13
   Мелиса купила билеты на самолет и приготовила все для поездки; она попросила Эмиля не разговаривать с ней в самолете. Он надел новые ботинки и новые брюки, ходил вприпрыжку, чтобы ощутить толщину новых подошв и приятную игру мышц, приводившую в движение его ноги и отдававшую в плечи. Раньше он никогда не летал и был разочарован, обнаружив, что самолет вовсе не такой блестящий, как на рекламных картинках в журналах, и что фюзеляж испещрен вмятинами и пятнами от выхлопных газов. Эмилю досталось место у окна, и он наблюдал за суетой на летном поле с таким ощущением, будто, как только самолет поднимется в воздух, для него начнется новая, деятельная, свободная и полная комфорта жизнь. Ведь он всегда мечтал побывать в разных местах и найти там себе друзей, мечтал, чтобы его принимали за недюжинного и умного человека, а не за рассыльного из бакалейной лавки, не имеющего никаких видов на будущее; и он никогда не сомневался, что мечты его исполнятся. Мелиса вошла в самолет последней; на ней была меховая шубка, и в темных мехах она казалась ему пришелицей из другого мира, где царили красота, хороший вкус и роскошь. В его сторону она на смотрела. Рядом с Эмилем сел пьяный матрос и сразу же заснул. Эмиль был разочаровав. Прежде, следя за самолетами, пролетавшими над Партенией и Проксмайр-Мэнором, он думал, что в них путешествуют люди из высшего общества.
   Через некоторое время самолет оторвался от земли. Это было восхитительно. С высоты в несколько сот футов все, что бессистемно, по ошибке создал, человек, обретало какой-то порядок. Эмиль широко улыбался, глядя вниз на землю и ее обитателей. Ощущение от полета было не таким, какого он ожидал, и ему казалось, что моторы самолета изо всех сил стараются преодолеть земное притяжение и удержать всех их в воздухе среди легких облаков. Море, над которым они летели, было темное и унылое, и, когда суша пропала из вида, Эмиль почувствовал, как в нем возникает боль потери, словно в этот миг для него оборвалась некая связь с мальчишеским прошлым. Когда Эмиль увидел внизу среди моря остров с каймой пены у северо-восточного края, этот клочок суши показался ему таким маленьким и плоским, что он даже удивился, почему всем хочется туда попасть. Когда Эмиль вышел из самолета, Мелиса ждала его у трапа; они прошли через аэровокзал и взяли такси. Мелиса сказала водителю:
   - Сначала я хочу заехать в деревню и купить чего-нибудь поесть, а потом вы отвезете нас в Мэдемквид.
   - Зачем вам в Мэдемквид? - спросил водитель. - Там теперь никого нет.
   - У меня там дача, - сказала она.
   По обе стороны дороги тянулся унылый пейзаж, но эти места были для Мелисы так тесно связаны со счастливыми днями юности, что она не замечала этого уныния. В деревне они остановились у бакалейной лавки, где Мелиса обычно делала покупки, и она попросила Эмиля обождать на улице. Когда она приобрела все, что ей было нужно, парень в белом переднике, склонившийся в точно такой же позе, в какой она впервые увидела Эмиля, отнес ее покупки в такси. Она дала ему на чай и оглянулась по сторонам, ища Эмиля. Тот стоял перед аптекой с каким-то молодым человеком его возраста.
   Тут мужество покинуло ее. Общество скучающих и разочарованных людей, от которого она надеялась ускользнуть, было как бы окружено неприступной стеной, оно было неумолимым и великолепным социальным организмом, годным для концертных залов, больниц, мостов и зданий суда, но ей туда вход был заказан. Она хотела внести в свою жизнь свежесть путешествия, а достигла лишь того, что в ней возникло досадное ощущение нравственного убожества.
   - Хотите, я позову вашего дружка? - спросил таксист.
   - Он не дружок мне, - сказала Мелиса. - Он просто приехал помочь мне переставить кое-какую мебель.
   Тут Эмиль увидел ее, перешел через улицу, и они поехали в Мэдемквид. От отчаяния Мелиса даже взяла его за руку, хотя и не надеялась найти в нем поддержку, но он повернулся к ней с такой неожиданной готовностью, с такой ясной и нежной улыбкой, что она почувствовала, как кровь снова прихлынула к ее сердцу. Там, куда они ехали, не было ничего, кроме кремового цвета дюн, местами поросших пучками жесткой травы, да темного осеннего океана. Эмиль недоумевал. В числе тех групп людей, из которых состоял известный ему мир, были покупатели, уезжавшие на лето, - они запирали свои дома в июне и до сентября ничего не заказывали в магазине. Так как он сам не принадлежал к числу этих счастливцев, то места, куда эти люди уезжали, представлялись ему золотистыми пляжами у лилово-синих морей, а дома, где они жили, - великолепными розовыми дворцами, с патио и плавательными бассейнами, вроде тех, что он видел в кино. Здесь ничего подобного не было, и Эмилю даже не верилось, что в долгие жаркие дни лета это место выглядит менее диким. Неужели здесь были флотилии парусных яхт, палубные кресла и зонты на берегу? Теперь от всей этой летней мебели и следа не осталось. Мелиса показала Эмилю дом; он увидел большое, крытое гонтом здание на краю обрыва. Эмиль видел, что дом большой - он и был большой, но, если уж строить дачу, почему не построить что-нибудь изящное и негромоздкое, что-нибудь, на что приятно смотреть? Но может быть, он не прав, может быть, здесь есть чему поучиться? Мелиса так обрадовалась при виде этого старого дома, что он готов был повременить с выводами. Она расплатилась с таксистом и попыталась открыть парадную дверь, но в насыщенном солью воздухе замок заржавел, и Эмилю пришлось помочь. Наконец он открыл дверь, и Мелиса вошла в дом, а он внес чемоданы и затем, конечно, купленные продукты.
   Мелиса хорошо знала, что дача уютная - такой ей надлежало быть, - но кисловатый запах, шедший от дощатых стен, казался ей ароматом той жизни, которая когда-то текла здесь в летние месяцы. Ноты для скрипки, принадлежавшие ее сестре, учебники немецкого языка, принадлежавшие ее брату, акварель, нарисованная ее теткой и изображавшая чертополох, - все это дышало жизнью их семьи. И хотя она давно рассорилась с братом и с сестрой и они больше не поддерживали связи друг с другом, теперь она вспоминала о них с нежностью и любовью.
   - Я всегда бывала здесь счастлива, - сказала Мелиса. - Я всегда бывала здесь ужасно счастлива. Поэтому-то мне и захотелось снова тут побывать. Сейчас, конечно, холодно, но можно затопить печку.
   Тут она заметила слева от себя на стене карандашные отметки - там каждое Четвертое июля ее дядя ставил всех ребят и отмечал их рост. Испугавшись, что Эмиль может увидеть это уличающее доказательство ее возраста, она сказала:
   - Отнесем продукты в холодильный шкаф.
   - Забавно вы говорите: холодильный шкаф, - сказал Эмиль. - Я никогда раньше не слышал, чтобы так говорили. Забавно называть так холодильник. Но знаете, вы говорите по-другому, такие люди, как вы. Называете разные вещи не так, как мы. Вот вы говорите "божественный"... Вы про кучу вещей говорите "божественный"... а знаете, моя мать никогда не употребляет этого слова, если только речь не идет о боге.
   Напуганная отметками на стене прихожей, Мелиса стала в уме перебирать, нет ли в доме еще чего-нибудь обличающего ее возраст, и вспомнила о галерее семейных фотографий в верхнем холле. Там были ее карточки в школьной форме, на яхте и много таких, где она играла на пляже со своим сыном. Пока Эмиль относил продукты, она поднялась на второй этаж и спрятала фотографии в стенной шкаф. Потом они спустились по крутой тропинке на пляж.
   Было на удивление тепло для этого времени года. Ветер дул с юга; ночью он, вероятно, переменится на юго-западный и принесет дождь. Берег обдавали волны, катившиеся со стороны Португалии. Сначала раздавался как бы взрыв, вода с грохотом обрушивалась на берег, а затем сверкающий вал разливался веером по песку, замирал и откатывался назад. Прямо перед собой у границы прилива Мелиса увидела запечатанную бутылку с запиской внутри и побежала поднять ее. Чего она ожидала? Тайны сокровищ мыса Спад [мыс на Крите, в районе которого, по преданию, зарыты богатейшие сокровища древности] или предложение руки и сердца от какого-нибудь французского матроса? Она протянула бутылку Эмилю, и он отбил горлышко о камень. Записка была написана карандашом. "Любому человеку во всем мире, кто прочтет эту записку, я, ученик колледжа, 18 л. от роду, сидя 8 сент. на берегу в Мэдемквиде..." Юноша послал на волю волн свое имя и адрес, и в этом было что-то романтическое, но бутылка, очевидно, вернулась туда, где ее бросили, вскоре после того, как он ушел. Эмиль спросил, можно ли ему поплавать, а затем нагнулся расшнуровать свои новые ботинки. Один из шнурков затянулся узлом, Эмиль никак не мог его развязать и покраснел от натуги. Мелиса опустилась на колени и сама распутала узел. Эмиль поспешно разделся, чтобы продемонстрировать свою молодость и свои мускулы, но потом серьезным тоном спросил Мелису, не возражает ли она, если он снимет и трусики. Снимая их, повернулся к ней спиной, а потом пошел к морю. Вода была холодней, чем он ожидал. Плечи и ягодицы у него занемели, голова затряслась. Голый, дрожащий, он казался жалким, тщеславным и все же красивым - обыкновенным юношей, пытающимся изведать в жизни хоть какое-нибудь удовольствие или приключение. Он нырнул в волну, а затем примчался обратно к тому месту, где стояла Мелиса. Зубы его стучали от холода. Она накинула на него свое пальто, и они вернулись домой.
   Что касается ветра, Мелиса оказалась права. После полуночи, или чуть позже он задул с юго-запада, принеся с собой ливень. И, как она всегда делала еще с детства, она встала с кровати и прошла через всю комнату, чтобы закрыть окна. Эмиль проснулся и услышал звук ее босых ног, ступавших по деревянному полу. Он не мог ее видеть в темноте, но, когда она возвращалась к кровати, шаги ее звучали тяжело и по-старчески.
   Утром шел дождь; они гуляли по берегу, а потом Мелиса зажарила цыпленка. В поисках вина она обнаружила бутылку мозельвейна - зеленую бутылку с длинным горлышком, вроде той, которую откупорила во сне, когда ей снился пикник и разрушенный замок. Эмиль съел почти всего цыпленка. В четыре часа они взяли такси, доехали до аэропорта и полетели назад в Нью-Йорк. В поезде, шедшем в Проксмайр-Мэнор, Эмиль сидел несколькими скамьями впереди Мелисы и читал газету.
   Мозес встретил Мелису на вокзале и был рад ее возвращению. Сын еще не спал, и Мелиса, сидя в спальне на стуле, пела ему: "Спи, моя радость, усни! В доме погасли огни..." Она пела до тех пор, пока оба, и ребенок и Мозес, не заснули.
   14
   Тем временем дела Уопшотов в Талифере складывались довольно скверно. Чеков из Бостона больше не поступало, и никаких объяснений этому не было; Бетси ворчала. Однажды в воскресенье днем, после того как Каверли приготовил скромный завтрак и вымыл посуду, Бетси вернулась к телевизору. Их маленький сын еще до завтрака начал хныкать. Каверли спросил мальчика, в чем дело, но тот лишь продолжал плакать. Может быть, он хочет погулять, может быть, дать ему конфетку или построить дом из кубиков?
   - О, оставь его в покое, - сказала Бетси и усилила звук. - Он может посмотреть со мной телевизор.
   Мальчик, продолжая всхлипывать, подошел к матери, а Каверли надел пиджак и вышел из дому. Он доехал автобусом до вычислительного центра и зашагал по полям в сторону фермерской усадьбы. Стояла осень, пурпурные астры цвели вдоль тропинки, и воздух был так насыщен пыльцой, что Каверли ощущал довольно приятную щекотку в ноздрях; весь мир пахнул, как изношенный яркий ковер. Клены и буки пожелтели, и в колеблющемся послеполуденном свете, проникавшем сквозь деревья, тропинка напоминала анфиладу комнат и коридоров, желтых и золотистых, как залы и переходы в римских консисториях, но, несмотря на всю эту игру света, Каверли словно все еще слышал музыку, несущуюся из телевизора, видел резкие линии у рта Бетси, слышал плач своего маленького сына. Ему не повезло. Во всем не повезло. Бедный Каверли никогда ничего не достигнет. Сколько раз он слышал, как его тетки повторяли это за дверью гостиной. Он женился на костлявой женщине и будет отцом болезненного ребенка. Ни в чем не добьется успеха. Никогда не расплатится с долгами. Каверли нагнулся завязать шнурок, и как раз в этот миг над его головой просвистела охотничья стрела и вонзилась в ствол дерева справа от него.
   - Эй, - крикнул Каверли, - эй! Вы, черт побери, чуть не убили меня.
   Ответа не последовало. Стрелок прятался за завесой желтых листьев. Зачем ему было сознаваться в своей оплошности, которая чуть не стоила кому-то жизни?
   - Где вы, - крикнул Каверли, - где вы, черт побери?
   Каверли бросился в кусты, окаймлявшие тропинку, и издали увидел одетого в красное охотника с луком, взбиравшегося на каменную стену. На вид прямо дьявол, а не человек.
   - Эй, вы! - снова крикнул Каверли, но расстояние было слишком велико, чтобы он мог догнать негодяя.
   Ни ответа, ни даже эха. Каверли вспугнул двух ворон, которые полетели в сторону пусковых установок. В его сознании вспыхнула мысль, что, не нагнись он завязать шнурок, стрела поразила бы его насмерть; от этой мысли у него часто-часто забилось сердце, а к горлу подкатил комок. Но он остался жив, он избежал смерти при этой случайной встрече с ней, как и раньше избегал при тысяче других встреч, и неожиданно краски, аромат и сияние дня словно пришли в движение и окружили его во всей своей необычайной силе и ясности.
   Он не видел ничего сверхъестественного, не слышал никаких голосов, истина открылась ему через одно-единственное обстоятельство - смертоносную стрелу, - однако это событие показалось Каверли самым ярким в его жизни, чуть ли не поворотным пунктом. Он ощутил самого себя, свою неповторимость, ощутил восторг, какого прежде никогда еще не испытывал. Звуки его имени, цвет его волос и глаз, мощь его чресел - все до предела усилилось, перейдя в нечто вроде экстаза. Голоса тех, кто поносил его за дверью гостиной, - а он всю свою жизнь всерьез к ним прислушивался - казались теперь откровенно завистливыми и зловредными, эти люди, конечно, любили его, но были бы до смерти рады, если бы он так и но разобрался в себе. Место Каверли в этом осеннем дне и в этом мире представлялось бесспорным, и что могло повредить ему, преисполнившемуся радости жизни? Дело было не в его неуязвимости, а в упрямстве, и, если бы стрела поразила его, он упал бы с сиянием этого дня в глазах. Он не был жертвой эмоциональной и наследственной трагедии; он обладал высшими привилегиями ребенка, оставленного эльфами взамен того, кого они похитили, и поэтому он непременно чем-нибудь прославится в жизни. Он внимательно осмотрел стрелу и попытался вытащить ее из ствола, но древко сломалось. Оперение было алого цвета, и Каверли подумал, что его сын, пожалуй, перестанет плакать, если дать ему сломанную стрелу; и действительно, увидев алые перья, мальчик затих.
   Твердо решив чем-нибудь прославиться, Каверли надумал предпринять исследование словаря Джона Китса [великий английский поэт-романтик (1795-1821)], а для осуществления этого плана необходимо было участие его друга по имени Гриза. Большинство сотрудников завтракали в подземном кафетерии, но Каверли обычно поднимался на лифте и съедал бутерброд при дневном свете. И как ни странно, именно это сдружило двух людей. Один из техников-вычислителей тоже съедал свой бутерброд при дневном свете; этот факт, а также то обстоятельство, что оба были уроженцы Массачусетса, быстро подружили их. Весной они играли в бейсбол, а осенью гоняли футбольный мяч, явно испытывая приятное ощущение от того, что заниматься этим гораздо проще, чем иметь дело с маячащими на горизонте пусковыми установками. Гриза был сын польского иммигранта, но вырос в Лоуэлле, а его жена была внучкой фермера-янки. Глядя на него, можно было сразу догадаться, что он из тех, кто обслуживает большую счетно-решающую машину. В вычислительном центре не было ни предписанной формы одежды, ни установленной иерархии, но по прошествии нескольких месяцев стали намечаться контуры некоего общества и свод законов, связанных с имущественным состоянием, в чем, видимо, проявилось врожденное тяготение человека к кастовости. Физики носили тонкие шерстяные пуловеры. Старшие программисты носили твидовые костюмы и цветные рубашки. Сотрудники того же ранга, что и Каверли, ходили в строгих темных костюмах, а техники, должно быть, избрали себе форму, включавшую белую рубашку и темный галстук. Среди всех работников вычислительного центра они отличались тем, что имела право работать на пульте, а еще больше тем, что, обладая техническими познаниями, несли ограниченную ответственность. Если программа вторично не проходила, они могли быть уверены, что не виноваты, и это придавало всем им живость и легкомыслие, какие порой наблюдаешь у палубных матросов на паромах. Гриза никогда не служил во флоте, но ходил так, словно под ним была качающаяся палуба, и выглядел так, словно спал на подвесной койке, нес вахту и сам стирал свое белье. Это был худощавый человек совершенно без живота - соответствующая часть его тела казалась гибкой и вогнутой. Он смазывал волосы фиксатуаром и тщательно укладывал их перекрещивающимися прядями сзади на шее - по моде, распространенной среди уличных мальчишек десять лет тому назад. Таким образом, он как бы одной ногой стоял в недавнем прошлом. Каверли ждал, что рано или поздно Гриза признается ему в каком-нибудь эксцентричном увлечении. Может, он строит в своем подвале плот для путешествия вниз по Миссисипи? Может, занимается усовершенствованием машины для расплющивания пустых банок из-под пива? А может быть, изобретает новое противозачаточное средство? Или химический растворитель для осенних листьев? Такого рода проекты, казалось, вполне соответствовали его характеру, но Каверли ошибся. Гриза надеялся проработать в этом научно-исследовательском центре до пенсионного возраста, после чего намеревался вложить свои сбережения в автостоянку где-нибудь во Флориде или Калифорнии.
   Благодаря своему положению при вычислительной машине Гриза был весьма осведомлен в делах поселка. Он как будто не отличался склонностью к сплетням, и все же Каверли, расставаясь с ним после перерыва на завтрак, каждый раз уходил с кучей сведений. Секретарша из отдела безопасности забеременела. Камерон, директор ракетного центра, не продержится и полутора месяцев. Ученые киты резко расходятся во мнениях: они спорят о том, действительно ли были получены когерентные радиосигналы с Тау Кита или с Эпсилона Эридана, они обсуждают возможность существования других цивилизаций в Солнечной системе, они подвергают сомнению наличие разума у дельфинов. Гриза сообщал все это с безразличным видом, но новостей у него всегда было множество. Каверли поддерживал с Гризой приятельские отношения в надежде, что тот поможет ему. Он хотел, чтобы Гриза пропустил словарь Китса через вычислительную машину. Гриза как будто колебался, по однажды вечером пригласил Каверли к себе на ужин.
   После работы они доехали автобусом до конца маршрута, а дальше пошли пешком. Этой части поселка Каверли никогда не видел.
   - Это район резервного жилого фонда, - пояснил Гриза.
   С виду - типичный кемпинг, хотя большинство трейлеров стояли на цементном фундаменте. Некоторые были очень большие и даже двухэтажные. Здесь было уличное освещение, сады, частоколы и непременная пара раскрашенных колес от фургона - талисман из легендарного деревенского прошлого. Каверли подумал, уж не попали ли они сюда с фермы, находившейся поблизости от вычислительного центра. Гриза остановился у одного из совсем скромных трейлеров, открыл дверь и пропустил Каверли вперед.
   Они вошли в длинную уютную комнату, имевшую, по-видимому, множество назначений. Мать Гризы стояла у плиты. Жена меняла дочери пеленки. Старая миссис Гриза была тучная седая женщина; к ее платью было приколото елочное украшение. Рождество давно миновало, и это украшение таило в себе привлекательность тех деревенских домов, которые видишь, возвращаясь с лыжных прогулок на севере, где разноцветные елочные свечи горят и после крещения, а часто не убираются до тех самых пор, пока не растает снег, будто рождество беззастенчиво распространилось на всю зиму. У старухи было простое доброе лицо. Одежда молодой миссис Гриза состояла из рваной мужской рубахи и слишком тесных для нее спортивных брюк из шотландки. Лицо у нее было крупное, длинные красивые волосы растрепались, а глаза были очень красивыми, когда она широко их раскрывала, что, впрочем, в этот вечер случалось редко. Выражение глаз и опущенные книзу углы рта говорили об угрюмости, и именно эта угрюмость, столь резко контрастирующая с ее светлой и привлекательной улыбкой, придавала ее лицу неотразимое очарование. Ласково пеленая ребенка, она казалась почти величественной. Гриза откупорил две банки пива и сел с Каверли в дальнем от плиты углу комнаты.
   - У нас здесь теперь немного тесновато, - сказала старуха. - О, если бы вы видели дом, где мы жили в Лоуэлле! Двенадцать комнат. Прекрасный был дом, но там водились крысы. Ох уж эти крысы! Как-то я спустилась в подвал за дровами для плиты, и вдруг огромная крыса бросилась на меня, да, да, прямо на меня! Слава богу, она меня не задела, пролетела как раз над плечом, но с тех пор я их боюсь, то есть после того, как увидела, какие они бесстрашные. У нас в столовой на столе обычно стояла красивая хрустальная ваза с фруктами или с восковыми цветами, и вот однажды утром я спускаюсь и вижу, что все в этой красивой вазе изгрызено. Крысы. Я страшно расстроилась. Почувствовала, что нет у меня ничего своего. Еще у нас были мыши. В доме были мыши. Они залезали в кладовку. Однажды я наварила много желе, а мыши прогрызли воск, которым я его залила, и все испортили. Но мыши - это просто ерунда по сравнению с термитами. Я давно уж замечала, что пол в гостиной вроде как прогибается под ногами; и вот как-то утром, когда я пылесосила пол, целый кусок его осел и провалился в подвал. Термиты. Термиты и муравьи-древоточцы. И те и другие. Термиты съели опорные балки, а муравьи-древоточцы съели веранду. Но хуже всего клопы. Когда умер мой двоюродный брат Гарри, он оставил мне большую кровать. Мне и в голову ничего не пришло. Ночью мне стало весьма не по себе, но, знаете, я прежде ни разу в жизни не видела клопа, я и не представляла себе, что это такое. И вот как-то ночью я быстрехонько зажгла свет, и что бы вы думали? Тут я их и увидела. Тут-то я их и увидела! А ведь они уже по всему дому расползлись. Всюду клопы. Пришлось все опрыскать, вонь была ужас какая! А еще блохи. Были у нас и блохи, Мы держали старого пса по кличке Пятнистый. У него, стало быть, водились блохи, и они перескакивали с него на ковры; дом был сырой, блохи в коврах плодились, и, знаете, был у нас один ковер, на который стоило только ступить, сразу же поднимается туча блох, густая, что твой дым, и все блохи набрасываются на тебя. Ну, ужин готов. - Они ели мороженое мясо, мороженую жареную картошку и мороженый горошек. С завязанными глазами вы бы ни за что не распознали горошек, а картофель вкусом напоминал мыло. Однообразная пища осажденных, в этот вечер ее должны были готовить повсюду в поселке. Но где крепостные укрепления, где стенобитные орудия, где враг, на которого можно возложить виду за эту безвкусную стряпню? Каверли чувствовал себя здесь счастливым, и разговор за ужином шел о Новой Англии. Пока женщины мыли посуду, Каверли и Гриза обсудили, как прогнать через вычислительную машину словарь Китса. То, что Гриза пригласил его на ужин, следовало, вероятно, считать знаком доверия или признания; Гриза согласился прогнать словарь через машину, если Каверли все подготовит. Они выпили по стакану виски с имбирным элем, и Каверли ушел домой.
   Со следующего вечера Каверли перестроил свою жизнь. В пять часов он уходил из вычислительного центра, готовил ужин, купал и укладывал спать сына. Затем возвращался в вычислительный центр с томиком Китса в переплете из мягкой кожи и начинал кодировать стихи в двоичной системе, на электрической кодирующей машинке.
   Стоял я на пригорке небольшом,
   начал он,
   Был воздух свеж, царила тишь кругом...
   [из стихотворения "Стоял я на пригорке небольшом" (1817 г.),
   одного из первых стихотворений Китса]
   Ему понадобилось три недели, чтобы закончить весь томик, включая "Короля Стефана" [неоконченная драма Китса (1819 г.)]. Было половина двенадцатого ночи, когда Каверли напечатал:
   Чтоб вечно пить дыхание ее,
   Навеки замереть в блаженном бденье,
   Всегда, всегда в глаза ее смотреть,
   Жить вечно - иль в экстазе умереть
   [из сонета Китса "Яркая звезда" (1820 г., опубл. в 1846 г.),
   считающегося его последним стихотворением].
   15
   Гриза сказал, что если все будет идти по плану, то он сможет прогнать ленту в субботу в конце дня. В пятницу вечером он позвонил Каверли по телефону и назначил ему прийти в четыре часа. Лента хранилась в рабочей комнате Каверли, и к четырем часам он принес ее в помещение, где находился пульт. Он очень волновался. Он и Гриза, похоже, были одни во всем вычислительном центре. Где-то безответно звонил телефон. Программы Каверли, выраженные в двоичной системе, ставили перед машиной задачу сосчитать слова в стихах, подсчитать объем словаря и составить список слов в порядке частоты их употребления. Гриза вложил программы и ленту в стойки и переключил на пульте несколько тумблеров. В этой обстановке он чувствовал себя как дома и расхаживал вокруг, как матрос палубной команды. От волнения Каверли был весь в поту. Чтобы хоть о чем-то говорить, он спросил Гризу о его матери и жене, но Гриза, охваченный у пульта сознанием своей значительности, ничего не ответил. Застучало печатающее устройство, и Каверли обернулся. Когда машина остановилась, Гриза сорвал со стойки бумажную ленту с расчетом и протянул ее Каверли. Количество слов в стихах составляло пятнадцать тысяч триста пятьдесят семь. Словарь равнялся восьми тысячам пятистам трем, а слова в порядке частоты их употребления были: