Вне образа, вне сцепления образов, потока образов Герцен не мог писать.
   «...следственная фабрика, на которой Муравьев тачает несуществующий заговор...»
   «Мы, старики, станем у изголовья гонимых, отирая пятна клеветы...»
   «...Говорят, что государь принял Муравьева холодно. Торговая казнь кончена, и кнут под лавку! Не пошлют ли его, до поры до времени, опять отмачивать в немецких горьких водах?»
   В последних строках Муравьев под пером у Герцена превратился в кнут, которым били осужденных, а лечебные карлсбадские воды – в тот соленый раствор, куда обмакивали розги и плети, чтобы они били больнее...
   «Герцен не уступит Пушкину, – сказал Лев Толстой, перечитывая сочинения Герцена в конце своей жизни, – где хотите откройте – везде превосходно».
   И еще:
   «Это писатель, как писатель художественный, если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям».
   Однажды в письме к Огареву Герцен рассказал забавный эпизод: на карнавале в Венеции его приветствовали бело-лиловые маски – как друга Гарибальди, как русского революционера-изгнанника – и при этом, от избытка чувств, назвали его «знаменитым русским поэтом». Герцен добавлял в письме, что он поспешил убежать, опасаясь, как бы венецианские маски, чего доброго, не произвели его в знаменитые русские живописцы или скульпторы. Письмо шутливое. Но Огарев отвечал совершенно серьезно:
   «...я согласен с венецианскими масками, что ты знаменитый русский поэт, хотя стихов и не писал; но для меня уже одно “С того берега” поэма».
   Герцен – мыслитель, как это видно из его философских статей, Герцен – публицист, как это видно чуть ли не из каждой заметки «Колокола»; Герцен, создатель «Былого и дум», обладал воображением поэта, и его отношение к слову было таким, какое обычно отличает поэтов.
   «...ударял, словно колокол на первой неделе поста, серьезный стих Рылеева и звал на бой и гибель, как зовут на пир», – сказал о Рылееве Герцен.
   Произнеся вслух слова «и звал на бой и гибель, как зовут на пир», понимаешь, что в этой строке бессознательно учтены автором и звуки, и длина, и соотношение между словами: и то, что в словах «бой», «гибель», «пир» звучат «б» и «п»; и то, что слова «бой» и «пир» состоят из одного слога каждое; и то, что расположены эти односложные слова в конце и в начале предложения, и то, что оба звонкостью и краткостью воспроизводят короткие и сильные удары колокола.
   ...Проповеднической исповеди Герцена, его запискам, его «Былому и думам» присуще то же сверкание стиля, какое ослепляет читателя в его статьях и письмах; страницы «Былого и дум» также изобилуют каламбурами, неологизмами, разнообразной игрой слов, причудами синтаксиса, неожиданными творительными, не менее неожиданным множественным; мы встретим здесь и «умственные роскоши», и «комизмы», и «все утопии, все отчаяния», и даже «вторые декабри» – для обозначения реакционных переворотов; нас оглушит звуковая игра в соединении с антитезой: «статьи по казенному заказу и казни по казенному приказу»; и чисто смысловая игра: «многие и многие... с тех пор... взошли в разум и в военный артикул»; встретим мы и вновь сотворенные слова, как «церквобесие» или «мышегубство», и столь распространенный в текстах Герцена необычный творительный падеж: «этими детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя»; или: «с м е р т ь ю ты вышла на волю!»; или: «нами человечество протрезвляется»; и здесь Герцен часто работает нагнетениями, перечислениями:
   «Все несется, плывет, летит, тратится, домогается, глядит, устает...»
   Одним словом, в «Былом и думах» мы встретим все элементы сверкающего герценовского стиля, но здесь соединение глубины и блеска, вообще свойственное Герцену, переходит в новое качество. В «Былом и думах» сверкание каламбуров, блеск неологизмов, вихри перечислений не превращаются в сплошной фейерверк, как в иных статьях его и разговорах, ум не производит здесь впечатления «расточительного безоглядно», как в его беседе. Фейерверк, уместный на газетной полосе, не столь уместен в проповеди, когда она сплавлена с исповедью. «Это не столько записки, сколько исповедь», – сказал Герцен в предисловии к «Былому и думам». Для исповеди потребны другие средства выражения, нужна другая тональность речи – та, что лишь изредка звучала, прорываясь сквозь гнев и смех, в статьях и заметках «Колокола». Ведь в исповеди, кроме внешнего мира, изображаются «внутренние события души» – и это в ней главное. «Внутренности наружи», – говорил о некоторых страницах «Былого и дум» Герцен. Для того чтобы тронуть чужую душу исповедью, – словесные затеи не нужны. Тут не звонкость нужна, а тихость, сосредоточенность, не узорчатость, затейливость, нарядность, а простота.
   И главное – бесстрашие откровенности.
   Герцен отлично понимал это и к мужеству откровенности был так же способен, как к мужеству мысли.
   «Больно многое было отдирать от сердца», —
   признавался он в письме к Тургеневу. И в письме к Рейхель:
   «Да, писать записки, как я их пишу, – дело страшное, но они только и могут провести черту по сердцу читателя, потому что их так страшно писать».
   Многие страницы «Былого и дум» – те, что посвящены любви, дружбе, разлукам, смертям, – проводят глубокую черту по сердцу читателя не сверканием, не блеском, а спокойствием и простотой, с которыми совершается самораскрытие. Тут все просто – сравнения и эпитеты; а порою и нет вовсе ни сравнений, ни эпитетов, нет словесных новшеств, нет повторов и перечислений, а внимание и сочувствие читателя безотрывно приковано к рассказу:
   «испытываешь такое ощущение, будто касаешься рукой трепещущего и совсем горячего сердца».
   Ощущение это вызвано доверием автора к читателю, уверенностью, что он, читатель, поймет «заповедные тайны» с полуслова, с намека, если исповедующийся будет говорить всю истину до конца, ничего не скрывая, ни о чем не умалчивая, даже о том, о чем говорить «не принято», даже то, о чем не скажешь без боли.
   Откровенность Герцена нигде не переходит в истерическое откровенничанье. Она мужественна в своем существе, проста и сильна в выражении. Она совершенно далека от ранних автобиографических опытов Герцена, делавшихся им в юности, в тридцатые годы: рассказывая события личной жизни в таких набросках, как «Елена», «Встречи», «Легенда», в письмах к невесте, Герцен еще находился в плену романтического, приподнятого стиля, постоянно впадая в патетику и риторику. «Бурные тучи страстей», «бесчувственный взор толпы», «ангел... выше земных идеалов поэта» – без этих аксессуаров романтической эстетики в описании чувств он в ту пору обойтись не мог. До себя самого он еще тогда не дорос; жизненный путь его был еще весь впереди; ни мировоззрение, ни стиль еще не установились. Далеки «Былое и думы» и от «Записок одного молодого человека», созданных Герценом позже, на рубеже сороковых годов. От патетики он к тому времени уже освободился, но от литературы – нет. Там слышится порою голос Гейне, порою – Гоголя. Стиль интимных страниц «Былого и дум» если и близок чему-нибудь, то лишь стилю собственных герценовских писем поздней поры или его дневниковым записям – сороковых и, в особенности, шестидесятых годов.
   Для разоблачения своих «заповедных тайн» найдены Герценом в «Былом и думах» слова простые и емкие. Особенно для тех, которые, по его выражению, «слово... плохо берет».
   Вот, после трех лет разлуки, он и Наталия Александровна встретились на рассвете в доме княгини.
   «Мы сели на диван и молчали. Выражение счастия в ее глазах доходило до страдания. Должно быть, чувство радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением боли, потому что и она мне сказала: “Какой у тебя измученный вид”».
   Вот Наталия Александровна в страшные дни, наступившие после гибели Коли:
   «Она вынимала его маленькую перчатку, которая уцелела в кармане у горничной, и наставало молчание, то молчание, в которое жизнь утекает, как в поднятую плотину».
   Вот первая минута после отъезда, когда Герцен впервые осознал, что он уже не на родине, уже расстался с ней, хотя она еще тут, за поворотом дороги, в десяти шагах:
   «...шлагбаум опустился, ветер мел снег из России на дорогу, поднимая как-то вкось хвост и гриву казацкой лошади».
   «Ветер мел снег из России»! – это значит, что он сам, Герцен, уже не там, уже в разлуке с ней, раз снег летит из другого места – из России... Всего пять слов, а тоска изгнания уже слышится в этом летящем из России снеге.
   Полны боли – хотя о боли в этих отрывках нет ни слова – два кратчайших изображения Средиземного моря, сделанные Герценом. Вот первая – счастливая! – встреча с морем в 1847 году:
   «...наши слова, пенье птиц раздавались громче обыкновенного, и вдруг на небольшом изгибе дороги блеснуло каймой около гор и задрожало серебряным огнем Средиземное море».
   Дрожащий серебряный огонь – это огонь счастья. А вот то же море после гибели матери и Коли, после похорон Наталии Александровны, чья смерть была приближена их гибелью:
   «Когда мы входили на гору, поднялся месяц, сверкнуло море, участвовавшее в ее убийстве».
   Тут автор не прибегнул к сравнению, но море сверкает, как нож убийцы.
   Слово Герцена, становясь кратким и сдержанным, не теряло своей силы.
   Вот его ночная встреча с горничной Катериной, – встреча, которая внесла столько горечи, столько сложности в его отношения с женой и внушила ему впоследствии столько покаянных страниц:
   «Я... инстинктивно, полусознательно положил руку на ее плечо... шаль упала... она ахнула... ее грудь была обнажена. – Что вы это? – прошептала она, взглянула взволнованно мне в глаза и отвернулась, словно для того, чтобы оставить меня без свидетеля...»
   Оставить без свидетеля – как оставляют без свидетеля преступника.
   Для выражения испытанных им сложных чувств, чувств, полных противоречий, Герцен искал не общие, не приблизительные, а единственно точные слова. В этой точности и была их сила.
   «Святое время примиренья – я вспоминаю о нем сквозь слезы.
   ...Нет, не примиренья, это слово не идет. Слова, как гуртовые платья, впору “до известной степени” всем людям одинакого роста и плохо одевают каждого отдельно.
   Нам нельзя было мириться: мы никогда не ссорились – мы страдали друг о друге, но не расходились».
   «Страдали друг о друге» – вот оно не «гуртовое», не общее, а точное слово, найденное Герценом для рассказа о том, что «гуртовыми» словами обычно обозначается как «семейная драма» и что в действительности каждый раз полно другого содержания.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента