обладал той привлекательной внешностью, которая помогает юноше блестяще окончить среднюю школу, по, увы, не слишком способствует дальнейшему преуспеянию в науках. У него были темно-золотистые волосы и желтоватый цвет лица. Все любили Мозеса, в том числе сент-ботолфские собаки, и он принимал это просто и с самой естественной скромностью. А вот другого брата, Каверли, не любил никто. У него была длинная шея и неприятная привычка хрустеть суставами пальцев. Сара Уопшот, мать Мозеса и Каверли, красивая и стройная женщина, носила пенсне, произносила слово "интересно" как "интерестно" и утверждала, что шестнадцать раз прочла роман "Миддлмарч". У нее была привычка забывать книги в саду, и томики собрания сочинений Джордж Элиот от дождя покрылись бурыми пятнами и покоробились. Их отец, Лиэндер, был одним из тех массачусетских янки, которые всегда кажутся мальчишками, хотя на склоне лет он был похож на мальчика, узревшего Медузу Горгону. У него было румяное лицо, красивые голубые глаза и густые седые волосы. Он говорил "компас" вместо "компас" и "рапорт" вместо "рапорт" и последние годы жизни водил прогулочное судно между Травертином и увеселительным парком в Нангасаките. Лиэндер утонул во время купания. Миссис Уопшот умерла через два года и вознеслась на небеса, где, вероятно, у нее хлопот полон рот, ибо она принадлежала к первому поколению американских женщин, добившихся равноправия с мужчинами. Всю жизнь она, не щадя сил, занималась добрыми делами. Она основала Женский клуб, Клуб последних известий, была председательницей Общества защиты животных и попечительницей Дома призрения незамужних матерей. В результате столь многообразной деятельности в доме на Ривер-стрит всегда было полно пыли, цветы в вазах увядали, а часы вечно стояли. Сара Уопшот была из тех женщин, которые привыкли рассматривать простые домашние обязанности как нечто им не подобающее. Каверли женился на девушке по имени Бетси Маркус, уроженке бесплодного края в штате Джорджия, она работала барменшей в молочном буфете на Сорок второй улице. В то время, о котором я сейчас пишу, он работал на ракетном полигоне в Талифере. Мозес бросил службу в банке, куда его приняли учеником, и устроился в маклерскую фирму "Леопольд и Кo", пользовавшуюся сомнительной репутацией. Он женился на Мелисе Скаддон. И у Мозеса и у Каверли было по сыну.
   Представьте их себе летним вечером в чудесный предобеденный час на лужайке, которая тянется от их дома до берега Уэст-Ривер. Миссис Уопшот дает Лулу, кухарке, урок пейзажной живописи. Они поставили мольберт чуть правее остального общества. Миссис Уопшот предлагает Лулу посмотреть на реку сквозь картонную рамку и говорит:
   - Cherchez le motif [ищите сюжет (фр.)], Лулу. Cherchez le motif.
   Лиэндер пьет виски и любуется окрестностями. Для человека, который во всем до мозга костей провинциал, Лиэндер прожил куда более разнообразную жизнь, чем можно было бы подумать. Однажды он добрался на запад до самого Кливленда с театральной труппой, игравшей Шекспира, а несколько лет спустя, на деревенской ярмарке, поднялся на воздушном шаре, наполненном нагретым воздухом, до высоты в сто двадцать семь футов. Он гордится собою, гордится своими сыновьями; частица этой гордости сквозит в спокойном, испытующем взгляде, которым он окидывает речные берега, думая при этом, что все реки в мире достаточно древние, но реки его страны, наверно, древнее всех.
   Каверли окуривает яблони, чтобы уничтожить яблонную моль. Мозес складывает парус. Из открытых окон доносится Вальдштейнова соната [соната Бетховена, опус 53], ее играет кузен Деверо, готовящийся к своему осеннему концерту. У Деверо беспокойное смуглое лицо, ему нет еще и двенадцати лет.
   - Свет и тень, свет и тень, - говорит старая тетя Гонора об игре Деверо. То же самое она сказала бы о Шопене, Стравинском или Телониусе Монке [современный американский музыкант, руководитель джаза]. Этой старой женщины, которой перевалило за семьдесят, все побаиваются. Она одета во все белое. (В День труда [официальный рабочий праздник в США, отмечаемый в первый понедельник сентября] она переключится на черный цвет.) Деньги Гоноры не раз спасали семью от позора или от еще худших бед, и, хотя ее собственный дом расположен в другом конце поселка, она окидывает ландшафт и действующих на его фоне персонажей взглядом собственника. Попугаи в клетке, висящей у черного хода, восклицает: "Юлий Цезарь, я крайне возмущен!" Это все, что он говорит.
   Каким упорядоченным, чистым и разумным кажется мир, а главное, каким светлым, словно это начало мира, его ясное утро. На самом деле солнце уже проделало значительную часть своего пути, равно как и история этой части страны, но все же у них впереди еще немалый путь, и они бодро смотрят вперед. Неожиданно из окна кухни вырываются клубы черного дыма - сгорели булочки, но это неважно. Уопшоты ужинают в мрачной столовой, играют несколько робберов в вист, целуют друг друга на прощание с пожеланием спокойной ночи и идут спать, чтобы видеть приятные сны.
   3
   Неприятности начались однажды днем, когда Каверли Уопшот соскочил с подножки почтового поезда - единственного идущего на юг поезда, который останавливался в городке Сент-Ботолфс. Дело было в конце зимы; только-только начинало смеркаться. Снег уже сошел, по земля еще была покрыта жухлыми прошлогодними листьями, и природа словно еще не оправилась от февральских метелей. Каверли пожал руку мистеру Джоуиту и осведомился о своих родных. Он помахал буфетчику из "Ванадакт-хауса", помахал Барри Фримену, стоявшему за прилавком своей продуктовой лавки, и громко приветствовал Майлза Хауленда, выходившего из подъезда банка. Вечернее небо сияло ярко и тревожно, но редкие, будто ненастоящие, как на театральной декорации, звезды не озаряли темной лужайки. Это был спектакль, который целиком исполнялся в воздухе. Между домами Каверли видел Уэст-Ривер; по ней плыл огромный груз приятных для него воспоминаний; этот пейзаж, пронизанный светом, создал у него неправдоподобное впечатление, будто долгая история реки стала очищающей силой, сделавшей воду пригодной для питья. Он повернул направо, на Бот-стрит. Миссис Уильямс сидела у себя в гостиной и читала газету. В доме Брэтлов свет горел только в кухне. У Даммеров было темно. Миссис Бретейн, прощавшаяся с каким-то гостем, поздравила Каверли с приездом. Затем он свернул на дорожку, которая вела к дому тети Гоноры.
   Мэгги открыла дверь, и он поцеловал ее.
   - У нас одни только мясные консервы, - сказала Мэгги. - Тебе надо будет зарезать цыпленка.
   Каверли прошел по длинному коридору мимо висевших на стенах семи видов Рима и очутился в библиотеке, где застал свою старую тетю с открытой книгой на коленях. Здесь был его "дом, любимый дом" [название и рефрен популярной американской песни, написанной Джоном Говардом Пейном (1792-1852)], начищенная медь, запах яблоневых дров, горящих в камине.
   - Каверли, дорогой! - воскликнула Гонора в порыве любви и поцеловала его в губы.
   - Гонора, - сказал Каверли, обнимая ее.
   Потом они отступили на шаг и с лукавой усмешкой стали рассматривать друг друга, ища перемен.
   Седые волосы Гоноры были еще густые, лицо по-прежнему львиное, но ее новые искусственные челюсти были плохо пригнаны и делали ее похожей на людоедку. Это впечатление свирепости напомнило Каверли, что его тетя никогда не фотографировалась. Во всех семейных альбомах она фигурировала либо спиной к аппарату (она в этот момент убегала прочь), либо закрывала лицо руками, сумочкой, шляпой или газетой. Взглянув на эти карточки, всякий, кто ее не знал, мог бы подумать, что ее разыскивают по обвинению в убийстве.
   Гонора пришла к заключению, что Каверли похудел, и так ему и сказала.
   - Ты тощий, - сказала она.
   - Да.
   - Я велю Мэгги принести тебе портвейна.
   - Я бы лучше выпил виски.
   - Ты не пьешь виски, - сказала Гонора.
   - Раньше не пил, - ответил Каверли, - а теперь пью.
   - Неужели чудеса никогда не кончатся? - спросила Гонора.
   - Если ты собираешься резать цыпленка, - сказала Мэгги, появляясь на пороге, - лучше зарезать его сейчас, а то ты и до полуночи не поужинаешь.
   - Сейчас зарежу цыпленка, - сказал Каверли.
   - Говори громче, - сказала Гонора. - Она совсем оглохла.
   Каверли пошел вслед за Мэгги через дом в кухню.
   - Она стала еще более сумасшедшей, - сказала Мэгги. - Теперь она твердит, что у нее бессонница. Говорит, что уже несколько лет подряд не спит. И что же, вхожу я как-то под вечер в гостиную, чай принесла, и на тебе. Она знай себе спит. Даже храпит. Я ей говорю; "Проснитесь, мисс Уопшот. Вот ваш чай". Она отвечает; "При чем тут проснитесь? Я не спала, я просто, - говорит, - была погружена в глубокие размышления". А теперь она задумала купить машину. Господи Иисусе, это ведь все равно что голодного льва на улицу выпустить. Она же будет наезжать на невинных маленьких детей и убивать их, если только сама сначала не убьется.
   Старухи издавна привыкли постоянно злословить друг о друге за глаза, но их выдумки были так неправдоподобны, что их невозможно было принять всерьез. Слух у Мэгги был превосходный, но Гонора вот уже несколько лет уверяла всех, что ее кухарка ничего не слышит, Гонора всю жизнь отличалась эксцентричностью, но Мэгги говорила всем в поселке, что ее хозяйка спятила. Они приписывали друг другу самые невероятные физические и умственные недостатки и делали это так наивно, что вряд ли кто-нибудь хоть на грош верил в их злой умысел, когда они оговаривали одна другую.
   Каверли разыскал в чулане топор и спустился по деревянным ступенькам в сад. Вдали слышались голоса детей: их гнусавый выговор не оставлял сомнений в том, в какой части Америки они живут. Из курятника, помещавшегося за живой изгородью, доносилось кудахтанье. Здесь, в этом малонаселенном местечке, Каверли почувствовал себя необыкновенно счастливым, недовольство и нервозность как рукой сняло. Он знал, что в этот самый час картежники бредут по лугу к зданию пожарки, в этот самый час тоска молодежи, которую раздражает жизнь в маленьком поселке, достигает своего апогея, Каверли вспоминал, как сам сидел на заднем крыльце родительского дома на Ривер-стрит, терзаясь такой жаждой любви, дружбы и славы, что просто выть хотелось.
   Он пролез сквозь изгородь к курятнику. Куры-несушки были уже в курятнике, но несколько петушков еще искали корм в своем дворике. Он загнал их в курятник и, провозившись, к стыду своему, достаточно долго, ухватил-таки одного из них за желтую лапу. Петушок пронзительно вопил о пощаде, и Каверли, кладя его голову на чурбан и отрубая ее, успокаивающе, как он надеялся, разговаривал с ним. Держа трепещущее туловище подальше от себя, он опустил его шеей вниз, чтобы кровь вытекла на землю. Мэгги принесла ему ведро кипятку и старый номер сент-ботолфской газеты "Энтерпрайз", и он ощипал и выпотрошил курчонка, постепенно теряя к цыплятам всякий вкус. Потом отнес его на кухню, а сам ушел к старой тетке в библиотеку, куда Мэгги подала виски и содовую воду.
   - Теперь можно и поговорить? - спросил Каверли.
   - Думаю, да, - сказала Гонора. Она уперлась локтями в колени и наклонилась вперед. - Ты хочешь поговорить о доме на Ривер-стрит?
   - Да.
   - Никто его не возьмет в аренду и никто не купит, и сердце мое обливается кровью, когда я вижу, как он ветшает.
   - В чем же тут дело?
   - В октябре его сняли Уайтхоллы. Въехали и сразу же выехали. Потом его взяли в аренду Хэверстроу. Те выдержали неделю. Миссис Хэверстроу болтала по всем лавкам, что в доме водятся привидения. Но откуда, - спросила Гонора, поднимая голову, - откуда там привидения? У нас всегда была счастливая семья. Никто из нас в жизни не имел дела с призраками. И все же весь город только о том и говорит.
   - А что рассказывала миссис Хэверстроу?
   - Миссис Хэверстроу всех уверяла, что там живет призрак твоего отца.
   - Лиэндера? - спросил Каверли.
   - Но зачем же Лиэндеру возвращаться и беспокоить людей? - спросила Гонора. - Нельзя, конечно, сказать, чтобы он не верил в привидения. Просто ему до них не было дела. Я слыхала, он много раз говорил, что, мол, привидения - это но компания для порядочного человека. Ты ведь знаешь, он был такой добрый! Он даже мух и мошек не бил мухобойкой, а в двери выпроваживал, словно гостей. Зачем же ему возвращаться? Чтобы выпить чашку молока с печеньем? Конечно, и он имел недостатки.
   - Вы были с нами, - спросил Каверли, - в тот раз, когда он в церкви закурил сигарету?
   - Что это ты выдумал? - сказала Гонора, вставая на защиту прошлого.
   - Нет, правда, - настаивал Каверли. - Это было в сочельник, и мы пошли к причастию. Отец, помню, казался в тот день очень набожным. Он то вставал, то садился, все время крестился и во весь голос выкрикивал ответы. А потом, перед благословением, вытащил из кармана сигарету и закурил. Тогда-то я и увидел, что он вдрызг пьян. Я ему сказал: "Папа, нельзя курить в церкви"; но мы сидели на одной из передних скамей, и его видела куча народу. Тогда я хотел быть сыном мистера Плузински, фермера. Не знаю почему, разве только потому, что все Плузински были очень серьезные люди. Мне казалось, что, будь я сыном мистера Плузински, я был бы просто счастлив.
   - Стыдно тебе так думать, - сказала Гонора. Затем вздохнула и уже другим тоном нехотя добавила: - Было еще кое-что.
   - Что именно?
   - Помнишь, как он раздавал пятицентовики Четвертого июля? [День независимости, национальный праздник в США]
   - Ну да.
   Каверли мысленно увидел разукрашенный фасад родного дома. Со второго этажа свешивается большой флаг; темно-красные полосы на нем поблекли и стали цвета запекшейся крови. После парада и до начала бейсбольного матча отец стоял на крыльце и раздавал новые пятицентовики детям, которые выстраивались в очередь вдоль всей аллеи Ривер-стрит. Деревья уже покрывала густая листва, и свет в воспоминаниях Каверли был совершенно зеленым.
   - Так вот, ты, наверное, помнишь, что эти пятицентовики он держал в ящике из-под сигар. Он выкрасил его в черный цвет. Я как-то осматривала дом и нашла этот ящик. Там еще остались пятицентовики. Многие из них были фальшивые. Наверное, он сам их делал.
   - Вы хотите сказать...
   - Ш-ш-ш, - перебила Гонора.
   - Ужин подан, - сказала Мэгги.
   После ужина Гонора казалась усталой, и Каверли, попрощавшись с ней в прихожей, поцеловав ее и пожелав спокойной ночи, пошел к себе домой, на другой конец города. Дом с осени пустовал. Ключ лежал на подоконнике; дверь распахнулась, и в лицо ударил сильный запах плесени. Здесь Каверли был зачат и родился, здесь он впервые познал радость жизни; и ему было горько, что в этом месте, с которым связано столько прекрасных воспоминаний, теперь царит такое запустение. Впрочем, Каверли знал, что это настроение шло на иначе как от врожденного безрассудства, побуждающего нас бояться перемен, хотя все вокруг непрерывно меняется. Каверли зажег свет в холле и в гостиной и принес из сарая несколько поленьев. Сначала он был полностью поглощен укладкой дров в камин и разжиганием огня. Но вот огонь разгорелся, и Каверли, один в таком множестве пустых комнат, очутился во власти тяжелых предчувствий, словно он был не у себя дома, а вторгся куда-то, куда ему нельзя было входить.
   Этот дом по договору, праву наследования и по воспоминаниям принадлежал ему и его брату. Он отвечал за то, чтобы не протекала крыша и чтобы дом был вообще в порядке. Это он разбил вазу на камине и прожег в диване дыру. Он не верил в привидения, призраки, духов и прочие разновидности беспокойных мертвецов. Ему было двадцать восемь лет, он был счастлив в браке и гордился своим сыном. Он весил сто тридцать восемь фунтов, отличался завидным здоровьем и только что съел цыпленка. Таковы были факты. Он взял с полки "Тристрама Шенди" [роман английского писателя Лоренса Стерна (1713-1768); полное название - "Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена"] и принялся читать. В кухне послышался громкий шум, который так испугал Каверли, что у него вспотели ладони. Он оторвался от книги и долго сидел с поднятой головой, пока не включил этот шум в сферу реальной действительности. Возможно, это была ставня, упавшее полено, какое-нибудь животное или же кто-нибудь из тех легендарных бродяг, о которых толковала местная демонология и которые, по рассказам, жили в пустых фермерских домах, а уходя, оставляли после себя золу в камине, пустые коробки из-под нюхательного табака, выдоенных коров и перепуганных насмерть старых дев. Но Каверли силен и молод, если даже ему доведется столкнуться в темной прихожей с бродягой, он сможет за себя постоять. Почему же он так беспокоится? Он подошел к телефону и снял трубку, чтобы узнать у телефонистки, который час, но телефон не работал.
   Он снова сел читать. Через минуту шум послышался из столовой. Каверли выругался вслух, чтобы излить раздражение, вызванное мрачными предчувствиями, но в результате лишь уверился в том, что кто-то его слышит. Этот кто-то, казалось, прислушивался. От такого наваждения было только одно средство: он сразу прошел в пустую комнату и включил свет. Там никого не было, но все же сердце его забилось еще сильнее, так что даже появилась боль в груди, а ладони стали совсем мокрыми от пота. Вдруг дверь в столовую сама собой закрылась. Это было вполне естественно, ибо дом сильно осел, и одна половина дверей закрывалась сама собой, а другая половина не закрывалась вовсе. Каверли открыл еще покачивающуюся дверь и вошел через буфетную в кухню. Там тоже никого не было, но опять он почувствовал, что здесь кто-то был, когда он включал свет. Налицо было два несомненных факта: с одной стороны, комната была пуста, с другой стороны он прямо кожей чувствовал опасность. Он решил отделаться от этого ощущения, вышел в коридор и стал взбираться по лестнице.
   Двери всех спален были открыты, и там в темноте он особенно остро почувствовал, как интенсивно текла жизнь в этих комнатах на протяжении без малого двух столетий. Он почти физически ощутил груз прошлого; лепет и стоны зачатий, родов и смертей, пение на семейном торжестве в 1893 году, пыль столбом на параде в день Четвертого июля, оцепенение во время случайных встреч любовников в коридоре, рев пламени пожара, уничтожившего западное крыло дома в 1900 году, церемонии крестин, радости молодых мужей, которые привозили жен домой после венчания, тяготы жестокой зимы - все стало как бы осязаемо во мраке этих комнат. Но почему здесь в темноте явно веет тревогой и неудачами? Эбенезер нажил себе состояние. Лоренцо провел через законодательное собрание законы об охране детей. Элис обратила в христианство сотни полинезийцев. Почему ни один из этих духов или призраков не испытывает удовлетворения от своих трудов? Не потому ли, что все они были смертны, не потому ли, что все они до единого изведали горечь смертных мук?
   Каверли вернулся к камину. Здесь был реальный мир, освещенный пламенем горящих дров, прочный и любимый, и все же Каверли ощущал себя не в гостиной, а в темноте соседних комнат. Почему, сидя так близко к огню, он чувствовал, как холод скользит вниз по его левому плечу, а мгновение спустя его охватил озноб, словно кто-то положил ему на грудь ледяную руку? Если привидения и существовали, то он, как и отец, полагал, что это не компания для порядочного человека. Они общались с людьми робкими и слабыми духом. Каверли знал, что, покинув комнату, мы иногда оставляем после себя веяние любви или злобы. Он был уверен, что, чем бы мы ни расплачивались за свои любовные похождения - деньгами, венерической болезнью, скандалом, сплетнями или восторгом, - все равно мы оставляем после себя в гостиницах, мотелях, меблированных комнатах, на лугах и в полях, где мы так щедро расходуем самих себя, либо благоухание добра, либо резкий запах зла - и это подействует на тех, кто придет туда после нас. Возможно, именно поэтому поколения пылких и эксцентричных Уопшотов оставили после себя какую-то особую атмосферу, в которой он и чувствовал себя чужаком, вторгшимся в чужие владения. Пора было ложиться спать; Каверли достал из шкафа несколько одеял и постелил себе в пустой комнате, расположенной ближе всего к лестнице.
   В три он проснулся. Сияния луны или даже просто ночного неба было вполне достаточно, чтобы осветить комнату. Он сразу же понял, что разбудило его не сновидение, не греза, не предчувствие; это было нечто подвижное, нечто видимое, странное и неестественное. Ужас подействовал сначала на его зрительные нервы, а потом заставил содрогнуться все его существо; но раньше всего ужас расширил его зрачки. Каверли успел проследить, откуда шел ужас, завладевший его нервной системой, - он родился в зрачках. Ведь глаза его как-никак исходили из реальности, а то, что он видел, или думал, что видел, был призрак отца. Галлюцинация повергла его в страшное смятение, и он затрясся в психическом и телесном ознобе, задрожал от ужаса и, сев в постели, заорал:
   - О отец, отец, отец, зачем ты вернулся?
   Громкие звуки собственного голоса несколько успокоили Каверли. Привидение как будто бы вышло из комнаты, Каверли чудилось, что он слышит, как скрипят ступеньки лестницы. Вернулся ли отец за чашкой молока с печеньем или чтобы почитать Шекспира, вернулся ли он, потому что чувствовал, подобно всем остальным, горечь смертных мук? Вернулся ли он, чтобы вновь пережить то мгновение, когда он отказался от высшего блаженства, какое дарует человеку молодость, - когда он проснулся, чувствуя в себе меньше мужества и решимости, чем обычно, и осознал, что врачи не могут излечить от осени и нет лекарства от северного ветра? Он еще ощущал аромат своей юности - запах клевера, благоухание женской груди, столь похожее на береговой ветер, пахнущий травой и деревьями; но для него настало время освободить место кому-то более молодому. Прихрамывающий, седой, он не меньше любого юноши хотел гоняться за нимфами. По холмам и долам. То вы их видите, то они исчезают. Мир - это рай, рай! Отец, отец, зачем ты вернулся?