Страница:
На этот раз тут было на удивление тихо. Кроме Сашеньки и нас, дома никого, а Сашенька - черные косы и белые банты - смирно сидит за маленьким столом у окна в проходной комнате и делает уроки. В другой мы с Фридой, положив рукопись на тахту, рассуждаем о повести.
- Стоит ли учить детей ввязываться во всякую драку? - повторила я.
- Во всякую, конечно, нет, - ответила мне Фрида. - Но ведь тут ясно, на чьей стороне правда. Здоровенные бандиты отнимают часы у девушки.
Я ответила ей, что уголовный мир весьма организован, что, когда двое отнимают часы, на стреме стоит третий, что у нас существуют целые улицы, а говорят, и целые города, взятые бандитами под контроль, и хотя ясно, кто тут прав, кто виноват, но учить детей - детей, подрост-ков! - с голыми руками кидаться на вооруженных ворюг - преступление. "Погибнут лучшие, вот и все, - сказала я. - Бандиты останутся невредимы. Следует ли посылать подростков на смерть или увечье? Спасенные часы стоят ли Колиной руки, Митиного глаза?"
- Дело тут не в часах, - ответила Фрида. - На человека напали бандиты. Оставить его без помощи, один на один с бедой?
В эту минуту в комнату ворвалась Сашка. Давно уже, приоткрывая дверь, она заглядывала к нам, стараясь сообразить, попадет ей, если она помешает, или нет? Убедившись, что мы не работаем, то есть не перелистываем рукопись и не пишем, а просто-напросто разговариваем, она реши-лась. Вбежала в комнату и кинулась на маленькую Фриду - толстая, круглоглазая, большеногая, животастая, - именно кинулась; обнимать, целовать, тормошить. Затем и пришла.
Сначала она столкнула на пол рукопись, потом рабочую корзиночку с нитками и клубками; сев на пол, чтобы подобрать листки и нитки, толкнула столик, стоявший возле тахты, и с лампы слетел абажур. Всплеснув руками, она надела абажур на лампу, в отчаянии поцеловала Фриду еще раз и выбежала вон.
- До чего неуклюжа и огромна, - сказала Фрида сквозь смех - Не по нашей жилплощади.
- Вот что, - сказала я. - Вот, например, ваша Сашка. Представьте себе, что она едет в трамвае, почти пустом... Ей сколько? Четырнадцать? Пятнадцать? Рядом с ней еще какая-то девочка. С этой девочки бандиты срывают часы. Должна ли Саша ввязываться?
- Непременно, - ответила Фрида, продолжая штопать. - Конечно, должна. А что же вы думаете, она должна как ни в чем не бывало катить дальше?
- Но с чем же она на них бросится? У мальчишек хоть кулаки есть... А она чем будет драться? Косами?
Фрида подняла голову, сверкнули глаза.
- Зубами! - ответила она мне с сердцем.
Белые крепкие крупные зубы разом перекусили нитку.
И я сразу вспомнила любимейший мой рассказ Пантелеева "Маринка". В начале войны, когда Маринка, маленькая героиня рассказа, была еще румяная, веселая, сильная, толстая, она со смехом грозилась: если немец посмеет войти к ней в комнату, она его зонтиком, она его лампой, она его калошей. В блокадную страшную зиму автор, живущий по соседству с Маринкой, зашел навестить ее. Маринка изнурена голодом, холодом, жизнь ее еле теплится под грудой одеял на кровати. И когда автор, продолжая старую игру, задает ей прежний вопрос: что бы ты сделала, если бы сюда ворвался немец? - она молчит, молча оглядывает комнату, как бы примеряясь, прикидывая...
"Казалось, она трезво рассчитывает свои силы: стула ей теперь не поднять, до лампы не дотянуться, полена во всем доме днем с огнем не найдешь.
Наконец она ответила мне. Я не расслышал. Я только видел, как блеснули при этом ее маленькие крепкие зубки.
- Что? - переспросил я.
- Я его укушу, - сказала Маринка, и зубы ее еще раз блеснули, и сказано это было так, что, честное слово, я не позавидовал бы тому фашисту, который отважился бы войти в эту холодную и закоптевшую, как вигвам, комнату".
Фрида, по-видимому, тоже вспомнила этот рассказ.
- Зубами, - повторила она. - Чем хочет. Но не сметь оставить человека в беде.
Я не думаю, что Саша Москвина, героиня "Любимой улицы" и "Семейного счастья", это Фридин автопортрет. Но не сомневаюсь: многие черты своего характера, и притом основные, Фрида подарила героине этих книг. Ключ к характеру Саши Москвиной, то есть к характерам их обеих, Саши Москвиной и Фриды Вигдоровой, - дан в разговоре между Сашей и доктором Королевым.
Дмитрий Иванович Королев - хирург, она - медицинская сестра в хирургическом. Они хорошо сработались и относятся друг к другу с высоким уважением. И вот однажды, когда они вместе идут после тяжелого операционного дня до метро, Саша Москвина спрашивает у Дмитрия Ивановича, почему это ему вздумалось пригласить ее на работу к себе в больницу? Прежде она работала в детской консультации и в качестве патронажной сестры навещала маленького Юру в той квартире, где жил Королев. Однако знакомы они не были, он никогда даже не видал ее. И вдруг Дмитрий Иванович подошел к ней в коридоре, представился и предложил перейти на работу в больницу, к нему в хирургическое, где освободилось место медицинской сестры... Теперь, когда они подружились, Саша Москвина решается спросить у доктора, чем было вызвано это приглашение?
Ответ Дмитрия Ивановича весьма примечателен. До приглашения он Сашу и в глаза не видал, но много слышал о ней от соседей по квартире, и все только хорошее: больная бабушка твердила, что Саша лечит лучше всякого доктора, а соседка Тоня - та прямо-таки повторяла каждое Сашино слово Королеву в назидание. Какое бы несчастье ни случилось с человеком (Королев недавно потерял жену), "нельзя глохнуть, если несчастье, умирай, погибай, а душа пускай будет жива" - повторяла ему Тоня Сашины слова.
Разговор между Дмитрием Ивановичем и Сашей Москвиной, идущими по улице, далее развивается так:
" - По-моему, это все не про меня, - сказала Саша. - Какой-то рождественский рассказ.
- Да, как в хрестоматии.
- И вы оценили меня за мои хрестоматийные достоинства?
- Вот тут-то и закавыка, Саша. Я вас терпеть не мог. Я думал: ну что она все время лезет не в свое дело, проповедует, поучает, пропагандирует. ...Занималась бы своим делом, что ли. Ведь она патронажная сестра, а не Франциск Ассизский. И вот прихожу раз домой и вижу: во дворе ребята собрались и галдят. Что, спрашиваю, у вас такое? Они отвечают: патронажная сестра дала Гошке по морде. Какая патронажная сестра? Ну, та, которая из детской консультации ходит к Юрке Киселеву. За что, спрашиваю? И выясняется, что Гошка дразнил малыша, кричал ему: полтинник, полтинник! Так, кажется, дразнят безотцовских? А вы подошли и дали тому самому Гошке по физиономии. Было дело?
- Было.
- Ну, а тут как раз ушла из нашего отделения сестра... Рискну, позову эту самую Сашу, которую не знаю и даже никогда не видел. Вдруг повезет? После операции человека надо беречь, как... как хрустальную вазу, что ли... Ему надо сказать - дорогой. Или там - голубчик, или еще какое-нибудь петушиное слово. Доктору - не обязательно. А сестре, которая выхаживает, непременно.
- Значит, пока я выхаживала Юру и бабушку, вы меня терпеть не могли, а когда съездила человека по физиономии, вы меня оценили и поняли, что я умею говорить петушиные слова?"
Да, Фрида умела говорить петушиные слова, умела беречь человека, словно хрустальную вазу. Повторяю: даже воздух в ее комнате был особенный, проникнутый радостным вниманием к гостю. Для меня ее комната всегда была тем блаженным островом, где я могла дышать и двигаться, не опасаясь наступить на стекло или проглотить кусочек острого металла. Общение с Фридой как будто накладывало перевязку на больные места. Сколько петушиных слов сказано мне ею по телефону, с глазу на глаз, в письмах, слов, которых я никогда не забуду. Утоляющих боль.
Но я думаю часто: быть может, потому слова эти, нежные и простые, имели врачующую власть, что они были "обеспечены всем золотым запасом республики", как написано на деньгах, всем запасом Фридиного мужества, Фридиной способности, подобно Саше Москвиной, ответить на оскорбление человека - ударом; потому она умела исцелять, что нежность ее была сродни той, о которой сказано в стихах Александра Гитовича. "Ты, - говорит Гитович, обращаясь к великому художнику и его полотну,
Научил нас, что сила становится доброй
И что нежность становится сильной".
6. "ГЮГОПОЛИС"
Но Саша Москвина, при всем своем сходстве с Фридой, все-таки беднее, чем ее создательница. У Фриды была еще одна черта, которую она хоть и подарила своей героине, но все-таки, на мой взгляд, недостаточно в ней культивировала: юмор. Именно эти сочетания - силы с нежностью, доброты с суровостью и серьезного, высокого, ответственного отношения к жизни с богатым и разнообразным чувством юмора - именно эти редкостные сочетания, причудливо совмещающие-ся во Фридином характере, и делали ее такой пленительной.
Как она любила смеяться, как радовалась шуточной песне, пародии, эпиграмме! Она была первой ценительницей шуток, эпиграмм, смешных словечек работы таких мастеров, как Раскин, Паперный, Наталия Ильина, Казакевич, Светлов. Книги ее, особенно последние повести, проник-нуты юмором насквозь, мы читаем их улыбаясь - над одной страницей улыбаемся светло, над другой насмешливо, над третьей со злостью. Катя и Аня, маленькие героини последних повестей, созданы не только страстной наблюдательностью талантливого педагога, для которого воспиты-вать было все равно что дышать, не только материнской любовью, но и способностью автора взглянуть на любимейших своих героев со стороны и ласково посмеяться над ними. "Дай хлебуш-ка белого!" на всякий случай говорит Катя, иногда в самых патетических местах, и мы смеемся. А для того чтобы создать Прохорову, медицинскую сестру Прохорову, злую тупицу в туго накрахмаленном халате, бессердечную, бесчеловечную, с восторгом клевещущую на доктора Королева по первому сигналу свыше, необходима была уже не насмешливость, а настоящая злость. Помните Прохорову? Ее "нельзя было ничем удивить, ничем растрогать или порадовать, ей нельзя было рассказать ничего интересного: она все знала наперед. И ответ у нее был один:
- Какие все ученые стали!
Еще она говорила:
- Я никогда ни у кого не занимаю, вот и у меня не просят.
И еще она говорила:
- Жить надо по средствам.
И еще:
- Не вижу я радости от замужества. Много радости - стирать мужские портки.
И еще:
- А зачем мне дети? Вырастут хулиганами. Или пьяницами".
Для того чтобы создать портрет этой бюрократки от медицины, этой мастерицы бесчеловечья в самой человечной из профессий, надо было обладать юмором уже не веселым, а суровым, угрожающим.
" - Доктор велел, чтоб Петров чаще отхаркивал, - говорит Саша Прохоровой, сдавая дежурство.
- Знаем.
- Не то придется делать трахеотомию.
- Слышали.
- Дмитрий Иванович велел позвонить ему в девять и сообщить, какая температура у Волковой.
- Это у бабушки с тромбозом, что ли?
- Да.
- Королев всегда что-нибудь придумает. Какая у Волковой может быть температура?! Ей восемьдесят восемь лет".
"Услышав стон, сестра Прохорова встанет, отложит вышиванье и войдет в палату.
- Чего вам, больной?
- Пить!
- Вам нельзя пить.
- Пить!
- Не капризничайте, больной".
Нет, от нее не дождешься петушиного - человеческого! - слова, ей никто не интересен и не жалок, никого она не бережет и не любит, она "исполняет свои обязанности".
Двойник Прохоровой - та особа в кудельках и кружевах, с розовыми ноготками на толстых пальцах, которая приходит в дом к Поливановым тоже для того, чтобы "исполнить свои обязан-ности", чтобы научить Сашу подать кляузу на мужа. Это уж бюрократка не от медицины, а от так называемой общественности. В наши дни бюрократ и мещанин - понятия однозначные, и обе они - медицинская сестра и общественница - прежде всего мещанки. Мелкое ненавистничество Прохоровой прикрыто исполнительностью и туго накрахмаленным халатом; страстная жажда сплетен у ее духовной сестры модной кофточкой и борьбой за здоровую советскую семью. Помните? Сыпет, сыпет словами. Находит, что в комнате у Саши очень уютненько. Сетует, что из магазинов исчезло ленинградское мулине. Советует Саше поставить на полочку бархатные розы. Потом советует обратиться к общественности: "Напишите нам кратенькое заявление". Получив кратенькое заявление, гадина начнет лечить административными мерами Сашину душевную рану... Эта представительница общественности смешна и страшна; и - свойство настоящей сатиры - более страшна, чем смешна. Никогда не забуду, как Анна Андреевна Ахматова, прочитав Фридину запись заседания месткома в тульском музыкальном училище, сказала мне: "Это самое страшное, что я когда-либо в жизни читала". (Фридину запись суда над Бродским она прочитать не пожелала.) Многие записи в блокноте журналиста и блокноте депутата, сделанные как бы по случайному поводу, такие, как "За смертью Носова" или "Я член партии", нельзя читать без смеха, и смех этот, как плуг, поднимает глубокие пласты современной жизни и застав-ляет глянуть глаза в глаза ужасу. Смеешься, читая блокнот, а захлопываешь его, содрогаясь от боли. "Ребеночек народился! Мальчик!" - кричит человек, которому некуда привезти этого ребеночка вместе с матерью из родильного дома. Смешно объясняется с ним председатель, смешны первая, вторая и третья речь управдома. Фрида обладала чутким слухом к современной речи со всеми ее канцеляритами и мещанизмами, и слух к уродствам речи вел ее с поверхности явления вглубь.
"Остановлюсь на первом пункте, о количестве квартир, включившихся в соревнование за социалистический быт... Они выполняют пункты, чтоб сберегать спецфонд и соблюдать взаимоотношения.
Есть четыре семьи в хороших взаимных отношениях, люди стали более общаться, и мы должны афишировать, когда работает клуб и кинопередвижка, а то афиши нет, и люди не знают...
Нам некоторые говорят разные нарекания, и, конечно, извините за грубость, мы, конечно, много набракоделили. Но есть такие, что зря злорадствуют, и, если по-ихнему не вышло, то делают улыбочку. Вот Пахомова из дома шесть по Неждановой - она бегает в единственном числе и смотрит, что не так".
Смешно? Пожалуй. И невинно. Благодушно. А на следующей странице нас подстерегает ужас. Во Фридиных блокнотах сырой жизненный материал, схваченный на лету, записанный на слух, превращался в мощную сатиру:
" - Мы хоть и говорим о квартирах социалистического быта, но я должен сказать о подвале в доме шесть по улице Огарева. Этот подвал не сегодня-завтра обрушится. Будут жертвы. Людей надо немедленно переселять.
- Переселять некуда.
- А что мне людям говорить?
- Разъяснять надо. Агитировать и пропагандировать.
- Плохо!
- Что, то есть, плохо? Вы из какого государства приехали? Про что вы это говорите "плохо"?
Внезапно дверь открывается, и в комнату вваливается пьяный:
- Нас каждую осень затопляет дерьмом! И дождем! И если нас затопит и убьет - вы все, все будете виноваты!"
И в писаниях, и в жизни Фриде присущ был именно юмор, разнообразный и глубокий, - острословие не было ей свойственно. В беседах с друзьями острила Фрида редко, а может быть, и никогда. Я помню ее пересказывающей чужие остроты, но собственных ее острот не припомню. У нее были свои излюбленные выражения, которые она часто употребляла, и среди них я не помню ни одного каламбура. Речь ее была проста. "Ну, это еще надо, как говорится, поварить в голове", - говорила она, задумавшись над каким-нибудь делом. В конце высказанных кем-нибудь и ею самой соображений, предположений она спрашивала, чтобы подвести итог: "Как же мы будем поступать?" Строго, деловито, рассчитанно. В ее речи сказывался навык журналиста, депутата, привыкшего обдумывать и, обдумав, действовать... "Как же мы будем поступать?" Но с каким очаровательным юмором пела Фрида песни - Галича или лагерные, тюремные! С каким юмором писала письма! Вот одно из них, от 1 ноября 1964 года, полное грусти и юмора: "Живу я в сутоло-ке и неразберихе. Мою двоюродную сестру Веру (дочку нашей тети Фани1) оставил муж. Тетя Фаня не ходила целую неделю. А мы тем временем опускались на дно: никто не готовил обеда, никто не покупал масла и сахара, некому было гулять с Наташей. Александр Борисович, похлебав нашего с Галей неквалифицированного супа, сказал:
- Если так будет продолжаться, я буду вынужден настаивать, чтобы Сеня2 вернулся в семью. И, кажется, так оно и будет.
Когда он ушел, Верочка сказала:
- Я брошусь с пятого этажа.
Он ответил: - Ну и бросайся!
Она: - Я умру, если ты уйдешь!
Он: - Ну и умирай!
Тогда Вера сказала:
- Я пойду в твою парторганизацию!
И он вернулся!..
Александр Борисович очень доволен.
Мои девочки в смятении: зачем ей муж, вернувшийся под конвоем?
А я почем знаю? Мне жалко ее было, а теперь - нет... К чему я все это рассказываю? К тому, что тетя Фаня, видимо, с завтрашнего дня снова начнет ходить. И мы сможем уехать в Переделкино...
Меня мучает и угнетает, что нет никакого ответа на наше письмо. Оно получено, но ничего не сдвинулось3.
Я думаю: а вдруг моя подпись испортила дело4? Вот тогда я тоже: с пятого этажа и прочее".
1 Тетя Фаня приходила помогать Фриде по хозяйству.
2 Верочкин муж.
3 Очередное наше заявление в защиту Бродского: на этот раз "поручительство".
4 Это было в ту пору, когда начальство уже сильно злобствовало на Фриду за ее запись суда над Бродским.
Письмо это сильно напоминает страницу из какой-нибудь Фридиной повести: та же легкость рассказа, свойственная Фриде как прирожденной беллетристке, та же легкость переходов, тот же юмор, то веселый, то горестный.
Писала она, случалось, письма и совершенно юмористические: письма-шутки, письма-пародии. Привожу одно - к Корнею Ивановичу. В статье об искусстве художественного перево-да, напечатанной в "Литературной газете", он по ошибке выдал работу одной переводчицы за работу другой. Об этом его решила известить Фрида. А так как в своей статье он говорил о необходимости для переводчика изучать богатство родного языка и широко пользоваться синонимами, то она написала свое извещение так:
"Дорогой (высокочтимый, бесценный, неоценимый, безмерно высокий) Корней Иванович!
Мы с восторгом (наслаждением, упоением, без передыху, взахлеб) прочитали (усвоили, заглотали, втемяшили себе в башку) Вашу превосходную (блистательную, на большой палец, великолепную, мировецкую, отменную, лихую) статью, но хотели бы (жаждали, мечтали, имели такую думку, желали бы), чтобы Вы учли (взяли на заметку, благоволили заметить, зарубили себе на носу, намотали на ус), что наша обожаемая (любимая, дражайшая, милая нашему сердцу) Мария Федоровна Лорие никогда (во веки веков, отродясь, с младых ногтей) не переводила (не перелагала, не перевыражала, не перепирала) на язык родных осин (дубов, берез, кленов, развеси-стой клюквы) ни строчки Олдриджа. Это не мешает (не препятствует, не прекословит, не противу-борствует) нашему высокому уважению (культу) Вашей особы (персоны, личности, божьего подобия, образины).
Всегда Ваши, любящие Вас, читатели, почитатели, уважатели, любители, смакователи, заушатели".
Всю жизнь, до своей последней роковой болезни, Фрида отличалась изобилием физических и душевных сил. Они были отпущены ей не в обрез, а с избытком. Эта избыточность сил роднила ее с детьми и с людьми совсем юными. Она любила веселье шумное, молодое, с танцами, лыжными вылазками, вином: веселиться так веселиться! Однажды зимою, лет десять тому назад, мы вместе оказались в Малеевке. С раннего утра до обеда Фрида работала, потом в большой компании бегала на лыжах, а вечером танцевала в гостиной - не пропуская ни одного танца - до той самой мину-ты, пока старшая сестра не приходила гасить свет. А сколько, несмотря на даль, к ней приезжало из города друзей, сколько дней рождений своих старых и новых знакомых она успела за этот месяц отпраздновать! Когда она уезжала, я вышла проводить ее к машине: оказалось - провожает ее половина санатория: писатели, медицинские сестры, врачи, даже сам шеф-повар. "Постареет теперь наш дом, сказал мне незнакомый человек, стоявший радом со мной на крыльце, - уехала Фрида Абрамовна". И в самом деле, дом после ее отъезда потускнел, поскучнел, словно лишился ключа молодости, хотя в доме оставались женщины гораздо моложе, наряднее и элегант-нее Фриды. Очарование ее было в непосредственной радости жизни; люди могли еще совсем не знать ее, но их влекла к себе эта круглоглазая, белозубая, чуть курносая улыбка, в которой светилось горячее оживление - то самое, которое так мило нам в детях: хорошо, что сегодня мороз! хорошо, что лыжи скрипят! хорошо, что музыка играет и можно танцевать вальс! - вот что говорила эта улыбка, и каждый чувствовал: а ведь в самом деле - хорошо! Избыток жизнен-ных сил побуждал Фриду культивировать празднества, на которых можно было дать волю гнездившемуся в ней веселью: дни рождения, встречи Нового года, елку, с приездами ленинград-ских друзей, с маскарадом и лотереей и, уж конечно, с экстренным выпуском домашней стенной газеты, полной карикатур и всяческих пародийных причуд. Шутка, пародия неудержимо влекли ее к себе. При этом она, такая строгая ко всякому обидному, царапающему слову, обращенному к ней самой или к кому-нибудь в ее присутствии, обожала - я не могу подобрать другого выражения, - обожала, когда предметом вышучивания или пародии становилась она сама: ее понести, статьи или образ жизни. На последнем праздновании дня Фридиного рождения, 16 марта 1965 года в Переделкине, Саша за именинным столом исполнила песенку, сочиненную Еленой Сергеевной, где издевательски, на уличном блатном языке было изложено содержание Фридиных повестей. Громче всех, счастливее всех смеялась Фрида, закидывая голову, блестя глазами и сверкая зубами...
Вот как изложен был в песне трудный любовный конфликт в семье Поливановых:
И собрала тут Саша чемоданы,
"В деревню еду, ты меня не жди!"
А обе дочки - Катенька и Аня
Стоят и плачут у мамы на груди!
Тут етот Митька сразу оклемался:
"Мол, не езжай, один я не могу!"
А Сашка, стерьва, бровью не поводит,
На поезд села и больше ни гу-гу.
Фрида нисколько не оскорблена была грубостью, с какой в этой песне изображены были сложные, тонкие психологические перипетии. Ее веселил этот неожиданный угол зрения:
Еще тут Репин зачем-то ошивался.
В чем было дело - сам я не видал.
Но говорили добрые соседи,
Что он в деревне к ней в окно сигал.
Фрида веселилась, и праздник ее был весел, хотя двойное чувство: радости и страха, наверное, томило в этот день не одну меня. Фрида в эту пору с каждым часом становилась видимо бодрее. Конечно, о танцах или лыжных вылазках не могло быть и речи, но вместе с пастерначатами она пускала кораблики в канавах и лужах, каждый день работала над своей повестью ("Учитель"), с восхищением слушала стихи Тарковского, радовалась изречениям Натальи, ходила гулять с Сашей, Галей, Копелевыми, поднималась даже на могилу Пастернака - словом, выздоравливала. Иногда ходила она на прогулку и со мной: маленькая, в чужих громоздких валенках и сползающей на затылок шапке. Та же милая полуседая прядь на лбу, которую она все время пробовала прист-роить под шапку... Она легко - гораздо легче меня - делала "большой круг" (улица Серафимо-вича, улица Горького, улица Серафимовича) и потом обычно заходила ко мне погреться. Скинув валенки, забиралась с ногами в плетеное кресло и натягивала на колени полосатую юбочку. Мы болтали, пили горячий чай из термоса, и я смотрела на нее во все глаза, проверяя, сомневаясь, радуясь, не веря себе. Такая ли она, как всегда? Совсем такая или не совсем? Кажется, совсем: темноглазая и белозубая, а сейчас еще и розовая с мороза. А что, если Виноградов ошибся, и опухоль не злокачественная, и Фрида останется с нами? Немножко похудела, пожалуй, и кисти рук будто бы стали длиннее, затылок уже, плечи - тоньше, но ведь это бывает и после любой операции. Не может сама достать с высокой вешалки шапку: "тянет шов". Ну, и это бывает после любой операции, и это скоро пройдет... Зато гемоглобин, по последнему анализу, стоит высоко (нас всех сильно утешал гемоглобин), и доктор в последний раз нашел, что в животе "ничего не прощупывается", "печень в границах".
- Я только теперь понимаю, - часто говорила в эту пору Фрида, - как здорово меня девчонки из болезни вытаскивали.
И день ее рождения в этом году был словно днем победы. Фрида, нарядная, хорошенькая, сидела рядом с Александром Борисовичем во главе стола. Съехались друзья, навезли подарков. С утра пришел Корней Иванович и поднес Фриде куплет:
От Москвы и до Аляски
Мне один соперник - Раскин.
За столом я сидела от Фриды по левую руку, и между нами не колебалась в колбе таинствен-ная бесцветная ядовитая жидкость, а стояли обыкновеннейшие бутылки с вином. На полу и на подоконниках корзины с пышными цветами - вот эти корзины были, пожалуй, чем-то смутно неприятны, словно они напоминали о будущем, об ином - неизбежном - торжестве... Сергей Львович Львов (никто еще не знал, что через полгода он будет именоваться секретарем комиссии по литературному наследию Ф. Вигдоровой), Сергей Львович Львов исполнил рассказ о том, как, начитавшись Фридиных книг и статей, он дал себе слово никогда больше не проходить равнодуш-но мимо чужой беды - и какие смешные, неуместные и вредные последствия имело это решение. Все смеялись, и Фрида больше всех.
- Стоит ли учить детей ввязываться во всякую драку? - повторила я.
- Во всякую, конечно, нет, - ответила мне Фрида. - Но ведь тут ясно, на чьей стороне правда. Здоровенные бандиты отнимают часы у девушки.
Я ответила ей, что уголовный мир весьма организован, что, когда двое отнимают часы, на стреме стоит третий, что у нас существуют целые улицы, а говорят, и целые города, взятые бандитами под контроль, и хотя ясно, кто тут прав, кто виноват, но учить детей - детей, подрост-ков! - с голыми руками кидаться на вооруженных ворюг - преступление. "Погибнут лучшие, вот и все, - сказала я. - Бандиты останутся невредимы. Следует ли посылать подростков на смерть или увечье? Спасенные часы стоят ли Колиной руки, Митиного глаза?"
- Дело тут не в часах, - ответила Фрида. - На человека напали бандиты. Оставить его без помощи, один на один с бедой?
В эту минуту в комнату ворвалась Сашка. Давно уже, приоткрывая дверь, она заглядывала к нам, стараясь сообразить, попадет ей, если она помешает, или нет? Убедившись, что мы не работаем, то есть не перелистываем рукопись и не пишем, а просто-напросто разговариваем, она реши-лась. Вбежала в комнату и кинулась на маленькую Фриду - толстая, круглоглазая, большеногая, животастая, - именно кинулась; обнимать, целовать, тормошить. Затем и пришла.
Сначала она столкнула на пол рукопись, потом рабочую корзиночку с нитками и клубками; сев на пол, чтобы подобрать листки и нитки, толкнула столик, стоявший возле тахты, и с лампы слетел абажур. Всплеснув руками, она надела абажур на лампу, в отчаянии поцеловала Фриду еще раз и выбежала вон.
- До чего неуклюжа и огромна, - сказала Фрида сквозь смех - Не по нашей жилплощади.
- Вот что, - сказала я. - Вот, например, ваша Сашка. Представьте себе, что она едет в трамвае, почти пустом... Ей сколько? Четырнадцать? Пятнадцать? Рядом с ней еще какая-то девочка. С этой девочки бандиты срывают часы. Должна ли Саша ввязываться?
- Непременно, - ответила Фрида, продолжая штопать. - Конечно, должна. А что же вы думаете, она должна как ни в чем не бывало катить дальше?
- Но с чем же она на них бросится? У мальчишек хоть кулаки есть... А она чем будет драться? Косами?
Фрида подняла голову, сверкнули глаза.
- Зубами! - ответила она мне с сердцем.
Белые крепкие крупные зубы разом перекусили нитку.
И я сразу вспомнила любимейший мой рассказ Пантелеева "Маринка". В начале войны, когда Маринка, маленькая героиня рассказа, была еще румяная, веселая, сильная, толстая, она со смехом грозилась: если немец посмеет войти к ней в комнату, она его зонтиком, она его лампой, она его калошей. В блокадную страшную зиму автор, живущий по соседству с Маринкой, зашел навестить ее. Маринка изнурена голодом, холодом, жизнь ее еле теплится под грудой одеял на кровати. И когда автор, продолжая старую игру, задает ей прежний вопрос: что бы ты сделала, если бы сюда ворвался немец? - она молчит, молча оглядывает комнату, как бы примеряясь, прикидывая...
"Казалось, она трезво рассчитывает свои силы: стула ей теперь не поднять, до лампы не дотянуться, полена во всем доме днем с огнем не найдешь.
Наконец она ответила мне. Я не расслышал. Я только видел, как блеснули при этом ее маленькие крепкие зубки.
- Что? - переспросил я.
- Я его укушу, - сказала Маринка, и зубы ее еще раз блеснули, и сказано это было так, что, честное слово, я не позавидовал бы тому фашисту, который отважился бы войти в эту холодную и закоптевшую, как вигвам, комнату".
Фрида, по-видимому, тоже вспомнила этот рассказ.
- Зубами, - повторила она. - Чем хочет. Но не сметь оставить человека в беде.
Я не думаю, что Саша Москвина, героиня "Любимой улицы" и "Семейного счастья", это Фридин автопортрет. Но не сомневаюсь: многие черты своего характера, и притом основные, Фрида подарила героине этих книг. Ключ к характеру Саши Москвиной, то есть к характерам их обеих, Саши Москвиной и Фриды Вигдоровой, - дан в разговоре между Сашей и доктором Королевым.
Дмитрий Иванович Королев - хирург, она - медицинская сестра в хирургическом. Они хорошо сработались и относятся друг к другу с высоким уважением. И вот однажды, когда они вместе идут после тяжелого операционного дня до метро, Саша Москвина спрашивает у Дмитрия Ивановича, почему это ему вздумалось пригласить ее на работу к себе в больницу? Прежде она работала в детской консультации и в качестве патронажной сестры навещала маленького Юру в той квартире, где жил Королев. Однако знакомы они не были, он никогда даже не видал ее. И вдруг Дмитрий Иванович подошел к ней в коридоре, представился и предложил перейти на работу в больницу, к нему в хирургическое, где освободилось место медицинской сестры... Теперь, когда они подружились, Саша Москвина решается спросить у доктора, чем было вызвано это приглашение?
Ответ Дмитрия Ивановича весьма примечателен. До приглашения он Сашу и в глаза не видал, но много слышал о ней от соседей по квартире, и все только хорошее: больная бабушка твердила, что Саша лечит лучше всякого доктора, а соседка Тоня - та прямо-таки повторяла каждое Сашино слово Королеву в назидание. Какое бы несчастье ни случилось с человеком (Королев недавно потерял жену), "нельзя глохнуть, если несчастье, умирай, погибай, а душа пускай будет жива" - повторяла ему Тоня Сашины слова.
Разговор между Дмитрием Ивановичем и Сашей Москвиной, идущими по улице, далее развивается так:
" - По-моему, это все не про меня, - сказала Саша. - Какой-то рождественский рассказ.
- Да, как в хрестоматии.
- И вы оценили меня за мои хрестоматийные достоинства?
- Вот тут-то и закавыка, Саша. Я вас терпеть не мог. Я думал: ну что она все время лезет не в свое дело, проповедует, поучает, пропагандирует. ...Занималась бы своим делом, что ли. Ведь она патронажная сестра, а не Франциск Ассизский. И вот прихожу раз домой и вижу: во дворе ребята собрались и галдят. Что, спрашиваю, у вас такое? Они отвечают: патронажная сестра дала Гошке по морде. Какая патронажная сестра? Ну, та, которая из детской консультации ходит к Юрке Киселеву. За что, спрашиваю? И выясняется, что Гошка дразнил малыша, кричал ему: полтинник, полтинник! Так, кажется, дразнят безотцовских? А вы подошли и дали тому самому Гошке по физиономии. Было дело?
- Было.
- Ну, а тут как раз ушла из нашего отделения сестра... Рискну, позову эту самую Сашу, которую не знаю и даже никогда не видел. Вдруг повезет? После операции человека надо беречь, как... как хрустальную вазу, что ли... Ему надо сказать - дорогой. Или там - голубчик, или еще какое-нибудь петушиное слово. Доктору - не обязательно. А сестре, которая выхаживает, непременно.
- Значит, пока я выхаживала Юру и бабушку, вы меня терпеть не могли, а когда съездила человека по физиономии, вы меня оценили и поняли, что я умею говорить петушиные слова?"
Да, Фрида умела говорить петушиные слова, умела беречь человека, словно хрустальную вазу. Повторяю: даже воздух в ее комнате был особенный, проникнутый радостным вниманием к гостю. Для меня ее комната всегда была тем блаженным островом, где я могла дышать и двигаться, не опасаясь наступить на стекло или проглотить кусочек острого металла. Общение с Фридой как будто накладывало перевязку на больные места. Сколько петушиных слов сказано мне ею по телефону, с глазу на глаз, в письмах, слов, которых я никогда не забуду. Утоляющих боль.
Но я думаю часто: быть может, потому слова эти, нежные и простые, имели врачующую власть, что они были "обеспечены всем золотым запасом республики", как написано на деньгах, всем запасом Фридиного мужества, Фридиной способности, подобно Саше Москвиной, ответить на оскорбление человека - ударом; потому она умела исцелять, что нежность ее была сродни той, о которой сказано в стихах Александра Гитовича. "Ты, - говорит Гитович, обращаясь к великому художнику и его полотну,
Научил нас, что сила становится доброй
И что нежность становится сильной".
6. "ГЮГОПОЛИС"
Но Саша Москвина, при всем своем сходстве с Фридой, все-таки беднее, чем ее создательница. У Фриды была еще одна черта, которую она хоть и подарила своей героине, но все-таки, на мой взгляд, недостаточно в ней культивировала: юмор. Именно эти сочетания - силы с нежностью, доброты с суровостью и серьезного, высокого, ответственного отношения к жизни с богатым и разнообразным чувством юмора - именно эти редкостные сочетания, причудливо совмещающие-ся во Фридином характере, и делали ее такой пленительной.
Как она любила смеяться, как радовалась шуточной песне, пародии, эпиграмме! Она была первой ценительницей шуток, эпиграмм, смешных словечек работы таких мастеров, как Раскин, Паперный, Наталия Ильина, Казакевич, Светлов. Книги ее, особенно последние повести, проник-нуты юмором насквозь, мы читаем их улыбаясь - над одной страницей улыбаемся светло, над другой насмешливо, над третьей со злостью. Катя и Аня, маленькие героини последних повестей, созданы не только страстной наблюдательностью талантливого педагога, для которого воспиты-вать было все равно что дышать, не только материнской любовью, но и способностью автора взглянуть на любимейших своих героев со стороны и ласково посмеяться над ними. "Дай хлебуш-ка белого!" на всякий случай говорит Катя, иногда в самых патетических местах, и мы смеемся. А для того чтобы создать Прохорову, медицинскую сестру Прохорову, злую тупицу в туго накрахмаленном халате, бессердечную, бесчеловечную, с восторгом клевещущую на доктора Королева по первому сигналу свыше, необходима была уже не насмешливость, а настоящая злость. Помните Прохорову? Ее "нельзя было ничем удивить, ничем растрогать или порадовать, ей нельзя было рассказать ничего интересного: она все знала наперед. И ответ у нее был один:
- Какие все ученые стали!
Еще она говорила:
- Я никогда ни у кого не занимаю, вот и у меня не просят.
И еще она говорила:
- Жить надо по средствам.
И еще:
- Не вижу я радости от замужества. Много радости - стирать мужские портки.
И еще:
- А зачем мне дети? Вырастут хулиганами. Или пьяницами".
Для того чтобы создать портрет этой бюрократки от медицины, этой мастерицы бесчеловечья в самой человечной из профессий, надо было обладать юмором уже не веселым, а суровым, угрожающим.
" - Доктор велел, чтоб Петров чаще отхаркивал, - говорит Саша Прохоровой, сдавая дежурство.
- Знаем.
- Не то придется делать трахеотомию.
- Слышали.
- Дмитрий Иванович велел позвонить ему в девять и сообщить, какая температура у Волковой.
- Это у бабушки с тромбозом, что ли?
- Да.
- Королев всегда что-нибудь придумает. Какая у Волковой может быть температура?! Ей восемьдесят восемь лет".
"Услышав стон, сестра Прохорова встанет, отложит вышиванье и войдет в палату.
- Чего вам, больной?
- Пить!
- Вам нельзя пить.
- Пить!
- Не капризничайте, больной".
Нет, от нее не дождешься петушиного - человеческого! - слова, ей никто не интересен и не жалок, никого она не бережет и не любит, она "исполняет свои обязанности".
Двойник Прохоровой - та особа в кудельках и кружевах, с розовыми ноготками на толстых пальцах, которая приходит в дом к Поливановым тоже для того, чтобы "исполнить свои обязан-ности", чтобы научить Сашу подать кляузу на мужа. Это уж бюрократка не от медицины, а от так называемой общественности. В наши дни бюрократ и мещанин - понятия однозначные, и обе они - медицинская сестра и общественница - прежде всего мещанки. Мелкое ненавистничество Прохоровой прикрыто исполнительностью и туго накрахмаленным халатом; страстная жажда сплетен у ее духовной сестры модной кофточкой и борьбой за здоровую советскую семью. Помните? Сыпет, сыпет словами. Находит, что в комнате у Саши очень уютненько. Сетует, что из магазинов исчезло ленинградское мулине. Советует Саше поставить на полочку бархатные розы. Потом советует обратиться к общественности: "Напишите нам кратенькое заявление". Получив кратенькое заявление, гадина начнет лечить административными мерами Сашину душевную рану... Эта представительница общественности смешна и страшна; и - свойство настоящей сатиры - более страшна, чем смешна. Никогда не забуду, как Анна Андреевна Ахматова, прочитав Фридину запись заседания месткома в тульском музыкальном училище, сказала мне: "Это самое страшное, что я когда-либо в жизни читала". (Фридину запись суда над Бродским она прочитать не пожелала.) Многие записи в блокноте журналиста и блокноте депутата, сделанные как бы по случайному поводу, такие, как "За смертью Носова" или "Я член партии", нельзя читать без смеха, и смех этот, как плуг, поднимает глубокие пласты современной жизни и застав-ляет глянуть глаза в глаза ужасу. Смеешься, читая блокнот, а захлопываешь его, содрогаясь от боли. "Ребеночек народился! Мальчик!" - кричит человек, которому некуда привезти этого ребеночка вместе с матерью из родильного дома. Смешно объясняется с ним председатель, смешны первая, вторая и третья речь управдома. Фрида обладала чутким слухом к современной речи со всеми ее канцеляритами и мещанизмами, и слух к уродствам речи вел ее с поверхности явления вглубь.
"Остановлюсь на первом пункте, о количестве квартир, включившихся в соревнование за социалистический быт... Они выполняют пункты, чтоб сберегать спецфонд и соблюдать взаимоотношения.
Есть четыре семьи в хороших взаимных отношениях, люди стали более общаться, и мы должны афишировать, когда работает клуб и кинопередвижка, а то афиши нет, и люди не знают...
Нам некоторые говорят разные нарекания, и, конечно, извините за грубость, мы, конечно, много набракоделили. Но есть такие, что зря злорадствуют, и, если по-ихнему не вышло, то делают улыбочку. Вот Пахомова из дома шесть по Неждановой - она бегает в единственном числе и смотрит, что не так".
Смешно? Пожалуй. И невинно. Благодушно. А на следующей странице нас подстерегает ужас. Во Фридиных блокнотах сырой жизненный материал, схваченный на лету, записанный на слух, превращался в мощную сатиру:
" - Мы хоть и говорим о квартирах социалистического быта, но я должен сказать о подвале в доме шесть по улице Огарева. Этот подвал не сегодня-завтра обрушится. Будут жертвы. Людей надо немедленно переселять.
- Переселять некуда.
- А что мне людям говорить?
- Разъяснять надо. Агитировать и пропагандировать.
- Плохо!
- Что, то есть, плохо? Вы из какого государства приехали? Про что вы это говорите "плохо"?
Внезапно дверь открывается, и в комнату вваливается пьяный:
- Нас каждую осень затопляет дерьмом! И дождем! И если нас затопит и убьет - вы все, все будете виноваты!"
И в писаниях, и в жизни Фриде присущ был именно юмор, разнообразный и глубокий, - острословие не было ей свойственно. В беседах с друзьями острила Фрида редко, а может быть, и никогда. Я помню ее пересказывающей чужие остроты, но собственных ее острот не припомню. У нее были свои излюбленные выражения, которые она часто употребляла, и среди них я не помню ни одного каламбура. Речь ее была проста. "Ну, это еще надо, как говорится, поварить в голове", - говорила она, задумавшись над каким-нибудь делом. В конце высказанных кем-нибудь и ею самой соображений, предположений она спрашивала, чтобы подвести итог: "Как же мы будем поступать?" Строго, деловито, рассчитанно. В ее речи сказывался навык журналиста, депутата, привыкшего обдумывать и, обдумав, действовать... "Как же мы будем поступать?" Но с каким очаровательным юмором пела Фрида песни - Галича или лагерные, тюремные! С каким юмором писала письма! Вот одно из них, от 1 ноября 1964 года, полное грусти и юмора: "Живу я в сутоло-ке и неразберихе. Мою двоюродную сестру Веру (дочку нашей тети Фани1) оставил муж. Тетя Фаня не ходила целую неделю. А мы тем временем опускались на дно: никто не готовил обеда, никто не покупал масла и сахара, некому было гулять с Наташей. Александр Борисович, похлебав нашего с Галей неквалифицированного супа, сказал:
- Если так будет продолжаться, я буду вынужден настаивать, чтобы Сеня2 вернулся в семью. И, кажется, так оно и будет.
Когда он ушел, Верочка сказала:
- Я брошусь с пятого этажа.
Он ответил: - Ну и бросайся!
Она: - Я умру, если ты уйдешь!
Он: - Ну и умирай!
Тогда Вера сказала:
- Я пойду в твою парторганизацию!
И он вернулся!..
Александр Борисович очень доволен.
Мои девочки в смятении: зачем ей муж, вернувшийся под конвоем?
А я почем знаю? Мне жалко ее было, а теперь - нет... К чему я все это рассказываю? К тому, что тетя Фаня, видимо, с завтрашнего дня снова начнет ходить. И мы сможем уехать в Переделкино...
Меня мучает и угнетает, что нет никакого ответа на наше письмо. Оно получено, но ничего не сдвинулось3.
Я думаю: а вдруг моя подпись испортила дело4? Вот тогда я тоже: с пятого этажа и прочее".
1 Тетя Фаня приходила помогать Фриде по хозяйству.
2 Верочкин муж.
3 Очередное наше заявление в защиту Бродского: на этот раз "поручительство".
4 Это было в ту пору, когда начальство уже сильно злобствовало на Фриду за ее запись суда над Бродским.
Письмо это сильно напоминает страницу из какой-нибудь Фридиной повести: та же легкость рассказа, свойственная Фриде как прирожденной беллетристке, та же легкость переходов, тот же юмор, то веселый, то горестный.
Писала она, случалось, письма и совершенно юмористические: письма-шутки, письма-пародии. Привожу одно - к Корнею Ивановичу. В статье об искусстве художественного перево-да, напечатанной в "Литературной газете", он по ошибке выдал работу одной переводчицы за работу другой. Об этом его решила известить Фрида. А так как в своей статье он говорил о необходимости для переводчика изучать богатство родного языка и широко пользоваться синонимами, то она написала свое извещение так:
"Дорогой (высокочтимый, бесценный, неоценимый, безмерно высокий) Корней Иванович!
Мы с восторгом (наслаждением, упоением, без передыху, взахлеб) прочитали (усвоили, заглотали, втемяшили себе в башку) Вашу превосходную (блистательную, на большой палец, великолепную, мировецкую, отменную, лихую) статью, но хотели бы (жаждали, мечтали, имели такую думку, желали бы), чтобы Вы учли (взяли на заметку, благоволили заметить, зарубили себе на носу, намотали на ус), что наша обожаемая (любимая, дражайшая, милая нашему сердцу) Мария Федоровна Лорие никогда (во веки веков, отродясь, с младых ногтей) не переводила (не перелагала, не перевыражала, не перепирала) на язык родных осин (дубов, берез, кленов, развеси-стой клюквы) ни строчки Олдриджа. Это не мешает (не препятствует, не прекословит, не противу-борствует) нашему высокому уважению (культу) Вашей особы (персоны, личности, божьего подобия, образины).
Всегда Ваши, любящие Вас, читатели, почитатели, уважатели, любители, смакователи, заушатели".
Всю жизнь, до своей последней роковой болезни, Фрида отличалась изобилием физических и душевных сил. Они были отпущены ей не в обрез, а с избытком. Эта избыточность сил роднила ее с детьми и с людьми совсем юными. Она любила веселье шумное, молодое, с танцами, лыжными вылазками, вином: веселиться так веселиться! Однажды зимою, лет десять тому назад, мы вместе оказались в Малеевке. С раннего утра до обеда Фрида работала, потом в большой компании бегала на лыжах, а вечером танцевала в гостиной - не пропуская ни одного танца - до той самой мину-ты, пока старшая сестра не приходила гасить свет. А сколько, несмотря на даль, к ней приезжало из города друзей, сколько дней рождений своих старых и новых знакомых она успела за этот месяц отпраздновать! Когда она уезжала, я вышла проводить ее к машине: оказалось - провожает ее половина санатория: писатели, медицинские сестры, врачи, даже сам шеф-повар. "Постареет теперь наш дом, сказал мне незнакомый человек, стоявший радом со мной на крыльце, - уехала Фрида Абрамовна". И в самом деле, дом после ее отъезда потускнел, поскучнел, словно лишился ключа молодости, хотя в доме оставались женщины гораздо моложе, наряднее и элегант-нее Фриды. Очарование ее было в непосредственной радости жизни; люди могли еще совсем не знать ее, но их влекла к себе эта круглоглазая, белозубая, чуть курносая улыбка, в которой светилось горячее оживление - то самое, которое так мило нам в детях: хорошо, что сегодня мороз! хорошо, что лыжи скрипят! хорошо, что музыка играет и можно танцевать вальс! - вот что говорила эта улыбка, и каждый чувствовал: а ведь в самом деле - хорошо! Избыток жизнен-ных сил побуждал Фриду культивировать празднества, на которых можно было дать волю гнездившемуся в ней веселью: дни рождения, встречи Нового года, елку, с приездами ленинград-ских друзей, с маскарадом и лотереей и, уж конечно, с экстренным выпуском домашней стенной газеты, полной карикатур и всяческих пародийных причуд. Шутка, пародия неудержимо влекли ее к себе. При этом она, такая строгая ко всякому обидному, царапающему слову, обращенному к ней самой или к кому-нибудь в ее присутствии, обожала - я не могу подобрать другого выражения, - обожала, когда предметом вышучивания или пародии становилась она сама: ее понести, статьи или образ жизни. На последнем праздновании дня Фридиного рождения, 16 марта 1965 года в Переделкине, Саша за именинным столом исполнила песенку, сочиненную Еленой Сергеевной, где издевательски, на уличном блатном языке было изложено содержание Фридиных повестей. Громче всех, счастливее всех смеялась Фрида, закидывая голову, блестя глазами и сверкая зубами...
Вот как изложен был в песне трудный любовный конфликт в семье Поливановых:
И собрала тут Саша чемоданы,
"В деревню еду, ты меня не жди!"
А обе дочки - Катенька и Аня
Стоят и плачут у мамы на груди!
Тут етот Митька сразу оклемался:
"Мол, не езжай, один я не могу!"
А Сашка, стерьва, бровью не поводит,
На поезд села и больше ни гу-гу.
Фрида нисколько не оскорблена была грубостью, с какой в этой песне изображены были сложные, тонкие психологические перипетии. Ее веселил этот неожиданный угол зрения:
Еще тут Репин зачем-то ошивался.
В чем было дело - сам я не видал.
Но говорили добрые соседи,
Что он в деревне к ней в окно сигал.
Фрида веселилась, и праздник ее был весел, хотя двойное чувство: радости и страха, наверное, томило в этот день не одну меня. Фрида в эту пору с каждым часом становилась видимо бодрее. Конечно, о танцах или лыжных вылазках не могло быть и речи, но вместе с пастерначатами она пускала кораблики в канавах и лужах, каждый день работала над своей повестью ("Учитель"), с восхищением слушала стихи Тарковского, радовалась изречениям Натальи, ходила гулять с Сашей, Галей, Копелевыми, поднималась даже на могилу Пастернака - словом, выздоравливала. Иногда ходила она на прогулку и со мной: маленькая, в чужих громоздких валенках и сползающей на затылок шапке. Та же милая полуседая прядь на лбу, которую она все время пробовала прист-роить под шапку... Она легко - гораздо легче меня - делала "большой круг" (улица Серафимо-вича, улица Горького, улица Серафимовича) и потом обычно заходила ко мне погреться. Скинув валенки, забиралась с ногами в плетеное кресло и натягивала на колени полосатую юбочку. Мы болтали, пили горячий чай из термоса, и я смотрела на нее во все глаза, проверяя, сомневаясь, радуясь, не веря себе. Такая ли она, как всегда? Совсем такая или не совсем? Кажется, совсем: темноглазая и белозубая, а сейчас еще и розовая с мороза. А что, если Виноградов ошибся, и опухоль не злокачественная, и Фрида останется с нами? Немножко похудела, пожалуй, и кисти рук будто бы стали длиннее, затылок уже, плечи - тоньше, но ведь это бывает и после любой операции. Не может сама достать с высокой вешалки шапку: "тянет шов". Ну, и это бывает после любой операции, и это скоро пройдет... Зато гемоглобин, по последнему анализу, стоит высоко (нас всех сильно утешал гемоглобин), и доктор в последний раз нашел, что в животе "ничего не прощупывается", "печень в границах".
- Я только теперь понимаю, - часто говорила в эту пору Фрида, - как здорово меня девчонки из болезни вытаскивали.
И день ее рождения в этом году был словно днем победы. Фрида, нарядная, хорошенькая, сидела рядом с Александром Борисовичем во главе стола. Съехались друзья, навезли подарков. С утра пришел Корней Иванович и поднес Фриде куплет:
От Москвы и до Аляски
Мне один соперник - Раскин.
За столом я сидела от Фриды по левую руку, и между нами не колебалась в колбе таинствен-ная бесцветная ядовитая жидкость, а стояли обыкновеннейшие бутылки с вином. На полу и на подоконниках корзины с пышными цветами - вот эти корзины были, пожалуй, чем-то смутно неприятны, словно они напоминали о будущем, об ином - неизбежном - торжестве... Сергей Львович Львов (никто еще не знал, что через полгода он будет именоваться секретарем комиссии по литературному наследию Ф. Вигдоровой), Сергей Львович Львов исполнил рассказ о том, как, начитавшись Фридиных книг и статей, он дал себе слово никогда больше не проходить равнодуш-но мимо чужой беды - и какие смешные, неуместные и вредные последствия имело это решение. Все смеялись, и Фрида больше всех.