Щедрой рукой разбрасывает созидателей нашей культуры по сибирским лагерям или раздари-вает Западу и Востоку безумное наше государство. Сталин некогда распродавал Эрмитаж. В этой растрате поражает кроме равнодушия к искусству, к истории человечества и России наивная уверенность, будто Эрмитаж со всеми своими Тицианами, Леонардо да Винчи и Рубенсами принадлежит ему, лично ему, т. Сталину, хочу распродам, хочу с кашей съем. Уморив в тундре миллионы ни в чем не повинных безымянных крестьян, Сталин подверг уничтожению и цвет интеллигенции: сотни талантливых людей - тех, кто уже успел проявить себя в науке или искусстве, - и тысячи неуспевших погибли в лагерях. Современные наши хозяева массовых облав на людей не ведут, но от Сталина, вместе со многими другими чертами, унаследовали наивную уверенность, будто люди искусства и науки принадлежат не народу, не земле, вспоившей их своими соками, а лично им, хозяевам страны.
   У нас существуют законы, строго (хотя и тщетно) оберегающие государственную собствен-ность. Каким законом защитить от уничтожения и разбазаривания нечто гораздо более ценное: духовные ресурсы России?
   12
   9 января 74 года Секретариат постановил исключить меня из Союза Писателей "с широким, освещением, в печати".
   Но "широкое освещение" нынче не в моде. Предпочтительнее расправляться втихую. Громкая расправа - как с Сахаровым, с Солженицыным - редкость. Она невыгодна: она пробуждает в людях не только организованный свыше "гнев", но и невидимое - неорганизованное - братство.
   Какое последовало "освещение". А никакого.
   18 января 74 года "Литературная Россия" поместила заметку под заглавием: "В Секретариате Правления Московской Писательской Организации". Перечислены оказались все вопросы, какие стояли на повестке 9 января, когда меня исключили. Один только вопрос в отчете пропущен: мое исключение.
   Если бы я сама, собственной своею персоной, не присутствовала 9 января 74 года при своем исключении, я узнала бы об этом январском происшествии только в марте - через три месяца.
   Читатель же не знает и по сию пору.
   В марте 1974 года я получила по почте "Информационный бюллетень" Союза Писателей, ныне редактируемый т.Верченко. Присылкой этого бюллетеня, рассылаемого по особому списку, т.Верченко известил меня, что я исключена. На странице 24 сообщается, будто "в ходе обсужде-ния было установлено, что Л.К.Чуковская на протяжении ряда лет... занималась фабрикацией и пересылкой за рубеж клеветнических статей и других материалов..."
   Вранье. Хорошо, что "Бюллетень" распространяется по списку, а читатель в списках не значится. А вдруг поверил бы кто-нибудь. Ни "на протяжении ряда лет", ни "в ходе обсуждения" никто и нигде не установил - да и не пытался устанавливать,- содержится ли в моих статьях и открытых письмах клевета, то есть заведомая ложь. Никто не установил - да и не пытался установить - ложности хотя бы единого из приводимых мною фактов. Верченко пишет, будто в ходе обсуждения (то есть 9 января 1974 года) выяснилось, что я переправляла свои "материалы" за границу. Опять вранье. Как уже видел читатель, о том, что прежние мои "открытые письма" переходили рубежи самостийно, через Самиздат, а в отличие от них статью "Гнев народа" я пере-дала американскому корреспонденту сама - я и заявила сама, и не в ходе заседания 9 января, а еще на предварительном допросе у Стрехнина и Медникова 28 декабря 73 года. Таким образом, 9 января 74 года ровно ничего нового о передаче этой статьи за границу не выяснили, а о других не выясняли. Новинка на заседании Секретариата блеснула одна: оглашением моего частного письма к Жоресу Медведеву выяснилось, что руководители Союза Писателей работают плечом к плечу с таможней и другими соприкосновенными литературе организациями. Но ведь и это не ново. Я лично не сомневалась в тесном сотрудничестве дружественных организаций и до 9 января 74 года.
   Однако "широкое освещение в печати" действительно последовало. И очень быстро: 12 января, в газете с многомиллионным тиражом "Советская Россия".
   "Осветили" - но что?
   Секретариат при мне постановил широко осветить мое исключение, а т.И.Юрченко, автор статьи в "Советской России", широко осветил некоторые ценные бытовые подробности из жизни моей и моих друзей: кому сколько лет, у кого квартира в центре, кто в каком магазине покупает колбасу, но именно о моем исключении из Союза не обмолвился ни единым словом.
   Верченко об исключении сообщил, но не в печати. Юрченко сообщил в печати, но не об исключении.
   Мою статью "Гнев народа" Секретариат МО СП по существу обсуждать не пожелал. Статейку Юрченко, в которой он обливает грязью одного иностранного туриста, общавшегося в Москве не с теми гражданами, которых ему порекомендовал бы Юрченко, я тоже по существу обсуждать не желаю. Причины нежелания у нас разные: Секретариату ответить мне нечего, он не отвечает, он исключает. Мне - есть что ответить, но я вовремя вспомнила одно признание Герцена по поводу подобной статейки: "я не могу нагнуться до ответа". В самом деле, ведь я как-никак литератор, и до колбасной перебранки унижать литературу не подобает. Меня Юрченко преподносит читателю как некую даму, имеющую квартиру в центре Москвы (преступление) и дачу под Москвой (преступление), но в литературе малоизвестную. Что ж, это почти правда. Квартира - действи-тельно в центре; сознаюсь. Дача у меня не собственная - арендованная; занимаю я в ней одну комнату - остальные обратила в музей своего отца, - но, сознаюсь, одну комнату на даче действительно иногда занимаю. В литературе, по утверждению Юрченко, я малоизвестна? Быть может, и так. Но не для известности живет литератор - на даче ли, в центре ли, на окраине ли, - если он литератор в самом деле. И не ради дачи и не ради квартиры он трудится. Применяя к литератору подобные мерки и с недоумением вопрошая: "Что еще этой даме надо?" (вообразите себе, Юрченко, кроме квартиры и дачи, мне надо, чтобы книги мои доходили до читателя!), этим недоуменным вопросом фельетонист выдает себя с головой.
   Где бы ни была расположена квартира Юрченко, в центре ли или на окраине, - в дальней дали живет он от искусства. Таможенники, обыскивающие интуристов и читающие чужие частные письма, ближе ему, чем литераторы. И это естественно: Юрченко просто чиновник, которому другие чиновники предоставили газетную полосу, чтобы лишний раз напомнить читателям све-жую мысль: если в стране нет колбасы - значит, ее поедают евреи, а если у интуриста отобрали частное письмо, значит, все иностранцы - шпионы. Полученное поручение Юрченко выполнил; я надеюсь, Верченко доволен.
   По части же славы я могу утешить вас, Юрченко: щедро поделюсь с вами избытком своей малоизвестности. Желаю вам, чтобы ваша статейка обо мне вас прославила. Каждый входит в литературу по-своему.
   13
   Процесс исключения продолжается - неслышно, незримо, неукоснительно. Скромные плоды моего труда подвергнуты уничтожению, где только возможно, ради заталкивания меня в небытие..
   А вместе с моим не щадится и труд соприкосновенный, дружественный.
   В 1971 году скончался академик Виктор Максимович Жирмунский. Из подготовленного им к печати тома стихотворений Анны Ахматовой, из комментариев, на создание которых отдал он последние годы жизни, - вынимают - выстригают - вычеркивают весь некогда предоставлен-ный ему мною материал. Как человек щепетильный, как ученый, для которого немыслимо привес-ти любой самомалейший факт, вариант или дату без ссылки на источник, - академик Жирмунс-кий в своих комментариях, разумеется, добросовестно ссылался на все использованные им работы, напечатанные и ненапечатанные, в том числе и на мои. Например, на мои "Записки об Анне Ахма-товой", которые он изобильно цитировал. Но я приговорена к небытию, меня не было и меня нет. И вот вырезываются фестоны из комментариев к ни в чем не повинному тому, подготовленно-му В.М.Жирмунским. Мне повезло - арифметически-этический вопрос, что лучше: снять ли комментарии Жирмунского совсем (как сняли его предисловие) или оставить хотя бы малую часть их, - нынче приходится решать не мне. Я от решения подобных вопросов, к великому моему счастью, уже освобождена... Чиновники уж сами озаботятся устранением моего имени из коммен-тариев Жирмунского, а что этим элементарным арифметическим действием искажается и обедня-ется ценная, выполненная с искусством и любовью работа, до этого им и дела нет. До дела им никогда дела нет*.
   * Написано в 1974 году. Сейчас том уже вышел. (См.: Анна Ахматова. Стихотворения и поэмы / Вступительная статья А. А. Суркова. Составление, подготовка текста и примечания В. М. Жирмунского. Л.: Советский писатель, 1976). Все ссылки на мое имя из комментариев удалены.
   ...Гниет капуста на овощных базах - почему же не гнить под дырявой крышей потолкам на даче Пастернака? Правдивое и талантливое предисловие к тому стихотворению О.Мандельштама заменено лживым и невежественным предисловием Дымшица. Кто сейчас растит молодых линг-вистов вместо уехавшего И. Мильчука, кто заменит в биологии арестованного Сергея Ковалева?
   Посторонним это все равно, на то они и посторонние. Музыке, биологии, лингвистике, физике, литературе. Любви они лишены. Они не растили капусту, гниющую на овощебазах, и не берегли ни стихов, ни поэтов.
   Мелочным злопамятством и мстительностью заменены в них основы культуры: любовная творческая память, питающая своими соками ростки будущего.
   ...Словник Краткой Литературной Энциклопедии еще недавно содержал мое имя. Статья обо мне была уже готова и принята к печати.
   После исключения из Союза меня и из Энциклопедии исключили. Меня нет и никогда не было.
   Но - буду ли я?
   Лидия Чуковская
   Написано в ноябре 1974 г.
   Исправлено и дополнено в декабре 1977г.
   ГЛАВА ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ
   1
   Сейчас этот вопрос, вызванный бурным отпором души, когда ее, еще живую, заталкивают в гроб,- представляется мне мелким и праздным. Успеть бы положить свой камень в общую кладку, только бы успеть - остальное несущественно.
   Пусть камень мой останется незамеченным, неупомненным, а хотя бы и безымянным.
   "Буду ли я?" - вопрос праздный: история поставила сейчас другой и гораздо круче - уцелеет ли, выживет ли русская культура, сохранится ли она, создаваемая братством работников (явных и тайных) и уничтожаемая чиновниками, иногда нарочно, со злым умыслом, а чаще и безо всякого.
   Культура принадлежит тем из нас и только в той степени, в какой мы сами принадлежим ей - безотказно, безраздельно, бескорыстно и всецело. Хозяев же наших в этой одержимости не обвинишь. Если они чем и одержимы, кроме бдительной охраны самовластья, то разве что равнодушием.
   В 1921 году скончался Александр Блок. Нынче у нас 1978-й. С умыслом или по равнодушию в тех комнатах, где он так страшно жил и так страшно умирал и умер, устроена - допущена - коммуналка? Жизненный и литературный путь Блока искажается с умыслом, ну а комнаты?* С умыслом или без умысла ничьей охране не подлежит, никем не оберегается комната Анны Ахма-товой в Фонтанном дворце, вся - цитата из "Поэмы без героя", вся - след ее судьбы и ее поэзии? Сейчас еще живы люди, которые помнят эту комнату во всех подробностях и в тридцать седьмом-тридцать восьмом, и во время блокады, и после войны. Сколько стихотворений помечено: "Фонтанный Дом". Быть может, и вещи еще целы, и тот же клен простирает к окну черные руки.
   * К столетию со дня рождения Александра Блока в квартире организован мемориальный музей.
   Летом 1977 года мне не разрешено было даже издали взглянуть на это старое дерево. Мне не разрешено было войти в этот двор, который в гораздо большей степени принадлежит мне и любому из читателей и почитателей Анны Ахматовой, чем той хамке, никогда и имени ее не слыхавшей, которая вообразила себя хозяйкой и распорядительницей Фонтанного Дома. Сколько людей готовы были бы прийти сюда - и приняться за почетную работу: восстановить, спасти, сберечь и комнату, и старое дерево. И жизнь свою положить на то, чтобы неустанно открывать для других дверь в поэзию Анны Ахматовой!*
   * В настоящее время Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме открыт. Теперь уже и "Реквием", и другие ее запретные ранее стихи напечатаны, Ахматова признана великим русским поэтом, столетие со дня ее рождения праздновалось по всей стране очень широко. - Примеч. 1990 года.
   Поражает это из года в год повторяющееся чудо: в каждом поколении являются новые люди, мечтающие добыть из-под земли заваленные мусором клады. Ахматова во второй половине пятидесятых годов со счастливым изумлением говорила: "Вот что значит великая страна. От них все упрятали, а они все отрыли".
   Да, стихотворения Ахматовой знали наизусть в лагерях, и я сама видела книжку из коры, на чьих березовых страницах были выцарапаны ее стихи. В 1958 году, впервые после Постановления ЦК против Зощенко и Ахматовой, крошечным тиражом вышла книжка с немногими ее стихами. И сразу в ответ хлынул поток писем. От кого? От людей, которые в школах наизусть заучивали сквернословие Жданова. Но ахматовского слова они все равно не утратили и не из крошечной книжки 1958 года впервые узнали. В нашей стране противостоит лжи и фальсификации стойкая память, неизвестно кем хранимая, неизвестно на чем держащаяся, но упорная в своей кротовой работе.
   И вопрос поставлен перед нами сейчас такой: продолжим ли мы эту работу? Выстоим ли мы или позволим порученному нам кладу навсегда уйти под землю? Если мы литераторы, напишет ли каждый из нас, вопреки всем препонам, те книги, писать которые нам не разрешают, но которые написать наша обязанность? Каждому его долг известен, а вот осилит ли выполнить? Исполнит ли свою обязанность, не унижаясь до арифметических расчетов, обережет ли друга, спасет ли труд - свой и братский?
   2
   После линчевания в Союзе, уже нисколько не рассчитывая на возможность печататься дома, я снова взялась за прерванную работу. Ведь не с самозванцев же - не с Лесючевских, Грибачевых, Жуковых, Медниковых, не с какого-то Самсония спросится на Страшном Суде, а с меня. С нас.
   Но как доставлять читателю, ради которого я пишу, как доставлять ему то, что мною написано?
   Самиздат? Самиздат существует и свое дело делает, но за последние года четыре он начал спадать, убывать, как вода убывает в реке. Люди уже не сидят ночами за своими машинками, перестукивая свои или чужие открытые письма, не собирают уже в складчину деньги, чтобы дать рукопись надежной машинистке и получить в собственность экземпляр объемистого труда. Читатель переменился: люди жаждут теперь не Самиздата, а Тамиздата. Чем это вызвано? Одним ли только страхом? Не думаю. Тюремные сроки за хранение и распространение положены одинаковые: что за "Сам", то и за "Там". Не берусь определить, по какой причине, но к Там'у читатель нынче проявляет больший аппетит, чем к Сам'у. Хорошо ли это? Вряд ли. У Самиздата было читателей тысячи и весьма самоотверженных, у Тамиздата - всего только сотни, и весьма осторожных. И еще одно важное между ними различие, не в пользу Там'а: Самиздатом никто не спекулировал, Тамиздат же - предмет торговли на черном рынке и еще гораздо постыднее: торговли между знакомыми.
   Но, так или иначе, мои работы последних лет, недолго пробыв в Самиздате, одни самостийно, другие по моей воле пересекли границу нашей родины и вернулись домой в глянцевитом обличье Тамиздата. В 1974 году в Париже, в сборнике, выпущенном издательством YMCA-Press, "Памяти Анны Ахматовой", опубликован отрывок из моих "Записок" о ней; в 1976 году в Нью-Йорке издательство "Хроника" напечатало сборник моих статей и открытых писем под общим заглавием "Открытое слово"; а позднее, тоже в 1976 году, в издательстве YMCA-Press вышел в свет первый том моих "Записок". Из мелких работ укажу: "Полумертвая и немая" - история одного автографа Анны Ахматовой ("Континент", 1976, № 7)*.
   Сейчас я готовлю к печати книгу воспоминаний о Кор-нее Чуковском; второй том "Записок об Анне Ахматовой" (десятилетие 1952-1962) и эссе "Дом Поэта" - мой ответ на "Вторую книгу" Надежды Мандельштам**.
   * См. также "Горизонт", 1988, № 4.
   ** Воспоминания о Корнее Чуковском под заглавием "Памяти детства" опубликованы в 1983 году (Нью-Йорк) и в 1989-м (Москва).
   Второй том "Записок" вышел в Париже в 1980 году; работа над книгой "Дом Поэта" не окончена. - Примеч. 1990 года.
   "Записки об Анне Ахматовой" в трех томах выходят одновременно с этим "Избранным" в московском издательстве "Согласие". - Примеч. ред. 1997 года.
   Я работаю - начальство тоже не сидит сложа руки. Я нахожусь под надзором - тайным или явным он значится в соответствующей графе, мне неизвестно. Я определила бы его так: заметный.
   Каждого человека, который входит в подъезд нашего дома в Москве, спрашивают, куда и к кому он идет, а если он не считает себя обязанным отвечать, сопровождают до самых моих дверей. Это относится не только к иностранцам, которые у меня редки, но и к соотечественникам, в особенности молодым. Однако наиболее наглядный случай произошел с одной англичанкой. Русская по происхождению, она родилась в Германии, живет в Англии и по-русски не знает ни слова. Когда лифтер спросил у нее, куда она и к кому, она не поняла вопроса и нажала кнопку лифта. Он мгновенно загородил перед нею дверь, расставил руки, прямо-таки распял себя на двери. Не пробуя вступать с ним в борьбу, гостья отправилась по лестнице пешком. Живу я на шестом этаже. Она подымалась пешком с этажа на этаж, а он с этажа на этаж сопровождал ее в лифте. Удостоверившись, что гостья постучала именно в нашу дверь, он спустился вниз. Она же вбежала к нам перепуганная насмерть: "Я видела столько фильмов с погонями - гонятся за преступниками на автомобилях, самолетах, лошадях, подводных лодках, мотоциклах, моторках, яхтах, пароходах, вертолетах! Но чтоб гнались на лифте - вижу впервые".
   9 мая 1975 года, в День Победы, была одержана полная победа над моей квартирой. Мы с дочерью были на даче. Пока мы отсутствовали, в нашей квартире милицией была взломана дверь и... что было далее, не знаю. Сколько человек, и сколько часов, и с какою целью пробыли у нас на квартире неизвестные лица, выяснить нам не удалось. Оставив замки взломанными, милиция опечатала двери и удалилась. Моя дочь заявила официальный протест против взлома. (Между прочим, наш дачный телефон известен; нас можно было вызвать и войти в квартиру при нас.) Однако начальник милиции не нашел в действиях своих подчиненных ничего, "нарушающего социалистическую законность". Я написала заявление для иностранных корреспондентов, но передавать воздержалась: вскоре арестовали физика Андрея Твердохлебова, и по сравнению с этой бедой взлом в моей квартире показался мне происшествием незначительным. Да ведь и в самом деле: никто не убит, никто не арестован, ничего не украдено: "пришли, понюхали и ушли прочь". Взломаны замки? Замки нам починили друзья.
   На даче слежка за моим домом ведется не постоянно, а порывами. Порою возникают у ворот топтуны, а порою часами стоит таинственное такси, не берущее пассажиров. Гораздо хуже, что собственной машиной - старой "Волгой", доставшейся мне в наследство от отца, - пользоваться я не имею возможности. Водить ее сама я не способна, а шоферов, которых приглашаю работать, неизменно вызывают в милицию или повыше: "Ты зачем туда вяжешься? Ты знаешь, кого возишь? Смотри..." И шофер (уже третий по счету) отказывается меня возить. Идти же до станции, на вокзал, пешком мне не под силу. И живу без машины, а ведь, в сущности, она была для меня инвалидной коляской.
   Мешают моей работе находчиво, обдуманно. По слабости зрения писать я могу только черны-ми фломастерами, а в московских магазинах они редкость. Мне посылали фломастеры из-за границы. Получаешь повестку, идешь на почту, платишь за бандероль 12 копеек, а в бандероли 10 штук. Так я жила целый год. Начальство сочло необходимым вмешаться в это благополучие. Трижды я получила искалеченные фломастеры - у каждого бритвой аккуратно отрезан носок. Итого 30 раз некто пустил в ход бритву. Из жалости к этому деятелю культуры я просила друзей более мне по почте фломастеры не посылать. Опять начальству морока: следи за интуристом, который входит в подъезд, поднимается в лифте или по лестнице и вручает мне фломастеры из рук в руки.
   Но самые большие хлопоты доставляет властям моя переписка. Ее перлюстрируют, читают, фотографируют, обдумывая, какое письмо доставить, какое нет. Заграничная моя переписка перекрыта наглухо. Так, из 11 писем, посланных мне в 1975 году из Рима, я получила одно. Из четырех писем, посланных мне из Иерусалима, - ни одного. Письма моих соотечественников тоже получаю с отбором. И - в лохмотьях. И - спазмами. То сразу три, то неделями ни одного. Власти то сокращают переписку моей дочери, то мою. Вмешательство производится откровенно, грубо. 17 октября 1975 года моя дочь Елена получила два письма: судя по штемпелю на конверте и знакомому почерку, одно от нашего старого ленинградского друга, второе - тоже судя по штем-пелю и почерку, от приятельницы с Кавказа. Вскрыв кавказский конверт, она, к своему удивле-нию, вынула оттуда письмо нашего ленинградского друга; вскрыв ленинградский (это уже при официальных свидетелях) - извлекла письмо от кавказской приятельницы. Прокуратура, куда она обратилась с жалобой о нарушении закона, гарантирующего гражданам тайну переписки, передала дело следователю; следователь вызвал мою дочь и посоветовал ей поменьше интересоваться законами. Письма вернул, даже не потрудившись исправить ошибку перлюстратора. На ее вопрос: "Кто же будет нести ответственность за содеянное?" - ответил:
   - Вам отлично известно, что у нас есть инструкция, в силу которой мы имеем право читать письма обвиняемых.
   - Разве я обвиняемая?
   - Не придирайтесь к словам. Вы не обвиняемая, но подозреваемая.
   - Разве я подозреваемая? В чем?
   - Берите ваши письма и уходите, - ответил следователь.
   Оградить двери от взлома, письма от вскрытия не в моих силах. Но пока что я еще чувствую себя в силах работать. Исполнять то, для чего живу. Вопреки помехам.
   А они продолжаются. Мелкие, но частые. Я - "ни дня без строчки". Мне "ни недели без пакости".
   Летом 1976 года один из моих молодых друзей, уходя от меня, приметил за собою слежку. Назавтра ему предстояло отправиться в Ленинград. Слежка продолжалась и возле билетной кассы. Едва в Ленинграде он ступил на перрон, над ухом раздались два магические слова: "Гражданин, пройдемте". Он "прошел". Его обыскали. Ничего не обнаружив крамольного, отпустили на все четыре стороны.
   Я этот опыт (уже долгий: не следует мне общаться с молодыми, их зачисляют в "подозревае-мые") учла. В июне 1977 года, приехав в свой родной город, в Ленинград, я общалась только со старыми. Со своими сверстниками. Мы, как и полагается пенсионерам, идиллически дышали свежим воздухом в Летнем Саду. Никакой слежки никто не заметил. Один раз, когда я сидела на скамейке, поджидая опаздывающего приятеля, ко мне пристала цыганка: "Дай погадаю". Я ее прогнала. "Женщина, за тобой враги по пятам ходят! - сказала она со злобой. - Они твой волос сожгли, твой след вынули". Пришел мой приятель, мы вместе посмеялись над вещаниями гадалки.
   Не знаю, как насчет волоса. Но следом занимаются постоянно. Когда я вернулась в Москву, а из Москвы в Переделкино, мне с оказией была доставлена весть: в Ленинграде кое-кого из тех моих старых друзей, с которыми я общалась, потревожил Большой Дом. Тревога была несерьез-ная: сдать какие-то книги, которые я будто бы им привезла. Они отказались. Тогда им было возвещено: пусть помнят, что хоть сами-то они пенсионеры и их, так и быть, не тронут, но дети у них еще молодые и детей можно с работы согнать.
   Родителей удобно шантажировать детьми, а детей - родителями.
   В Ленинград я более не езжу. Подглядывание и подслушивание продолжается в Переделкино и в Москве. Глядят - с перерывами, слушают постоянно. Какая это, наверное, унылая скука - подслушивать старушечьи разговоры, все больше о болезнях да о лекарствах, "все рюматизм и головные боли". Но слушают, пленку меняют...
   Иногда, впрочем, и развлекаются. Звонок. Беру трубку. "Это Лидия Корнеевна?" - "Да". - "Желаю вам поскорее издохнуть".
   Иногда так:
   - Позовите Александра Исаевича.
   - Его, к сожалению, здесь нет.
   - Ну, ничего, не жалейте. Скоро мы его хлопнем, и вы на том свете увидитесь.
   Обшарпаны стены.
   Топчун у ворот.
   Опасная стерва
   В том доме живет.
   Это про дачу Корнея Ивановича, где я иногда живу, написала Инна Лиснянская.
   3
   9 января 1974 года, претерпев обряд исключения, я заехала на городскую квартиру, чтобы принять ванну, отмыться от грязного папиросного чада, и, отмывшись, отправилась в Переделки-но. В сумерках мутно тонули ворота, фонари, заборы. Но утром, если не случится ночью сердечно-го приступа, я надеялась выйти навстречу правдивости и чистоте сугробов, спуститься по шоссе к замерзшей речке, подняться, перейдя мост, на гору, на могилу Корнея Ивановича, - и оттуда, сверху, сквозь переплетение ветвей, увидать поле, уютно устланное снегом и с медленною плавностью поднимающееся вверх к даче Пастернака. Эта мягкая, добрая плавность всегда утешала меня.
   Всю дорогу в машине, посасывая капли на сахаре, я усердно терзала себя неудачами своих ответов. Катаев спросил: почему, при моем неуважении к Союзу, я не вышла из него сама? Я должна была ответить: после того как исключили Солженицына, я написала в Союз: "Прошу вычеркнуть мое имя из числа членов". Но умный человек отсоветовал: "Что же! Они вас с удовольствием вычеркнут! А вы напишите такое, чтобы они вынуждены были собраться и выслушать вас". Тогда я послала телеграмму, что исключение Солженицына позор для нашей родины, и еще многое, - и вот наша беседа наконец состоялась...