* М.: Искусство, с. 323.
   Но и мое решение к этому времени уже вполне окрепло. Когда мне позвонила заведующая отделом критики и литературоведения Е.Н.Конюхова, уговаривая вычеркнуть или "смягчить" страницу в моих воспоминаниях, я отказалась и вычеркивать, и смягчать, и беседовать с Борисом Ивановичем.
   Так и лежат у меня в столе мои воспоминания о Маршаке.
   В 1966 году Ленинградское отделение Детиздата обратилось ко мне с просьбой: написать предисловие к повести о детстве, начатой некогда, в тридцатые годы, И.И.Мильчиком. Повесть посвящена девяностым годам прошлого века - то есть царскому времени. Когда я в середине тридцатых годов начала редактировать первые главы - И.И.Мильчик был уже пожилой человек с немалым жизненным опытом, хлебнувший при царе и каторжных тюрем, и сибирских ссылок; во время Октябрьской революции - член Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Петрограда от Выборгской стороны; затем - заместитель директора одного из машиностроительных ленинград-ских заводов, член Общества Политкаторжан. Крупный, осанистый, плечистый человек с ярко-синими глазами на всегда загорелом лице. Он обладал большим чувством собственного достоинст-ва, которое не мешало ему, однако, сознавать в непривычной работе свою неумелость. Мы подру-жились и слушали друг друга с интересом. Глядя на его сильные плечи, на уверенные движения грубоватых, но точных рук, ощущая его самобытность и строгость, вспоминала я строки Блока из "Вольных мыслей" - те, где стих ведется о рабочих на пристани:
   И светлые глаза привольной Руси
   Блестели строго с почерневших лиц.
   И.И.Мильчик с готовностью выслушивал мои пожелания, но принимал их строго, с большим отбором, критически.
   Я узнала, что по своей дореволюционной профессии он токарь, теперь пишет историю дорево-люционного подполья, живет постоянно за городом, где жена его, врач, ведает больницей, и что есть у них маленький сын, Миша. И. И. Мильчик был отличным рассказчиком, чем, и пленил редакцию; пережил он и детский каторжный труд - чуть не с восьми лет непосильно работал в механической мастерской в Астрахани; потом - взрослый каторжный труд в Сибири (левый эсер) и рассказывал о пережитом - нам в редакции - прекрасным русским языком, как истый волжа-нин. Моя редакторская задача была и проста и трудна: не дать ему в повести для детей сбиваться со своей живой речи в трафаретную, книжную - к чему он был несколько склонен в своих статьях и книгах для взрослых. Работа у него шла споро. Крутящееся под детскими руками непо-сильное колесо, доводящее до боли в спине, до отчаянья, до изнеможенья, до тщетных попыток к бегству; дружба с татарчатами; хозяин мастерской, городовые; веселое купанье на речке Шайтанке вместе с мальчишками и лошадьми; полицейский участок; холерный бунт - все ложилось на бумагу, не только увиденное автором, но пережитое им, а потому сохраняющее яркость красок и свежесть чувств.
   Одну главу повести напечатал ленинградский журнал "Костер"*.
   * 1937, № 1.
   В 1937 году Мильчик был арестован и погиб в заключении. И вот - через века! - стоит передо мною молодой человек, Михаил Исаевич, которого я никогда не видала; тот самый малень-кий Миша; ныне - высокий, худощавый, застенчивый; уже не волгарь, а ленинградец, уже не рабочий, а интеллигент, и просит меня не отказываться от предложения издательства: написать предисловие к сохранившейся рукописи.
   Не назови он себя, я все равно узнала бы его: те же светлые глаза, приветливые сквозь строгость.
   Сын просил написать о погибшем отце. Я не вправе была отказаться.
   Я выполнила работу и послала ее в издательство к сроку. В своем предисловии писала я главным образом о детстве Мильчика, о колесе в механической мастерской, о встрече его с Маршаком, - но не умолчала и об аресте.
   Редакции моя работа понравилась, и повесть с моим предисловием должна была вот-вот пойти в набор. В конце апреля 1966 года, около 12 часов ночи, на даче в Переделкине раздался междуго-родний, подпрыгивающий телефонный звонок.
   Меня попросил к телефону директор Ленинградского отделения издательства "Детская литература" Н.А.Морозов. Он сказал, что моя статья ему нравится, очень нравится, но он просит убрать один абзац.
   - Какой же?
   - Ну, там... вы понимаете... мы ведь издательство для детей, а детям не следует омрачать жизнь памятью о тяжелом прошлом.
   Этот омрачающий детскую жизнь абзац в моей рукописи читался так:
   "В феврале 1938 года И.И.Мильчика арестовали. Да и редакционный коллектив, созданный С.Я.Маршаком, был к тому времени уже разгромлен: кого арестовали, кого уволили".
   Я ответила директору, что повесть Мильчика печатается ведь не для грудных младенцев, а для подростков, которым как раз очень полезно вовремя узнать историю своих отцов и дедов.
   - Мы не имеем возможности,- ответил директор. Тогда я попросила прислать мне мое предисловие обратно.
   Вместо ожидаемой бандероли я, однако, получила письмо. Привожу его полностью, лишь заменяя инициалами имя и фамилию редактора.
   "Государственный Комитет Совета Министров РСФСР по печати. Издательство "Детская литература", Ленинградское отделение.
   "28 апреля 1966 г. Уважаемая Лидия Корнеевна!
   Мне известно содержание телефонного разговора между Вами и директором Ленинградского отделения издательства Николаем Антоновичем Морозовым.
   Как редактор, я очень сильно огорчена тем, что Вы не пожелали исключить из Вашей вступительной статьи к книге И.И.Мильчика "Степкино детство" один абзац и одну фразу из другого абзаца.
   Я понимаю, что Вами руководит, но подумайте о читателях. Своим отказом печатать статью Вы лишаете их удовольствия познакомиться с Вашей хорошей, нужной статьей, гармонически связанной с самой повестью.
   Лидия Корнеевна, подумайте еще раз о книге и о читателях.
   Поздравляю Вас и Корнея Ивановича с первомайским праздником, праздником Весны и Радости.
   С уважением Р. Ф."
   Помню, в этом благожелательном, заботливом письме более всего почему-то привели меня в бешенство слова "Радость" и "Весна", написанные с большой буквы. Я отвечала так:
   "5.V.66 г.
   Уважаемая Р. И-на!
   Вы написали Ваше письмо очень искусно: прочитав его, всякий человек вообразит, будто спор между издательством и автором действительно идет, как у Вас сказано, всего лишь "об одном абзаце и одной фразе из другого абзаца".
   Сущие пустяки: издательство просит автора отказаться от нескольких строк вступительной статьи, а капризный автор не желает. И из-за этого, пишете Вы, читатель будет лишен удовольст-вия "познакомиться с хорошей и нужной статьей".
   По-видимому, такая Ваша скрытность относительно истинного содержания нашего спора объясняется тем официальным издательским бланком, на котором Вы ко мне обратились. Бланк со штампом издательства не выдерживает, видимо, прямого разговора ни о жертвах террора, ни об инструкции, обязывающей Вас вычеркивать всякое упоминание о них.
   Но я - частное лицо, пишу на обыкновенной бумаге. И скрывать сущность дела мне незачем.
   Спор между мною и Вами (издательством) идет не об "одном абзаце и одной фразе", а о крови человеческой и слове человеческом. Автор издаваемой Вами книги, И.И.Мильчик, замечательный писатель и мой большой друг, член партии, человек из народа, старый рабочий, деятельный участник двух революций, был в пору сталинских зверств загублен, убит - вместе с миллионами других неповинных людей.
   Должны знать об этом последующие поколения, дети и внуки погибших, или нет?
   Я убеждена: должны непременно. Рассказать об этом - и не только в общей форме, но и на примерах конкретных человеческих судеб, прямой долг, дело чести тех, кто остался в живых.
   Вы думаете - или обязаны думать - иначе.
   Переубеждать Вас я не стану. Но и участвовать в новой лжи, прикрывающей молчанием пролитую кровь, я тоже не буду.
   И.И.Мильчик погиб около 25 лет назад; 10 лет тому назад он был реабилитирован посмертно, и через четверть века, во вступительной статье, посвященной его книге и его славной биографии, мы лишены возможности упомянуть - бегло, вскользь, в "одном абзаце и одной фразе" - о его гибели.
   Это чудовищно.
   Вы делаете мне честь, называя мое предисловие "хорошим" и "нужным", но отказываетесь его напечатать, если я не сниму упоминания о гибели Мильчика. Между тем без этого упоминания "хорошее" и "нужное" предисловие сразу превратится в лживое, то есть тем самым в плохое и вредное. Новым поколениям людей, тем читателям, на чьи интересы Вы ссылаетесь, необходима правда - и правда не только о девяностых годах прошлого века, которым посвящена повесть Мильчика, но и о тех десятилетиях нашего века, когда погибали отцы и деды современных подростков. Давно известно, что история родной страны, правдиво рассказанная, - лучшее орудие воспитания подрастающих поколений. Я вовсе не позабыла о читателе, как предполагаете Вы: именно чувство ответственности перед ним запрещает мне соглашаться на то искажение истины, к которому вы призываете.
   Уважающая Вас
   Лидия Чуковская"
   И тут начались главные мои мучения.
   Все друзья на меня ополчились. И - еще горше - сын и вдова И.И.Мильчика. "Если останет-ся ваше предисловие, объясняли мне, вы сохраните для других образ этого человека. Откажетесь - издательство ограничится краткой аннотацией. Образа человека не будет... Читатель же и без устраненного абзаца догадается, что случилось: укажите в скобках год рождения и "смерти"".
   Быть может, если бы мой отказ ставил под удар самое напечатанье повести Мильчика - я сдалась бы. Как сдавалась ради рассказов Житкова. Чужой труд, да еще публикуемый посмертно, да еще по желанию вдовы и сына, это обязывает. Тут призадумаешься волей-неволей. Опубли-кованию чужой книги мешать грех, и, кусая губы, сдаешься. Но я была уверена, что книгу выпус-тят и без моего предисловия, а уж своему труду - я хозяйка. Нарушая "гармонию", я потребовала, чтобы мое предисловие было возвращено мне. Его мне вернули.
   Права ли я? Арифметика меня более не убеждает. Быть участником в истреблении памяти? Нет.
   А повесть И. Мильчика, к моей радости, в 1966 году вышла. Вместо предисловия - аннота-ция. Краткая, на полстраницы, толково составленная справка об основных фактах биографии автора. Обо всех основных фактах, кроме насильственной гибели.
   "...В феврале 1938 года жизнь И. И. Мильчика трагически оборвалась".
   И ведь истинная правда. Не просто оборвалась, а трагически.
   ...Попал в авиационную катастрофу?
   3
   Не знаю, трагически или не трагически, но собственная моя литературная жизнь быстро шла к обрыву.
   Труд продолжался и продолжается. Но возможность делиться плодами своего труда с читате-лем, то есть печатать написанное, - вот чего меня лишили.
   В какой именно год, месяц, день; после опубликования в Самиздате и за границей какого из моих "открытых писем"; кем, когда, кому отдан был приказ не переиздавать и вообще не печатать мои статьи и книги, я не знаю. Мне известно лишь, что на партийных собраниях в Союзе Писате-лей ныне покойный Аркадий Васильев (в прошлом чекист, затем писатель и секретарь партийной организации Союза; в 1965 году - "общественный обвинитель" на процессе Синявского и Даниэля), - так вот, мне известно лишь, что Васильев дважды требовал моего исключения: в октябре 69-го и в мае 70-го года. Однако запрета упоминать в печати мое имя - например, говоря о редакторской деятельности, - такого запрета не было, да и новую редакторскую работу иногда поручало мне какое-нибудь издательство. А Союз? А Союз все не исключал и не исключал, и пробовал меня перевоспитывать.
   Весною 1966 и весною 68-го года, я, в числе других членов Союза получила назидательно-укоризненные письма из Московского отделения. Признаюсь, оба они поразили меня. Я выросла в литературной среде, переписывалась на своем веку со многими литераторами, знаменитыми и незнаменитыми, начинающими и кончающими, прочитала, как и все мы, многие томы Сочинений, где опубликованы письма литераторов XIX и нашего века, - но никогда не читала подобных писем от писателей к писателям. "Протокол № 10/35... Слушали... Постановили..." Бывало и в XIX и в XX веке, что писатель обращался с официальной бумагой в какую-нибудь инстанцию или какая-нибудь инстанция - к писателю, но чтобы писатели обращались с подобной канцелярщи-ной друг к другу - такие бедственные происшествия неведомы мне. Когда-то, ребенком, случа-лось мне бывать среди художников, артистов, поэтов, писателей, ученых в "Пенатах", в мастерс-кой Репина; позднее, подростком, после революции, в Петрограде, я жила в общежитии "Дома Искусств" и зимою двадцатого-двадцать первого годов незаконно проникала на собрания только что объединившихся "Серапионовых братьев"; бывала школьницей - вместе с товарищами - в "Доме Литераторов" и в переводческой студии "Всемирной Литературы"; однажды наблюдала заседание Коллегии издательства "Всемирной Литературы", состоявшееся на квартире моего отца (Манежный пер., 6, кв. 6) - какие зоилиады случалось мне слышать! какие насмешливые, негоду-ющие или восторженные письма читать! но весною 1966 года и весною шестьдесят восьмого в двух письмах руководителей Союза Писателей не было ни насмешки, ни восторженной похвалы, ни гнева ничего, столь свойственного устному и письменному общению между литераторами, - одно пустомыслие, которое в сочетании с руководящей назидательностью всегда и всюду изъясняется на языке канцелярий.
   Но брезжила все-таки в этом пустословии какая-то мысль?
   Брезжила. Бюрократически осуждающая. Прежде чем попрекнуть безответственностью тех членов Союза, которые просили смягчить приговор Гинзбургу и Галанскову, а ранее предлагали выпустить на поруки Синявского и Даниэля, возвещалось:
   "Факт обращения в партийно-правительственные инстанции является правомерным".
   Читаешь и не веришь глазам своим - словно возглашается хартия вольностей. Подумать только, факт обращения - правомерен! Мы, граждане своей страны, литераторы, "мы не рабы, рабы не мы", - мы вправе, оказывается, обращаться с просьбами в партийно-правительственные инстанции! Новость оглушительная. Далее же руководители Союза Писателей объясняют нам, что просьба просьбе рознь и что вот как раз наши просьбы: освободить на поруки Синявского и Дани-эля, смягчить приговор Гинзбургу, Галанскову и их сопроцессникам... вот как раз подобными просьбами тревожить партийно-правительственные инстанции нам, литераторам, не подобает.
   Изложены назидательные упреки Секретариата по нашему адресу на таком не смею сказать - языке (переберите все письма литераторов друг к другу, все эпистолярное наследие русской литературы - не найдете; не верится, что перед нами творение писателей, а не работников ЖЭКа):
   "Секретариат... не может пройти мимо того обстоятельства, что по своему содержанию это заявление явно рассчитано на то, чтобы (того - что на то - чтобы!) завуалировать откровенно-неприкрытую антисоветскую сущность... произведений Синявского и Даниэля".
   Да ведь по-русски неприкрытый это и есть откровенный! Что же значит "откровенно-неприкрытая"? Обнаженно-нагая?
   "Даже не считают нужным должным образом"...
   Нужным должным!
   Чудесно кончается одно из писем - сразу видно, что составляли его мастера русской прозы:
   "На основании всего вышеизложенного Секретариат считает необходимым затребовать объяснений от членов СП, связавших себя с делом Гинзбурга, Галанскова и других, путем подписи ряда писем и заявлений, с тем..."
   Синтаксическая катастрофа: связавших себя с тем? связавших себя путем? И кто же себя с кем связал этим путем? Секретариат с подписавшими защитительные просьбы? Писатели, подписав-шие письма, связали себя с Секретариатом путем своих подписей?
   Отступники родного языка! Кого вы смеете именовать отщепенцами!
   ...Весною 1968 года Секретариат счел "нужным должным" затребовать у "подписанцев" объяснений. Мне же досталось беседовать с одним из тогдашних секретарей Московского отделения т.Росляковым. Меня вызвали, и я послушно явилась. Разговор в кабинете с глазу на глаз. (Можно ли представить себе одного из "Серапионовых братьев", вызывающего на допрос другого брата; или одного члена Коллегии "Всемирной Литературы" - Блока или Ольденбурга, допрашивающих Браудо или Гумилева? или любого студиста студии "Дома Искусств"? Литературные дружбы - и распри! - не на допросах держатся.) Тов. Росляков был вполне вежлив и даже мягок, а я все равно вспоминала не "Дом Искусств", а Большой Дом. Записи я не вела, привожу разговор по памяти. Речь шла главным образом об Александре Гинзбурге. Вот, мол, западная пресса именует Гинзбурга писателем, а какой он писатель? Ни одной напечатанной вещи. Вы читали его книги? Я ответила, нет, не читала, но отсутствие напечатанных работ ничего не доказывает: могут ведь и не напечатать талантливое, живое, а в столе у Гинзбурга я не рылась. Тогда т.Росляков, весело улыбаясь, спросил, известно ли мне, где работал интеллигентный Гинзбург незадолго до ареста.
   - Нет. Мне известно, что его сначала лишили возможности учиться, а потом и работать. И арестован он за то, что собрал документы по делу Синявского и Даниэля.
   - Он устроился на работу в артель по уничтожению мух,- давясь от смеха, сообщил т.Росляков.- А вы его защищаете, словно он интеллигент!
   Я ответила, что если т.Рослякова лишат зарплаты в Союзе, да еще перестанут печатать, да еще не возьмут на какую-нибудь интеллигентную службу, то, быть может, и он окажется вынужден-ным приняться за какой-нибудь не особенно-то интеллектуальный труд; а в уничтожении мух я ничего зазорного не вижу. "И почему вы полагаете,- сказала я,- что писатели обязаны вступать-ся только за литераторов? только друг за друга? Короленко думал иначе. Пусть Гинзбург не писатель, а всего лишь член артели по уничтожению мух - всякий труд достоин уважения... Я уважаю Гинзбурга за то, что он собрал документы по процессу Даниэля и Синявского. В прессе суд и подсудимые представлены были в умышленно-искаженном виде - документы, собранные Гинзбургом, точны"*.
   * Работать в артели по уничтожению мух - в этом я ничего предосудительного не вижу и теперь. Но теперь я знаю, что Росляков солгал: накануне своего ареста Александр Гинзбург работал в Гослитмузее. - Примеч. 1977 года.
   Мирно побеседовав минут 40, мы мирно расстались. Но через некоторое время я получила из Союза Писателей еще одно интересное послание. Это уже было не письмо, не машинопись, а отпечатанный в типографии, в виде тонкой тетрадочки, "Информационный бюллетень Секретари-ата Правления Союза Писателей СССР" (1968, № 6). Последняя страница: "Ответственный редактор К.Воронков". И последняя строка: "Информационный бюллетень" рассылается по списку". Никогда раньше я "Информационного бюллетеня" не держала в руках (этакий подполь-ный Самиздат Секретариата); что же это сейчас меня вдруг почтили? Перелистываю: "Собрание партийного актива творческой интеллигенции столицы". Нет, не то - я не партийный актив творческой интеллигенции. "Трибуна писателя". Нет, и это ко мне не относится: кто же меня пустит на трибуну? А, вот оно: "Осуждение политической и гражданской безответственности". И выше: "В Секретариате Правления Московской организации". Тут я уже вижу свою фамилию. Интересны рубрики: "строгий выговор с предупреждением и занесением в личное дело"; просто "выговор", не строгий, "с занесением в личное дело"; "поставить на вид"; "строго предупредить" и просто "предупредить".
   Мелькают имена и выговоры, строгие и нестрогие.
   Мне достался: "выговор с занесением в личное дело".
   Что ж, я не в обиде. Галич, Копелев, Войнович, Искандер и Самойлов! и Корнилов!
   Обижаться грех.
   Но - удивляюсь. Ведь это писатели писателям "ставят на вид". Заразились писатели чинов-ничьей паршой и коростой.
   И опять - неуместное видение прошедших годов: зима 1920/21, "Дом Искусств" (угол Мойки и Невского); оледенелый Петроград, лишенный дров, электричества, трамваев, а иногда и воды; сугробы и 20° мороза за окнами; я - издавна и привычно голодная - в уголке, в комнате Слонимского в "Доме Искусств", где собрались "Серапионовы братья".
   Впустил - и даже втащил меня сюда Лева Лунц - "Серапионов брат" и брат моей подруги. Жени Лунц, с которой я сижу за одной партой в школе (бывшее Тенишевское училище). Никто не обращает на меня никакого внимания; я здесь не в счет, школьница, мне 13 лет; сижу и сижу; помню Слонимского, Зощенко, Никитина, Каверина - а на койке теснятся плечом к плечу три молодые девушки, не мне чета, взрослые и красивые, им уже лет 19-20; их зовут Зоя, Лида, Дуся... Я привычно, как и все, голодна и, как и все, радуюсь раскаленной трубе; на ногах у меня туфли, вроде лаптей, сплетены они из веревок - веревочные туфли, подшитые, вместо подметок, кусками занавески; но я не чувствую ни своей разутости, ни голода; я слушаю; все кругом представляются мне такими взрослыми, умными и такие непонятные слова говорят о литературе; и читают стихи (вот стихи я знаю не хуже их!), и с неистовством спорят - и тут же спор прерыва-ется эпиграммой и хохотом! Как они потешаются друг над другом... Я не решаюсь вместе с ними смеяться; я не в счет - тихонько сижу в уголке и завидую взрослым девушкам.
   Живут у меня до сих пор в памяти эти молодые люди, и эти скромно-царствующие девушки, и эта раскаленная дровами и спорами труба железной печурки. Разные дарования отпущены были этим людям, но как я благодарна им по сей день за то, что они назвали себя "братьями" (пусть это братство с годами распалось! оно все-таки существовало), и можно ли вообразить, чтобы один "Серапионов брат" ставил другому "на вид"? Или "объявлял выговор"?
   Они умели писать друг на друга пародии; сочиняли - кроме повестей, романов, рассказов - эпиграммы; они были литераторы, то есть по природе не только творцы, но и яростные критики, спорщики, они умели вышучивать друг друга, а вот ставить друг друга "на вид" - не умели.
   Бенкендорф делал Пушкину выговоры; но Бенкендорф был Бенкендорф и не строил из себя литератора (хотя кто его знает! может быть, пописывал стишки?), но нельзя вообразить, чтобы Пушкин "ставил на вид" Дельвигу или Баратынскому; или Чехов и Короленко - Баранцевичу или Щеглову.
   Что такое "выговор с занесением в личное дело", если сравнить эту кару с расстрелом или лагерным сроком? Чушь, ерунда и чепуха. Но в ней проглядывает какая-то новизна, новая форма, новое содержание.
   ...13 февраля 1921 года, в Петрограде, девочкой четырнадцати лет была я на Бассейной, в "Доме Литераторов", на том пушкинском вечере, где Александр Блок прочитал свою знаменитую предсмертную речь "О назначении поэта".
   Блок назвал "чернью" тех людей, которые в тридцатые годы прошлого века повинны были в гибели Пушкина. "Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, - сказал он в начале двадцатых годов нашего столетия, - которые собираются направлять поэзию по каким-то собст-венным руслам"...*
   * Александр Блок. Собр. соч. в 8 т. М.; Л., 1960, т. 6, с. 160.
   Мне было 14 лет. Мало я тогда понимала. Я помнила наизусть всю блоковскую третью книгу, но смыслила не очень-то много.
   Блок отделял чиновников от писателей. Чиновникам сделал он свое предостережение - чтоб не пытались они руководить таинственной силой, которая именуется поэзией.
   Но что сами поэты и писатели с годами превратятся в чиновников и начнут объявлять друг другу выговоры "с занесением" или без занесения "в личное дело" - вот чего даже провидец Блок не предвидел.
   4
   В 1967 году - значит, уже после моего криминального самиздатского письма Шолохову, но еще до криминальной самиздатской статьи о необходимости по винтикам разобрать и рассмотреть машину, десятилетиями убивавшую миллионы людей; уже после того, как за границей дважды вышла повесть "Софья Петровна", но еще до того, как мне был вынесен "выговор с занесением в личное дело", - в 1967 году Лениздат обратился ко мне с просьбой взять на себя работу над подготовкой к печати отдела поэзии в первом посмертном сборнике Анны Ахматовой. Название сборника - "Стихи и проза". Выбор издательства пал на меня, думаю я, потому, что как это было широко известно в литературных кругах, последний предсмертный сборник Ахматовой "Бег времени" (1965) по ее просьбе помогала ей составлять я. Составлен он был богаче, чем вышел в свет; редакция добилась от автора разрешения изъять многие стихи тридцатых годов, "Реквием" и две из трех частей триптиха "Поэма без героя" ("Поэма без героя" в "Беге времени" превращена в "Поэму без двух частей"). В сборнике существовал отдел "Поэмы", и там были помещены "Реквием", "Путем веся земли" и трехчастная "Поэма без героя". Составлялся "Бег времени" в Москве, а официальная редакционная работа с автором велась в Ленинграде. Арифметика тут была простая; перед Ахматовой поставили выбор: либо отказаться от "Реквиема" и двух частей "Поэмы", либо сборник не выйдет совсем.
   Ахматова сначала говорила мне по телефону, что если не дадут "Поэму" целиком - она вернет аванс и расторгнет договор. Но потом согласилась: "пусть хоть это".
   Как тут рассудить? Второе действие арифметики - вычитание. Наверное, это счастье, что Анна Ахматова, скончавшаяся в 1966 году, успела в 1965-м подержать в руках и раздарить друзьям урезанный и все же самый полный из всех когда-либо вышедших при ее жизни сборни-ков. К тому же "Бег времени" книга, с большим вкусом оформленная. (Художник - В.Медве-дев.) Неполная книга, но книга Ахматовой. Радость.
   И вот Ахматовой нет, и мне предложено, уже без нее, подготовить к печати стихи в первом посмертном сборнике.