Герцог Орлеанский решил проучить предполагаемого автора памфлета. Встретив Аруэ у Пале-Рояля, он подозвал его и сказал:
   – Месье Аруэ, я бьюсь об заклад, что заставлю вас увидеть то, чего вы еще не видели.
   Поэт понял, на что намекает регент, но с самым невинным видом осведомился:
   – Что же это, монсеньор?
   – Бастилия.
   – А, монсеньор, оставьте ее для тех, кто уже видел!
   Когда Аруэ желал отказаться от приписываемых ему анонимных произведений, он приводил один-единственный довод, который казался ему неотразимым: «Я не мог написать таких плохих стихов». Это доказательство вовсе не казалось регенту таким уж неоспоримым, и 17 мая последовал приказ арестовать поэта. В бастильском журнале за этот день находится следующая запись: «Франсуа-Мари Аруэ, 23 лет, родом из Парижа, сын Аруэ, казначея счетной экспедиции, посажен в Бастилию 17 мая 1717 года за сочинение оскорбительных стихов на регента и герцогиню Берри».
   Полицейский комиссар Изабо, пришедший в крепость для допроса Аруэ, спросил, где находятся его бумаги.
   – В моем бюро, – ответил арестант.
   – Не верю, – настаивал комиссар. – У вас есть списки памфлета. Где они?
   Тут в голове у насмешливого Аруэ родилась одна идея.
   – Мои бумаги спрятаны в уборных, – сказал он. Поэт отказался уточнить, в каких именно уборных он прячет антиправительственные произведения, и полиция насмешила не одну сотню парижан, обыскивая все уборные подряд, пока Изабо наконец не догадался, что попался на розыгрыш.
   Хотя Аруэ содержали не очень строго, все же это была тюрьма, и узник, привыкший к комфорту, страдал от отсутствия предметов туалета. В письмах родным он просил прислать «два индийских платка – один для головы, другой для шеи, ночной чепец, помаду…», а также Гомера и Вергилия, его «домашних богов».
   Но все неприятности забывались за работой. Несмотря на то, что ему не давали ни перьев, ни чернил, ни бумаги, он начал в тюрьме «Генриаду», – записывая строки эпоса, вскоре составившие славу французской литературы, карандашом на полях книг. Полицейский Эро в мемуарах свидетельствует, что поэт сочинял, засыпая на жесткой тюремной постели, а просыпаясь, вновь принимался за работу.
   Впрочем, первое заключение в Бастилии оказалось сравнительно кратковременным и только принесло славу еще малоизвестному тогда поэту. 10 апреля 1718 года комендант Бастилии Бернавиль получил письмо за подписью восьмилетнего Людовика XV: «Я пишу Вам с ведома моего дяди герцога Орлеанского, регента, чтобы известить о моем распоряжении освободить сьера Аруэ, которого Вы по моему приказанию содержите в моем замке, Бастилии… За это я прошу Бога, чтобы Он воздал Вам…» На рассвете Аруэ покинул тюрьму.
   При следующей встрече с регентом он сказал, поклонившись:
   – Я прошу Ваше Высочество впредь не заботиться о моем жилище и пропитании.
   Вскоре после этой истории Франсуа-Мари Аруэ принял имя де Вольтера, что явилось причиной его вторичного заключения в Бастилию.
   Один парижанин, Матье Маре, в феврале 1726 года писал президенту Дижонского парламента Жану Батисту Буйеру: «Вольтер получил палочные удары. Вот правда. Кавалер де Роан Шабо, встретив его в опере, позволил себе такое обращение: «Месье де Вольтер, месье де Аруэ, как же вас зовут?» Вольтер заявил, что не знает ничего о Шабо. Так это не осталось. Двумя днями позже в фойе Комеди Франсез поэт сказал, что ответит де Роану за происшедшее в опере. Кавалер поднял палку, но мадемуазель Лекуврер[32] упала в обморок, и ссора прекратилась. Еще дня через три-четыре Вольтера вызвали из-за стола у Сюлли. Он вышел, не подозревая, что это все тот же де Роан. У парадной двери Вольтер увидел трех лакеев, вооруженных палками, которыми они «погладили» его по плечам. Говорят, что кавалер наблюдал избиение из лавки напротив. Поэт кричал, как дьявол, ворвался к герцогу де Сюлли, который нашел поступок кавалера грубым и неучтивым. Но он собирался в оперу, рассчитывая увеличить свои шансы на успех у мадемуазель де Прие…»
   Помимо приведенного выше, которые позволяют думать, существует еще несколько вариантов этой истории, что ответ Вольтера де Роану в опере был гораздо злее и остроумнее.
   Согласно первому варианту, Вольтер сказал: «Я начинаю свою фамилию, а вы свою кончаете».
   Во втором утверждается, что Роан обратился к поэту без частицы «де» и опустив обязательное «месье». На вопрос Вольтера, почему он это сделал, кавалер презрительно заявил:
   – Потому что вы присвоили себе фамилию, которая вам не принадлежит.
   Разящий ответ последовал незамедлительно:
   – Зато я ношу свою фамилию, между тем как вы раздавлены тяжестью своей.
   В третьем случае Вольтеру приписываются слова:
   – Я не волочу за собой своей великой фамилии, а делаю честь той, которую ношу.
   Как можно судить по отзывам современников, кавалер де Роан был глупцом – трусливым, но набитым спесью. Передают, что однажды кто-то насмешливо спросил его, не король ли он (фамилия Роан созвучна французскому «руа» – «король»), на что Роан важно ответил: «Я не король, но удостаиваю быть принцем». За свою заносчивость он получил прозвище Журден (из мольеровского «Мещанина во дворянстве»).
   Как мы видели, Вольтер рассчитывал, что герцог де Сюлли засвидетельствует нанесенное ему оскорбление. И конечно, нежелание титулованного покровителя поэта помочь наказать его обидчика объяснялось не тем, что герцог спешил в оперу. Аббат Комартен прокомментировал историю с избиением Вольтера так: «Дворяне были бы несчастны, если бы у поэтов не было плеч для палок». Вольтер был известный поэт, но он не имел титула – значит, он был ничем. Вот почему вельможи, покровительствовавшие его таланту, не увидели ничего из ряда вон выходящего в поступке кавалера де Роана: он только поставил на место дерзкого «парвеню», выскочку. Принц Конти (кстати, воспетый Вольтером в стихах) острил: «Удары были плохо даны, но хорошо приняты».
   Вольтеру пришлось самому отстаивать свою честь. Он послал де Роану вызов на дуэль и спешно стал брать уроки фехтования. Доблестный кавалер принял вызов, но одновременно известил об этом власти, ссылаясь на то, что не хочет нарушить закон, запрещавший дуэли.
   5 февраля 1726 года государственный секретарь граф Морепа приказал комиссару полиции Эро «из предосторожности арестовать избитого людьми кавалера де Роана Вольтера».
   У Вольтера оставалось последнее оружие – слово. В письме к Морепа, получившем широкую известность в Париже, он язвительно писал: «Я скромно добивался возможности быть убитым храбрым кавалером де Роаном, воспользовавшимся прежде ударами шести лакеев (здесь, как мы видим, Вольтер расходится с Матье Маре. – С. Ц.), которых он мужественно выставил вместо себя. Все это время я стремился восстановить не свою честь, но честь господина Роана де Шабо, что оказалось весьма трудно… Был бы очень рад доказательству обратного, но сознаю, что всю свою жизнь проведу в Бастилии, куда меня заточили».
   В последнем утверждении поэт, к счастью, оказался неправ. 5 мая того же года он получил свободу и разрешение уехать в Англию. Позже Вольтер еще раз попытался получить удовлетворение от кавалера де Роана, для чего приехал из Лондона в Париж, но его обидчик предусмотрительно покинул столицу.
   Обижая людей, подобных Вольтеру, власть многим рискует. Второе заключение в Бастилии оказало большое влияние на поэта. До этого у него не было злобы на общественное устройство, где знатность стоит выше закона, а правитель может полновластно распоряжаться свободой подданных. Но после отъезда в Англию Вольтер все свои силы направил на то, чтобы разрушить бастилии в умах людей.

Глава шестая
Бастилия при Людовике XV

Конвульсионеры

   В царствование Людовика XV, продолжавшееся пятьдесят один год, произвол властей достиг своего апогея. В это время в Бастилию заключали и за государственные преступления, и за самые мелкие проступки: Бастилия была тогда и государственной тюрьмой, и гауптвахтой, куда сажали на день-другой.
   Личность Людовика XV во многом определила характер его царствования. Его не воспитывали для управления страной; в детстве он был такого слабого телосложения, что от него требовалось только одно: чтобы он жил. Его звали «Возлюбленным», но не потому, что его сильно любили или он старался заслужить любовь народа, но лишь потому, что смотрели на него как на драгоценное сокровище нации, которого опасались лишиться. Одним своим существованием король гарантировал аристократии привилегии, народу – мир; золото – вверху, хлеб – внизу.
   Воспитанный регентом и его двором, Людовик привык жить только для себя. Его правление можно назвать всеобъемлющим эгоизмом власти: оно прошло без малейших попыток провести какие-нибудь полезные реформы. Все внимание правительства было обращено исключительно на охрану старого порядка и на преследование всего нового.
   Людовик XV уже юношей был так красив, что сводил с ума всех женщин двора: любить красивого, молодого, богатого и расточительного человека, и притом короля, – какое счастье сулило новое царствование! Но красота Людовика скоро поблекла, и он остался прекрасен только для льстецов и женщин, имевших на него виды. Тусклые глаза, глядящие без всякого выражения, и вдавленный лоб делали его лицо весьма непривлекательным. Нравственные же качества короля были еще более отталкивающими. Если Людовик XIV юношей взял на себя управление государством и работал за всех своих министров, то Людовик XV с ранних лет бросил всякий труд и заперся во дворце, наподобие султана, с женщинами и поварами. И едва ли какой-либо другой сластолюбец имел более бесчувственное сердце, чем то, которое билось в груди у Людовика XV.
   Не занимаясь государственными делами, король почти ничего не знал о том, что творили его именем министры. Людовик иногда подписывал приговоры, но можно с уверенностью поручиться, что делал это не читая. Злоупотребления в его царствование были вопиющими, однако он утешался словами своего наставника, кардинала Флери, что они и в прежние времена были велики. Поэтому действительными виновниками всех арестов, тюремных заключений и казней были подлинные правители королевства: министры Фелипо, Шовелен, Амело, Бойен, д'Аржансон, Шуазель и д'Эгильон, а также фаворитки короля – маркиза де Помпадур и другие.
   Лишь только Людовик XV принял в свои руки правление, иезуиты подняли голову. Религиозные гонения, приостановленные при регенте, возобновились со страшной жестокостью. Самым ненавистным учением для иезуитов был янсенизм, и они выхлопотали более 80 тысяч тайных королевских приказов об аресте приверженцев этой секты. Другими словами, чтобы арестовать человека, достаточно было заподозрить его в янсенизме. Их стараниями к середине XVIII столетия янсенисты почти перевелись во Франции.
   В первые годы царствования Людовика XV тюрьмы страны переполнились конвульсионерами – приверженцами секты, выросшей из янсенизма; в одной Бастилии их перебывало около четырех тысяч. Вина подавляющего большинства этих людей состояла в том, что они были психически нездоровы.
   Появление конвульсионеров связано с именем Франсуа Париса. Он был старшим сыном советника Парижского парламента. Рано увлекшись янсенизмом, он после смерти отца уступил его место в парламенте своему младшему брату, чтобы целиком посвятить себя набожным размышлениям. Парис умер в 1727 году, в возрасте тридцати шести лет. Янсенисты почитали его святым, хотя он последние четырнадцать лет не был у причастия под предлогом, что недостоин его. Перед смертью он продиктовал свое исповедание веры и завещал похоронить себя, как бедняка, на общем кладбище. Выполняя волю покойного, Париса похоронили на приходском кладбище церкви Святого Медарда, куда уже на следующий день собралась толпа калек в ожидании исцелений. Некоторые фанатики публично бичевали себя, раздирали на теле лохмотья и доводили себя до экстаза, сопровождаемого конвульсиями. Постепенно их число росло, у них появились учителя, которые проповедовали на могиле Париса, возбуждая толпу невероятными корчами тела. Экзальтированные до безумия последователи этих учителей готовы были идти за ними куда угодно и на что угодно; были случаи, когда они выступали против королевской армии с оружием в руках.
   Твердую организацию секте конвульсионеров придал Пьер Вальян, полубезумный священник из Труа, в 1725 году попавший в Бастилию за то, что чересчур рьяно проповедовал близкое воскресение пророка Илии. Тюремное заключение навело его на мысль, что пророк Илия – это он сам.
   Вальян просидел в Бастилии три года, служа посмешищем для товарищей по неволе, которым он проповедовал свое учение с утра до вечера. Когда в 1728 году лжепророка выпустили из крепости, он примкнул к конвульсионерам и вскоре сделался их духовным вождем. Вальян создал иерархию секты, установил обряды и отделил правоверных от еретиков, – в число последних попали все, кто проявил недостаточно восторженности и фанатизма по отношению к нововведениям Вальяна.
   Начальник парижской полиции Жиро говорил, что можно легко уничтожить на корню это зло, эти соблазнительные догматические распри, приняв строгие меры по отношению к зачинщикам беспорядков. Но применение силы долгое время сдерживалось тем, что ревностным защитником учения Париса выступил кардинал Ноайль, объявивший действительными чудеса, совершавшиеся на Медардском кладбище.
   Шесть лет Вальян считался первосвященником конвульсионеров. За это время он довел экзальтированность своих учеников до крайнего предела – скачки молодых девиц на могилах кладбища Святого Медарда являли стороннему наблюдателю ужасное зрелище человеческого безумия. В конце концов Вальян показался властям опасным, его арестовали и вторично упрятали в Бастилию, хотя настоящее место «чудотворца» было в сумасшедшем доме. На этот раз над его выходками никто не потешался, так как его заперли в одиночном каземате, где он бился головой о стены и вел себя как помешанный. Однажды, когда тюремщик развел в камине огонь, Вальян вскричал:
   – А, пусть теперь кто-нибудь осмелится утверждать, что я не пророк Илия! Что же это такое, как не тот огонь, который должен поднять меня на небо? Я узнаю этот огненный вихрь!
   Он впал в такое возбуждение, что тюремщик вынужден был потушить камин, залив его ведром воды. Едкий дым, распространившийся по комнате, отрезвил безумца. Придя в себя, Вальян написал Жиро следующее письмо: «Для меня теперь очевидно, что я не пророк Илия. Бог показал мне это своим недавним знамением. Вихрь был не для меня. Выполняя обязанности этого пророка с некоторым блеском, я по справедливости должен теперь признать, что не представляю более его особы и что я не имею никакого полномочия ни действовать, ни говорить от его имени».
   Второе заключение Вальяна в Бастилии продолжалось двадцать два года, после чего он был перевезен в Венсен, где и умер.
   Из его последователей, которые, несмотря на очевидное безумие Вальяна, никогда не переводились, выделилась секта августинианцев. Последние совершали свои обряды и процессии ночью; с веревками на шеях и факелами в руках они отправлялись на покаяние в собор Парижской Богоматери, а оттуда шли на Гревскую площадь, где целовали землю, на которой, как они полагали, им суждено было погибнуть от руки палача.
   К этой секте вскоре добавились меланжисты, моргулисты, фигуристы и секуристы, вышедшие также из секты конвульсионеров. Некоторые из них признавали власть Римской церкви и не верили в святость Париса.
   Все они враждовали друг с другом, доказывая правоверность своего учения и еретичность прочих сект. Секуристы заслуживают особого внимания – их справедливее было бы называть палачами конвульсионеров. Секурировать – значило истязать конвульсионера, топча его ногами, колотя поленьями и прижигая раскаленным железом. Некоторые из секуристов выламывали пальцы у молодых женщин, рвали клещами их груди, кололи их тело острыми железными прутьями и даже распинали их. Число секуристов непрерывно росло, а вместе с тем и количество их жертв.
   Правительство, желая положить конец этому варварству, запретило проведение на кладбище Медарда публичных обрядов сектантов. Те стали собираться в частных домах, где продолжали истязания; полиция тщетно пыталась прекратить изуверства, а Парижский парламент, которому поручили расследовать эти преступления, бездействовал, видимо, не решаясь посягнуть на «свободу совести» мучителей.
   Властям пришлось действовать при помощи одних административных мер, в отношении секуристов, безусловно, вполне оправданных. Но Бастилия наполнилась и другими сектантами, которых бросали туда сотнями. Вместо лечения их там морили голодом и холодом. Дошло до того, что в 1747 году арестовали семилетнюю девочку-сектантку.
   Репрессии оказались бессильны водворить порядок в умах людей. Конвульсионерство, подобно другим массовым эпидемиям безумия, постепенно исчезло само, но в коридорах Бастилии еще долго слышалось эхо тех воплей, которые доносились из казематов, где сидели кровавые изуверы и несчастные безумцы.

Мнимый спаситель

   Жана Анри Латюда можно назвать самым знаменитым узником Бастилии в царствование Людовика XV. В его судьбе запечатлелись все злоупотребления и пороки абсолютистской Франции – фаворитизм, презрение к человеческой личности, бессмысленное насилие.
   Сын небогатого лангедокского помещика, рано спроваженный отцом из родного дома, Латюд был вынужден с юных лет сам пробивать себе дорогу в жизни. Успев получить кое-какое образование и зная недурно математику, он в 1747 году, двадцати двух лет от роду, поступил на службу в саперный полк в качестве военного фельдшера (а не инженера, как он пишет в мемуарах). Он участвовал в войне против Голландии, но мир, подписанный в 1748 году, заставил его снять военный мундир.
   Оставив армию, Латюд кое-как перебивался в Париже, приготовляя пилюли и помаду для какого-то аптекаря. И вот тут-то, на свою беду, он задумал легкомысленную и, в сущности, не совсем чистоплотную проделку, которая, по его расчету, должна была обеспечить ему благоволение королевской фаворитки, маркизы де Помпадур.
   Вот как сам Латюд описывает возникновение своего замысла: «Однажды в апреле 1749 года я находился в Тюильрийском саду. На скамейке рядом со мной сидели два человека, резко выражавшие негодование по поводу поведения маркизы Помпадур. Огонь гнева, разгоревшийся в их сердцах, воспламенил мой ум, и у меня мгновенно мелькнула мысль о том, что я, кажется, нашел способ повернуть в мою сторону колесо фортуны. «А что, – подумал я, – если донести фаворитке короля о том, какого мнения о ней народ? Конечно, я не сообщу ей ничего нового, но, может быть, она оценит мое усердие и из благодарности заинтересуется моей судьбой?»
   Латюд вернулся домой, насыпал в коробочку совершенно безвредный порошок и отослал эту посылку на имя маркизы Помпадур. Вслед за тем он отправился в Версаль и потребовал, чтобы о нем доложили маркизе, которой, по его словам, угрожала серьезная опасность.
   Фаворитка тотчас его приняла. Латюд сообщил ей, что он открыл заговор, направленный против ее жизни. Пересказав разговор двух незнакомцев в Тюильрийском саду, он добавил, что они затем отправились на почту и послали пакет на ее имя, в котором находится сильный яд.
   Маркиза де Помпадур поблагодарила молодого человека и попросила записать для нее его имя и адрес. Латюд, позабыв, что собственноручно написал адрес на посылке, поспешил исполнить просьбу маркизы, которая, бросив взгляд на бумагу, отпустила Латюда грациозным поклоном. Латюд вышел из Версаля, не чуя под собой ног от радости.
   В скором времени после его ухода маркиза Помпадур получила посылку. Она как бы в шутку уговорила горничную надеть маску и вскрыть пакет. При этом порошок рассыпался, но не умертвил ни горничную, ни собачку маркизы, которая понюхала и лизнула его. Маркиза сличила почерк на посылке с рукой Латюда и легко догадалась о его проделке. Подобный способ добиться ее признательности показался ей гнусным.
   1 мая, в шесть часов вечера, Латюд был арестован и препровожден в Бастилию. Он понял, что его хитрость раскрыта, но не пал духом, решив, что несет справедливое наказание и что маркиза, вероятно, желает проучить его, подержав неделю-другую в крепости.
   В Бастилии Латюда обыскали, сняли с него одежду и отобрали все, что он имел при себе: деньги, драгоценности и документы. Затем его облачили в отвратительные лохмотья, «пропитанные, без сомнения, слезами многих других узников этого страшного замка», как выражается он в своих мемуарах.
   Наутро арестанта посетил начальник полиции Берье. На все его вопросы Латюд отвечал вполне искренне, чем пробудил сочувствие в Берье, который пообещал ходатайствовать за него перед маркизой.
   Второй визит начальника полиции разрушил все надежды Латюда: маркиза была непреклонна.
   Латюда вначале поселили в одной комнате с евреем Иосифом Абузагло, английским шпионом. Но едва узники стали сближаться, как их разлучили: Абузагло выпустили из крепости, а Латюда перевезли в Венсен.
   Берье не одобрял жестокости маркизы по отношению к Латюду и всеми имеющимися у него средствами старался облегчить участь молодого человека. Он отвел Латюду лучшую комнату в Венсене, распорядился выдать ему хорошую одежду, книги и письменные принадлежности, но, конечно, все эти привилегии не могли заменить пленнику свободы.
   С той поры как Латюд потерял надежду выйти из тюрьмы с согласия маркизы Помпадур, он решил бежать из тюрьмы. В Венсене ему разрешили гулять в саду. Однажды, когда тюремщик отпер дверь его комнаты, приглашая узника выйти на прогулку, Латюд выскочил на лестницу, запер перед носом у тюремщика входную дверь и убежал в лес.
   Пробравшись в Париж, он два дня не мог опомниться от восторга при мысли, что вновь свободен. Затем, поразмыслив над своим положением, он решил написать маркизе де Помпадур письмо с просьбой о прощении; при этом, полагая, что только знак полного доверия может загладить его вину, он указал в письме адрес дома, где скрывался. На другой день улыбающийся полицейский офицер вновь отвез беглеца в Бастилию.
   На сей раз, если бы не новое вмешательство доброго Берье, Латюду пришлось бы худо: он был осужден комендантом Бастилии на тяжкое одиночество при самом скудном содержании. Но Берье распорядился кормить его из расчета восьми ливров в день, снабдил книгами, бумагой и перьями, позволил принести из дома необходимые вещи и дал ему в товарищи одного молодого человека по имени Далегр. Вина этого арестанта состояла в том, что он написал маркизе Помпадур письмо, в котором умолял ее, ради блага Франции, умерить свой беспутный нрав.
   Новое ходатайство Берье не принесло успеха. На товарищей напала страшная тоска. Далегр целыми днями валялся на соломе, а Латюд, сидя на полу и подперев голову обеими руками, остолбенело смотрел в угол тюрьмы. Тюремщик вечером нередко заставал их в той же позе, в какой видел поутру. «Нам оставалось только два выхода: смерть или бегство», – вспоминал Латюд. Они выбрали второе.
   Мысль о побеге созрела в голове у Латюда. «Я начал перебирать в уме, – пишет он, – все, что я должен буду проделать и раздобыть для бегства из Бастилии: прежде всего – пролезть сквозь дымовую трубу, постепенно преодолевая все устроенные в ней барьеры и преграды; затем, чтобы спуститься с крыши в ров, – соорудить лестницу не менее 80 футов длиной и еще одну, деревянную, чтобы выбраться из крепостного рва».
   Обдумав детали своего плана, Латюд бросился к Далегру на шею и крепко его поцеловал.
   – Мой друг, терпи и мужайся: мы спасены! – воскликнул он и быстро изложил товарищу свои соображения.
   – Как, – пробурчал Далегр, – ты все еще носишься со своими бреднями? Веревки, материалы… да где они? Откуда ты их возьмешь?
   – Веревок у нас больше, чем нужно, – возбужденно отвечал Латюд. – Вот тут, – он указал на свой чемодан, – их больше тысячи футов.
   – Друг мой, приди в себя и успокой свое расстроенное воображение. Я ведь знаю, что лежит в твоем чемодане: там нет ни куска веревки!
   – Да что ты! А мое белье? А дюжина рубах? А чулки? А полотенца? Разве это нельзя превратить в веревки?
   По мере того как Латюд развивал перед Далегром свой план, у того загорались глаза. В тот же день они принялись за дело. Им удалось изготовить две веревочные лестницы – для работы в каминной трубе и для спуска с башни, деревянную лестницу, сделанную из отдельных частей, которые соединялись посредством шарниров и шипов, пилу из сплющенного подсвечника, ножик из огнива и множество других инструментов для побега (все эти вещи можно видеть в музее, основанном полковником Мареном). Чтобы спрятать их от глаз тюремщика, они вынули чуть ли не все плиты пола.
   Удаление железных прутьев из дымовой трубы было наиболее мучительным трудом, потребовавшим шестимесячного напряжения сил. Работать в дымоходе можно было только в скрюченном положении, до такой степени утомлявшем тело, что никто из них не выдерживал этой пытки больше часа, причем каждый раз работавший в трубе спускался с окровавленными руками. Железные прутья в дымоходе были вдавлены в твердую известь, для размягчения которой друзьям приходилось ртом вдувать воду в проделанные отверстия. Вместе с тем, по мере того как они извлекали прутья из гнезд, их надо было вставлять обратно, чтобы офицеры, ежемесячно проверявшие состояние дымоходов и стен, ничего не заметили.