«Проповедь нужна людям», – снова повторил Герцен, незадолго до своей смерти, в письмах «К старому товарищу».
   Герцен, разумеется, не думал, что людям нужна только проповедь; нет; но на проповедь он смотрел как на верное и ничем не заменимое орудие грядущего переворота; как на этап, который нельзя обойти, пропустить, перепрыгнуть. Чем меньше люди понимают в собственном положении, друг в друге, в социальном строе – тем больше при грядущем перевороте будет пролито крови и тем в меньшей степени окажется осуществленной цель, ради которой переворот совершится. «Дурные средства непременно должны... отразиться в результатах», – записал он у себя в Дневнике еще в 1843 году. А в 1869 заметил в споре с Бакуниным, призывавшим к ломке и рубке сплеча:
   «Аракчееву было сполагоря вводить свои военно-экономические утопии, имея за себя секущее войско, секущую полицию, императора, Сенат и Синод, да и то ничего не сделал».
   «Не начать ли новую жизнь, – язвительно спрашивал Герцен у своих оппонентов, – с сохранения социального корпуса жандармов? Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед?..»
   Проповедь, по Герцену, нужна для того, чтобы уничтожить неравенство человеческого развития, чтобы смягчить будущее неизбежное столкновение, чтобы упрочить силы социальной революции еще до ее победы. На «понимание и обсуживание» звал Герцен и тех, кто, подобно Бабефу, заговорщицкими приемами надеялся ввести новый строй, и тех, кто, подобно Бакунину, очертя голову прежде времени рвался врукопашную.
   «Я... стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того, чтоб знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мной – не могут идти», – объяснял Герцен.
   Балки, подпирающие своды старого мира, прогнили, но не все и не до конца. Одним достаточно дать пинка – и они рухнут. Но есть твердыни, которые порохом не взорвешь, потому что опираются они на невежество, предрассудки, косность.
   «Взять неразвитее силой невозможно».
   «Неразвитее», полагал Герцен, можно взять только проповедью, постоянной, неустанной, неистощимой.
   Герцен и сам был великий проповедник и вел свою проповедь не только на страницах «Колокола, «Полярной звезды» и других изданий Вольной русской типографии, но и на страницах «Былого и дум».
   Кончается глава «Роберт Оуэн» прямым воззванием к читателю – воззванием, ради которого она, в сущности, и написана – вся, с изложением истории Бабефа и Оуэна, со всеми печальными экскурсами в мировую историю.
   «Теперь вы понимаете, от кого и кого зависит будущность людей народов?
   – От кого?
   – Как от кого?.. да от НАС С ВАМИ, например. Как же после этого нам сложить руки!».
   От нас с вами! Может ли быть что-нибудь более обнадеживающим, более оптимистическим, чем это утверждение? Герцен сказал каждому, кто прочитал его книгу: вопреки всем нелепостям, случайностям, неудачам и жестокостям истории – вам и мне, людям! – стоит и должно мыслить, работать, бороться. Скептицизм Герцена, вызванный разгромом революции на Западе, не убил в нем его гуманизма – веры в человека, в человеческий разум и волю. Схватку со скептицизмом вела в уме Герцена и его вера в великую миссию России, где собиралась гроза крестьянской революции. Вера в человека, «в нас с вами», и ветер из России не дали ему отчаяться и сложить руки.

«Талант противудействия»

   Записки Герцена, сквозь трагедию, породившую их, сквозь горечь разочарований и утрат, все-таки светлая книга еще и оттого, что это – автобиография деятеля, которому удалось выполнить свое назначение. Герцен смолоду мечтал научиться наносить удары ненавистному строю – и в зрелости нашел и занял свое место в великой борьбе с самодержавием. Он всегда сознавал себя рожденным «для трибуны» и, возмужав, сам возвел эту трибуну и поднялся на нее. «Одно действование может вполне удовлетворить человека», писал он в сороковых годах – и в пятидесятых – шестидесятых слово его превратилось в поступок, побуждающий к действию, заражающий действием сотни и тысячи людей. Герцен и Огарев, смолоду увлекавшиеся теоретическими построениями, отдавали себе отчет в недостаточности размышлений – хотя бы и самых возвышенных и самых радикальных! – и мучились жаждой выйти из теории в деятельность. Пока они жили в России, попытки их ударялись о прочные стены крепостнического государства. Их всегда подстерегал донос верноподданного, свисток квартального или карандаш цензора. «Только выговоренное убеждение свято», – писал Огарев в сороковых. Но с кляпом во рту не удавалось высказываться! И лишь гораздо позднее, накануне шестидесятых, когда Герцен и Огарев встретились вне России, лишь в ту минуту истории, когда русская помещичья монархия, сверху донизу, от Зимнего дворца до клочка крестьянской пашни, оказалась потрясенной и выведенной из равновесия поражением в Крымской войне и смертью Николая – лишь тогда их заветное слово, их «выговоренное убеждение» приобрело плоть и мощь. Мечта о деятельности осуществилась, превратившись из упорных, но постоянно прерываемых попыток в ежедневный, ежечасный и победительный труд. Человек, который в конце своего жизненного пути, в трагический день прекращения «Колокола», мог написать, как Герцен написал Огареву:
   «Семена, унаследованные небольшой кучкой наших друзей и нами самими от наших великих предшественников по труду, мы бросили в новые борозды, и ничто не погибло»,
   человек, написавший за два года до смерти:
   «нам нечего боятся суда будущего. Мы шли прямо», —
   этот человек, вопреки сомнениям и ошибкам, был счастлив, и книга, содержащая в себе его доблестную автобиографию, вопреки всему, – счастливая книга. Страницы «Былого и дум», даже горькие, даже скептические, светятся сознанием исполненного долга, совершенного подвига. С высоты этого сознания герой «Былого и дум» судит современность, историю, общественных деятелей.
   В 1853 году Герцен основал в Лондоне Вольную русскую типографию. Она по праву называлась вольной: впервые за все многовековое существование русского языка и русской литературы – газета, альманах, книги, выпускаемые этой типографией, несли в мир русское слово, не замордованное цензурой, прямое, горячее, независимое. Наконец-то прозвучало так страстно ожидаемое Белинским «грозное слово правды»! Создание Вольной русской типографии Герцен считал практически самым революционным делом изо всех мыслимых дел, в ту пору насущно необходимых России, считал безусловно «лучшим делом своей жизни». Оно, это дело, вполне соответствуя назревшей потребности русского общества, в то же время соответствовало и дарованию Герцена, и его темпераменту, и его давней мечте. «Громкая, открытая речь одна может вполне удовлетворить человека», – записал Герцен когда-то, в 1844 году, у себя в Дневнике, а к 1862, когда речь его уже звучала на всю Европу, повторил:
   «...без вольной речи нет вольного человека... Открытое слово – торжественное признание, переход в действие».
   «Типография есть действие, это событие», —
   писал он Рейхель в 1853 году – и в самом деле, хотя и не сразу, но типография стала событием.
   Через два года после ее основания, в марте 1855 года, умер Николай I. Письма и дневники современников свидетельствуют, что смерть эта вызвала в России, особенно в Петербурге и Москве, вихрь восторга, надежд, опасений[7]. Хуже, чем было, не будет, но найдутся ли новые люди? «Образованное меньшинство» увидело в этой смерти – смерть ненавистной системы. Многим показалось, что так, как было прежде, продолжаться дальше не может, что новый царь непременно совершит коренные преобразования: освободит крестьян, уничтожит цензуру, дарует конституцию. Надеждами на первых порах был охвачен и Герцен. «Мы пьяны, мы сошли с ума, мы молоды стали», – писал он Марии Каспаровне Рейхель, прочитав в газетах «телеграфическую новость» о смерти Николая. «Испуганный тюремщик сам помер».
   Свежим ветром подуло из России, Герцен увидел новые дали, которые открывала перед родной страной эта смерть. Палача декабристов, палача солдат, палача мысли, палача университетов, палача Польши, бездарного самодержца, только что, несмотря на великое мужество народа, проигравшего войну, – больше не было! Ненависть к Николаю и николаевщине продиктовала Герцену в письмах, статьях и мемуарах множество строк, создающих образ Николая и его «злодейского, безнравственного царствования». «Деспотических дел мастер», «высочайший фельдфебель», «будочник будочников», «тяжелый тиран в ботфортах», «свирепый часовой со “свинцовыми пулями” вместо глаз», почти тридцать лет шагавший «в своих ботфортах перед острогом», – острогом, в который его дикое самовластье превратило Россию. Там, в этом остроге, «схоронены в архивах» «чудовищные преступления»,
   «они делались обыденно, делались как ни в чем не бывало, никем не замеченные, потерянные за страшной далью, беззвучно заморенные в немых канцелярских омутах или задержанные полицейской цензурой».
   Россия – царство немоты:
   «доходили до того, что боялись рот открыть не только на людях, но и в собственной комнате, – все онемело».
   «Тормоз на всяком колесе России» – так называл Герцен самодержавие, упроченное Николаем, а его самого – «бельмом», которое наконец-то «снято с глаза человечества».
   Смерть Николая окрылила Герцена: «Какие дороги открываются перед нами...» – писал он друзьям; эта смерть – «начало новой эпохи для России», это «весенняя оттепель после николаевской зимы»; Герцен увидел, как «из-за сплошного мрака» выступили «новые массы, новые горизонты».
   «Смерть Николая, – объяснял Герцен, – больше, нежели смерть человека, – смерть начал, неумолимо строго проведенных и дошедших до своего предела».
   «Конец этого кошмара заставил меня помолодеть», – признавался Герцен друзьям. Всю свою жизнь о смерти Николая он писал весело, как о счастливом подарке судьбы:
   «Николай Павлович... держал тридцать лет кого-то за горло, чтоб тот не сказал чего-то, и только что Мандт[8] доложил ему, что он высочайше скончался, как кто-то закричал во все горло и на всю Россию: “Теперь баста!”»
   Отзвуком этого воображаемого счастливого возгласа и явились два знаменитых издания: альманах «Полярная звезда», который начал выходить в 1855 году, после смерти Николая, и газета «Колокол», первый номер которой вышел в июле 1857 года, через год после того, как «друг Воробьевых гор», Огарев, вырвался наконец из России и приехал к Герцену в Лондон. «Теперь самое время русской речи», – утверждал Герцен. Рожденные общественным подъемом, нарастающими волнами крестьянской революции, оба эти органа сыграли огромную роль в русском, а стало быть, и мировом освободительном движении. Герцен «поднял знамя революции»[9], писал Ленин.
   «Герцен создал вольную русскую прессу за границей – в этом его великая заслуга. “Полярная звезда” подняла традицию декабристов. “Колокол” (1857 – 1867) встал горой за освобождение крестьян. Рабье молчание было нарушено»[10].
   Устройство типографии, смерть Николая, громовой успех «Колокола» – что же внесли все эти события в работу Герцена над его мемуарами, как отозвались они на содержании и стиле его записок?
   Воздействие этих событий на «Былое и думы», прямое и косвенное, очень велико.
   Как раз в те годы, когда тайные помощники Герцена учились переправлять издания Вольной русской типографии через границу Российской империи – Герцен занялся переработкой, дополнением и обогащением IV и V частей первой редакции «Былого и дум». Переработка эта в большой степени диктовалась общими задачами, стоявшими перед вольной прессой. Постепенно Герцен начинал смотреть на свои записки как на одно из орудий того идейного наступления на царскую власть, которое он – сначала безо всякого успеха, а затем с успехом блистательным – повел. Заведя типографию для пропаганды освободительных идей, Герцен, естественно, пожелал обогатить свои мемуары рассказами о людях и спорах, которые в России явились провозвестниками революционной борьбы. Именно в эти годы и возникли дополнительные главы IV и V части «Былого и дум», посвященные расколу внутри дружеского круга, полемике со славянофилами, характеристике Белинского и Грановского. То же воздействие испытала на себе и VI часть «Былого и дум». Рассказав в предыдущих частях своих записок о русских замечательных деятелях – в VI части Герцен повел речь о вождях освободительной борьбы в других странах, в Польше, Италии, Венгрии – о Ворцеле, Маццини, Кошуте. Самое печатание отрывков из «Былого и дум» на страницах «Полярной звезды» началось с глав общественного содержания, органически связанных с другими статьями альманаха. В 1855 году вышло из печати английское издание II части «Былого и дум» – «Тюрьма и ссылка». В предисловии Герцен писал:
   «В настоящее время нет такой страны, в которой мемуары были бы более полезны, чем в России... Пора, наконец, имперским комедиантам из петербургской полиции узнать, что рано или поздно, но об их действиях, тайну которых так хорошо хранят тюрьмы, кандалы и могилы, станет всем известно и их позорные деяния будут разоблачены перед всем миром».
   Разоблачать злодейства петербургского правительства... Какая разница между этой задачей и той, которую ставил перед собою автор в начале работы!
   Обстановка, в какой писались «Былое и думы», – внешняя обстановка и, если можно так выразиться, внутренняя, психологическая – после смерти Николая круто изменилась.
   В 1852 году, приступая к работе над своими воспоминаниями, Герцен сообщал Рейхель, что вокруг него пустыня растет и он рад одиночеству. Конечно, для того, чтобы воздвигнуть «надгробный памятник былому», вполне естественно обречь себя на уединение. Но начиная с 1855 года о пустыне уже не могло быть и речи. Дом Герцена сделался магнитом, влекущим к себе революционных деятелей всех европейских стран и прежде всего, разумеется, русских. На какой бы окраине, в какой бы дали от центра английской столицы ни поселялся в эти годы Герцен – в Твикнеме, в Путнее, в Фуламе, – кругом него неизменно закипала бурная жизнь, вызванная всеевропейской известностью его пропаганды.
   «У меня сделалось прожорство на москвичей», – писал Герцен летом 1857 года. Приезжали и уезжали русские, привозившие вести и корреспонденции из России, приезжали и уезжали поляки, подготовлявшие восстание у себя на родине, приходили итальянские друзья, сподвижники Гарибальди и Маццини. Более всех, конечно, было русских. «Русские стекаются сюда потоком», «русское паломничество в Путней все продолжается», «русских бывает бездна», «несметно много русских»; русские бывают «в количестве, достаточном, чтоб взять назад Малахов курган»; «кишмя кишит русскими»; «русских видимо-невидимо», «лавины русских» – вот какими сообщениями запестрели письма Герцена к друзьям после выхода в свет первой книжки «Полярной звезды» и особенно первого листа «Колокола».
   «Наша пропаганда растет crescendo, изо дня в день мы печатаем тысячи экземпляров, и все расходится».
   «Вы не можете себе вообразить, какие размеры принимает наша лондонская пропаганда».
   Последние три части «Былого и дум» написаны совсем в иной обстановке, чем первые пять, и существенно от них отличаются. Прежде всего, первые пять частей – книга вполне завершенная. Она оканчивается гибелью надежды на близость социальной революции в Европе и гибелью Наталии Александровны. Оконченной, завершенной книгой считал первые пять частей и сам автор:
   «перечитывая... мои последние тетради, – писал он в 1860 году о заключительных главах V части, – я сам узнал знакомые черты и остановился... труд мой был кончен».
   Концом своего труда некоторое время Герцен считал V часть. Остальные три – шестая, седьмая, восьмая – были в его глазах продолжением книги, уже известной читателю.
   Текст первых пяти частей обработан гораздо тщательнее, чем текст последующих[11].
   Однако разница между первыми пятью и последующими тремя частями не только в степени их оконченности и обработки. Она глубже. Последние части «Былого и дум» местами ближе к памфлету, чем к мемуарам; «личная жизнь» почти исчезла из них.
   Писал последние части, перерабатывал четвертую и пятую уже не тот раненный душевно человек, который при начале своего труда поверил на минуту, будто у него все позади, будто жизнь его окончена и ему остается одна забота: заново пережить ее в мемуарах, а Герцен-деятель, Герцен-борец, наносящий тяжкие удары царскому самодержавию. «Русским станком я возвращался домой», – говорил Герцен, рассказывая впоследствии об устройстве русской типографии.
   Созданием вольной русской печати Герцен и Огарев вмешались в настоящее, в судьбу своей страны, осознав, что настало время, когда и они могут и должны попытаться «переменить узор ковра», что и от них в какой-то мере зависит «будущность людей, народов», что человек, «чью душу мучит убеждение», имеет право на проповедь. «Мы на чужбине начали открытую борьбу словом», – говорил Герцен.
   «Мы остаемся вне России только потому, что там свободное слово невозможно, а мы веруем в необходимость его высказывать».
   «Солнце, садившееся, освещая Москву под Воробьевыми горами... выходило после двадцатилетней ночи, – писал Герцен в VII части “Былого и дум”, рассказывая о смерти Николая. – Какой же тут покой и сон... За дело! И за дело я принялся с удвоенными силами».
   «Борьба – моя поэзия», – говорил Герцен. «Былое и думы» постепенно и естественно превращались в один из органических составных элементов этого дела, в одно из орудий этой борьбы. В VI части Герцен приводит свой разговор с эмигрантом, немцем, спросившим у него, почему он не уезжает в Америку, если он вполне изверился в Европе?
   «Очень просто: я могу вам сказать так, как один честный немец прежде меня отвечал в гордом припадке самобытности – “у меня в Швабии есть свой король”, – “у меня в России есть свой народ!”».
   Опираясь на эту веру, Герцен и вел свою революционную проповедь в «Полярной звезде», в «Колоколе» и в «Былом и думах».
   Всю свою сознательную жизнь Герцен пытался в реальной действительности обнаружить силы, которые, развиваясь, приведут мир к социализму. В пятидесятые годы ему представилось, будто он обрел искомое: за ячейку будущего социалистического общества он принял крестьянскую общину в России. Собственническим инстинктам западного мещанина Герцен противопоставил стихийную тягу к общности имущества и артельному труду, которую он усмотрел в нравах, быте, характере русского крестьянина. Теория «русского социализма», созданная Герценом, в качестве теории не выдерживает критики – но в конкретной исторической обстановке, когда русские крестьяне поднимались за землю и волю, – идеализация крестьянства, пусть даже ошибочная, была вдохновляющей и плодотворной. Утверждением безусловного права крестьянина на землю, громкой проповедью «русского социализма» «Колокол» сослужил великую службу борьбе с самодержавием: в годы «революционной ситуации» в России теория, выдвинутая Герценом, сплотила и повела в бой под знаменем «Земли и воли» молодую русскую демократию.
   В «Былом и думах» Герцен теорию «русского социализма» подробно не развивает, ограничиваясь лишь кратким изложением основы ее; но о чем бы и о ком он ни говорил на протяжении всех восьми частей и всех шестидесяти глав своей грандиозной эпопеи – о русских ли деятелях или о борцах и мучениках итальянского, польского, венгерского освободительного движения, – говорит об этом русский революционер-демократ, верующий, что обновление мира придет из его страны и родится тогда, когда стихийная тяга русского крестьянина к равенству в имуществе и труде сочетается с «революционной идеей Запада» – то есть с учениями социализма.
   «...Европа показала удивительную неспособность к социальному перевороту, – пишет Герцен в IV части. – Мы думаем, что Россия не так неспособна к нему...»
   Прилагая мерку этой веры к историческим событиям и общественным деятелям, герой «Былого и дум» судит и осуждает западного мещанина-буржуа и западного революционера-буржуа, довольствующихся политическими переменами и остающихся чуждыми требованиям социальной справедливости, социального переустройства мира. На каждой странице «Былого и дум» лежит печать глубокой веры автора в величие судеб своего народа; недаром Герцен неустанно проповедовал в «Колоколе», что народ русский – «народ будущего»; Россия – почва, на которой разовьется «новый государственным строй», что хотя прошлое русского народа «было скудно, настоящее – чудовищно», однако ни у одного из народов нет «таких колоссальных притязаний на будущее». Общинный быт, ум и удаль русского крестьянства – это одно, что, по мысли Герцена, пророчествует о великом предназначении родины; литература – произведения Пушкина, Гоголя, Лермонтова, а вместе с нею и сами деятели русского просвещения и русского искусства – это второе пророчество. «Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде», – с гордостью пишет Герцен. Ненавидя самодержавно-помещичий строй, бесчеловечный, бездарный, бессмысленный, Герцен верил в людей своей родины; ее писатели, художники, актеры, поэты, ученые – Александр Иванов и Щепкин, Белинский, Станкевич и Огарев, весь дружеский круг с Грановским во главе – их доблестная деятельность, их мученические судьбы были для Герцена, наряду с крестьянской общиной, свидетельством
   «о той непочатой, цельной натуре русской, которую мы знаем чутьем, о которой догадываемся сердцем и за которую, вопреки всему делающемуся у нас, мы так страстно любим Россию, так горячо надеемся на ее будущность».
   Эта любовь и эта надежда заливают светом самые мрачные страницы «Былого и дум». Даже те, которые посвящены не России. О чем бы Герцен ни вел свою речь – слова его произносятся из глубины его любви к России и русской культуре. И речь в его записках, чем ближе к концу, ведется совсем по-другому, чем вначале. В центре внимания в последних частях «Былого и дум» оказывается не судьба героя и не его семейная жизнь, а его мысли. Последние части дальше от мемуаров и ближе к публицистике. Повествование не идет в них более вдоль основного хребта биографии Герцена, как шло в первых, и потому более не может служить «оглавлением» ни общественной, ни личной жизни автора. Уже не течением жизни героя связаны теперь главы и части, – связаны они между собой немногим более, чем все вообще статьи Герцена пятидесятых – шестидесятых годов, печатавшиеся в «Колоколе» и «Полярной звезде»: не его биографией, а его личностью, не единством излагаемого материала, а единством точки зрения на излагаемый материал. Чем ближе к концу, тем явственнее в «Былом и думах» «думы» берут верх над «былым»; лирическая публицистика вытесняет лирические воспоминания; давняя даль прошедшего вытесняется сегодняшним днем... Многие главы по острой злободневности материала воспоминаниями уж совсем не назовешь; недаром прежде, чем стать главами «Былого и дум», они были напечатаны в газете как боевые полемические статьи... Примеров немало: Гарибальди приезжал в Англию в апреле 1864 года – статья, посвященная его приезду (то есть глава девятая VI части «Былого и дум»), начала печататься в «Колоколе» в августе того же года; какое же это «былое»? Это почти сегодняшнее. Вся последняя часть, восьмая, написана в 1865 – 1868 годах по свежим следам путешествия, совершенного автором в те же годы. Это тоже не былое, не давнее, а вчерашнее или сегодняшнее. Чем ближе к концу, тем явственнее «Былое и думы» отдаляются от жанра мемуаров, сближаясь с памфлетом, с очерком, с разными видами журнальных статей. «Я приготовил монографию о Роберте Оуэне для “Полярной звезды”, – сообщил Герцен Анненкову в декабре 1860 года; «я... вчера кончил большую етюду “Р. Оуэн”, – писал он тогда же Тургеневу. Эта «большая етюда» о Роберте Оуэне превратилась, почти без изменений, в одну из основных глав шестой части «Былого и дум», в одну из существеннейших, как мы видели, по своей философской значительности, глав всей эпопеи в целом. А задумывалась она и писалась поначалу вовсе не как глава из мемуаров, а как «етюда» – статья для боевого публицистического издания «Полярной звезды»... Это очень характерно. В то время как главы первых пяти частей в подавляющем большинстве своем печатались в «Полярной звезде» и в прибавлении к «Колоколу» в качестве отрывков из «Былого и дум» – многие главы VI и VIII частей, напротив, были первоначально статьями, очерками, путевыми записками и печатались в газете или в альманахе не как отрывки из мемуаров, а как самостоятельные произведения и лишь потом включались Герценом в «Былое и думы».