Одним из наиболее часто встречавшихся доводов, приведенных главами семей в прошениях о выдаче тайного приказа, были опасения, чтобы сын или какой-либо другой родственник не вступили в неравный брак. В этом случае заурядный сапожник или торговка выказывали не меньше спеси и жестокосердия, чем высокопоставленные особы. «Выдать семье тайный приказ, – пишет один министр, – препятствующий какой-нибудь вдове предаться своей минутной фантазии, то есть сделать дурную партию, было со стороны короля лишь актом правосудия».
   Правительство и общество взаимно развращали друг друга: одно – чиня произвол, другое – используя этот произвол в своих интересах. Тайные приказы проклинали и одновременно клянчили их. Дело дошло до того, что Малесерб, который в качестве министра двора и управителя парижским департаментом особенно внимательно занимался всем, что касается тайных приказов, писал Людовику XVI в 1789 году, за несколько недель до революции: «В Париже нет ни одной семьи, за исключением разве семейств самых строгих судей, не прибегавшей к тайным приказам, которые, таким образом, как бы заменяют собой обыкновенное правосудие».

Писатели в Бастилии

   Остается упомянуть еще об одной, весьма многочисленной категории заключенных при Людовике XV. «Во времена кардинала Флери, – пишет Лагарп, – в знаменитом замке находились почти исключительно писатели-янсенисты; затем в него помещали поборников философии и тайных авторов памфлетов».
   Пишущей братии попасть в Бастилию было легко – достаточно было написать или пропеть сатирический куплет против какой-нибудь фаворитки или министра. Пикардийский дворянин, капитан пьемонтского полка де Тарси, провел в крепости двадцать два года за то, что распространял неприличную песенку о маркизе Помпадур; в тюрьме он сошел с ума и тем не менее продолжал отбывать свое наказание. Писатель де ла Пламбанье написал ироническую книгу «Что нам делать с иезуитами?». Перебрав все возможные и невозможные способы сделать святых отцов полезными обществу, он закончил предложением королю стать главой ордена Иисуса. После ареста (1762) он оправдывался тем, что просто хотел при помощи веселой книги заработать немного денег. Пламбанье легко отделался: многие знатные особы, знавшие его, выхлопотали ему прощение.
   Впрочем, не всем писателям Бастилия запомнилась в мрачном свете. Известный писатель Мармонтель, отправленный туда за оскорбление герцога д'Омона, весьма недурно провел там время.
   «Я спокойно слушал репетицию оперы «Амадис», – пишет он в мемуарах, – как вдруг мне сказали, что весь Версаль пылает на меня гневом, что меня обвиняют в сочинении сатиры на герцога д'Омона, что высшее дворянство требует мщения и что герцог де Шуазель во главе моих врагов».
   Получив это известие, Мармонтель тотчас возвратился домой и написал герцогу письмо, в котором уверял его, что никогда не занимался сатирами (это было чистейшей правдой), а если бы и занялся, то, уж конечно, начал бы не с него. Это письмо герцог счел за новое оскорбление и показал его королю. Двор еще более вознегодовал.
   Мармонтель приехал в Версаль и встретился с герцогом Шуазелем. Писателю удалось убедить министра, что он не автор сатиры, оскорбившей честь герцога, и виновен лишь в том, что продекламировал ее в кругу знакомых, где все говорили откровенно, без стеснения.
   – Я вам верю, – сказал герцог Шуазель, – но все-таки вы будете заключены в Бастилию. Отправляйтесь к министру Сен-Флорентину, ему король выдал приказ на ваш арест.
   – Я отправлюсь туда, но могу ли я льстить себя надеждой, что вы более не будете в числе моих врагов?
   Шуазель обещал ему это, и Мармонтель направился к Сен-Флорентину. «Этот человек, – пишет он, – был ко мне доброжелателен и легко убедился в моей невиновности. «Но чего же вы хотите? – сказал он мне. – Герцог д'Омон обвиняет вас и желает, чтобы вас наказали. Он требует этого удовольствия в награду за свою службу и за службу своих предков, и король на это согласился. Отправьтесь к де Сартине, я отошлю к нему королевский приказ».
   Мармонтель спросил, «может ли он предварительно отправиться обедать в Париж, на что Сен-Флорентин согласился».
   Начальник полиции Сартине отнесся к писателю не менее сердечно, чем остальные.
   – Когда мы с вами вместе обедали у барона Гольбаха, – сказал он Мармонтелю, – кто бы мог предвидеть, что при следующей нашей встрече я буду вынужден отправить вас в Бастилию.
   Предоставим далее слово самому Мармонтелю.
   «Я встретил у господина Сартине, – рассказывает он, – полицейского, который должен был отвезти меня в Бастилию. Господин де Сартине предложил, чтобы мой провожатый ехал в отдельном экипаже, но я отклонил это любезное предложение, и в одном экипаже мы прибыли в Бастилию. Комендант со своим штабом принял меня в зале Совета, и там я заметил, что данная касательно меня инструкция была для меня благоприятна. Комендантом был господин Абади. Прочитав бумаги, врученные ему полицейским, он спросил меня, хочу ли я, чтобы мой слуга остался при мне, но с условием, что мы будем жить в одной комнате и он должен будет оставаться в тюрьме до тех пор, пока я не буду выпущен оттуда. Моего слугу звали Бюри. Я с ним об этом переговорил, и он сказал, что желает остаться при мне. Тогда слегка осмотрели мои вещи и мои книги и отвели меня в просторную комнату, в которой вся мебель состояла из двух кроватей, двух столов, шкафа и трех соломенных стульев. Было холодно, но тюремщик развел огонь и принес много дров. В то же время мне дали перьев, чернил и бумаги, но с условием, чтобы я дал отчет в том, как я их употребил и сколько листов бумаги мне было выдано. В то время, когда я собирался писать и устроил для этого свой стол, сторож опять вошел и спросил у меня, доволен ли я своей кроватью. Рассмотрев ее, я сказал, что тюфяки нехороши и одеяла грязны. Тотчас же все это переменили. Меня велено было спросить, в каком часу я обедаю. Я отвечал, что обедаю в то же время, когда обыкновенно обедают все. В Бастилии была библиотека, и комендант прислал ко мне каталог этой библиотеки, предлагая выбрать какое-либо из сочинений, входивших в ее состав. Я этим не воспользовался, но мой слуга попросил романы Прево и ему принесли их. Что касается меня, то у меня было чем разогнать свою скуку. Давно досадуя на презрение, с которым ученые относятся к поэме Лукана, которую они не читали в подлиннике, но с которой знакомы только по варварскому и напыщенному переводу Бребефа, я решился перевести эту поэму прозой более точным и более приличным образом. Эта работа, которая заняла меня, не утомляя головы, была наиболее подходящим трудом для моего тюремного досуга. По этой-то причине я взял с собой эту поэму и, чтобы лучше понять ее, захватил с собой и комментарии Цезаря. И вот я очутился у пылающего камина, погруженный в размышления о распре Цезаря с Помпеем и забыв о моей ссоре с герцогом д'Омоном. Со своей стороны и Бюри, столь же философ, как и я, занялся приготовлением наших постелей, расположенных в двух противоположных концах комнаты, освещенной зимнем солнцем, несмотря на крепкую железную решетку в окне, через которую я видел Сен-Антуанское предместье. Через два часа после того я был выведен из своей глубокой задумчивости сторожами, отворившими двери моей комнаты и принесшими обед, который они молча поставили. Я думал, что этот обед предназначается мне. Один из этих сторожей поставил перед камином три небольших блюда, покрытых тарелками из простого фаянса, а другой разостлал скатерть, хотя немного грубую, но чистую, на одном из столов, который был свободен. Он поставил на этот стол бутылку вина, довольно чистый прибор и положил оловянную ложку, оловянную вилку и хорошего домашнего хлеба.
   Исполнив свою обязанность, сторожа удалились, заперев за собой опять обе двери моей комнаты. Тогда Бюри пригласил меня сесть за стол и подал мне суп. Это было в пятницу, а потому суп был постный. Это было пюре из белых бобов с самым свежим маслом. Кроме того, Бюри подал блюдо этих самых бобов. Я нашел, что все это очень вкусно. Еще вкуснее было кушанье из трески, приправленное немного чесноком. Вкус и запах были так пикантны, что могли удовлетворить самого взыскательного гасконца. Вино было не из лучших, но сносное. Десерта не было, но ведь надобно же было терпеть какое-либо лишение. В заключение я нашел, что в тюрьме обедают очень хорошо. Когда я встал из-за стола, а Бюри собирался сесть, за обед (для него было еще чем пообедать от того, что осталось после меня), – вдруг оба мои сторожа входят ко мне с пирамидами блюд. По великолепию принесенного сервиза, по прекрасному белью, по прекрасному фаянсу, по серебряным ложке и вилке мы увидели, как мы ошиблись, но скрыли, какой мы сделали промах. Когда сторожа удалились, Бюри сказал мне: «Сударь! Вы съели мой обед, согласитесь, чтобы я в свою очередь съел ваш». «Это справедливо», – отвечал я ему. Мы засмеялись, и я думаю, что стены моей комнаты были очень удивлены, услышав смех. Обед был скоромный, несмотря на пятницу. Вот из чего состоял этот обед; превосходный суп, кусок сочной говядины, ножка вареного каплуна, покрытая жиром, и сочные жареные артишоки с маринадом, шпинат, чудесная груша, виноград, бутылка старого бургундского вина и самое лучшее кофе мокко. Этот обед Бюри съел, за исключением фруктов и кофе, которые он оставил мне. После обеда ко мне пришел комендант и спросил меня, доволен ли я пищей, и обещал мне посылать ее от себя, уверяя, что сам будет отрезать на мою долю и что никому не позволит распоряжаться этим. Он предложил мне к ужину курицу: я поблагодарил его и сказал, что мне достаточно к ужину тех фруктов, которые остались от обеда. Таков был мой повседневный стол в Бастилии. Из этого видно, с какой снисходительностью со мной обходились или, вернее, как неохотно меня карали для удовольствия герцога д'Омона. Комендант ежедневно навещал меня, и так как он имел кое-какие сведения по части словесности и даже знал латинский язык, то следил за ходом моей работы и это ему доставляло удовольствие, но он позволял себе это развлечение лишь на короткое время. «Прощайте, – говорил он мне, – я иду утешать людей, которые несчастнее, чем вы». Судя по тому, как со мной обходились в Бастилии, я имел основание думать, что меня недолго в ней продержат. Мне не приходилось там много скучать, так как я продолжал мою работу и имел интересные книги (у меня были Монтень, Гораций и Лабрюйер). Наконец на одиннадцатый день я был освобожден».
   В 1753 году в Бастилию попал писатель Ла Бомель. Этот молодой, талантливый литератор, неразборчивый в средствах и жаждавший славы и денег, переиздал без ведома Вольтера его книгу «Век Людовика XIV», присвоив всю вырученную от продажи сумму. Помимо нарушения прав собственности, Ла Бомель снабдил это издание своими примечаниями, большей частью сатирического и клеветнического характера: он проводил ту мысль, что великий король был весьма ограниченный правитель, а великий писатель Вольтер является просто ловким компилятором. Вольтер, обкраденный и оскорбленный разом, возмутился; но, к сожалению, он вступил в полемику с Ла Бомелем так горячо, что вскоре заставил публику забыть о том, кто кому нанес первую обиду. Неловкость положения Вольтера усугублялась тем, что Людовик XV, как наследник Людовика XIV, счел себя также задетым комментариями Ла Бомеля: король справедливо решил, что этак ведь можно дописаться, что и он – посредственный монарх.
   Нападки Вольтера на молодого писателя привлекли внимание полиции к сочинению последнего; его образ мыслей сочли опасным, и Ла Бомель очутился в Бастилии. Таким образом, Вольтер невольно оказался в роли литературного доносчика.
   В тюрьме Ла Бомель вел дневник, любопытные отрывки из которого будет нелишне здесь привести.
   «Я был арестован 24 апреля в 10 часов утра. После вежливого осмотра моих бумаг, продолжавшегося два часа, следователи на время ушли, и я мог бы еще скрыться куда-нибудь, но для полной безопасности следовало оставить Францию, а я хочу в ней жить и в ней умереть».
   «Вид Бастилии не произвел на меня потрясающего впечатления, и я не потерял присутствия духа. Отправляясь туда из дома, я утешал своих слуг; в карете по дороге туда из дома я, сохраняя полное хладнокровие, вел занимательный разговор с полицейским офицером. Я не унизил себя трусостью и, входя в мрачные двери, вполне владел собой. В самой тюрьме я занялся чтением на стенах имен моих предшественников и первый день заключения меня вовсе не тянуло к окну. Я глубоко сознавал, что в силу тайного повеления об аресте можно заключить в Бастилию самого добродетельного человека. Я за собой не знал никакой вины, я знал, что только безрассудство побудило моих врагов употребить против меня это насилие, и одного этого убеждения было достаточно для того, чтобы я спокойно переносил свои невзгоды».
   «Мне пришло в голову, что если б составлять в Бастилии газету, она вышла бы крайне интересной. И какой богатый материал она могла бы соединить в себе: ощущения заключенных, их мысли, их планы, их игры, забавы, перемены в образе мыслей, которым они подвергаются вследствие заключения; их стремление общаться друг с другом, их несчастья, жажда свободы; все это послужило бы великолепным материалом для множества интересных статей, знакомящих с человеческим умом и сердцем».
   «Человек еще не совсем несчастлив, если он может думать о хорошем, прекрасном и справедливом».
   «Я не могу здесь делать добро, но, по крайней мере, могу его желать тем, кто преследует меня. Господи, возврати мне свободу и сделай Вольтера честным человеком!»
   «30 апреля гг. Рошебрюн и Дюваль (полицейские следователи. – С. Ц.) пришли проведать меня и снова пересмотреть мои бумаги. Они меня закидали тысячами вопросов и наговорили кучу любезностей, отрекомендовали меня майору и принесли от своего начальника слова мира, возбудившие во мне новые надежды.»
   «Что могу обещать я г. д'Аржансону? – Что буду и впредь вести себя столь же разумно, как вел с тех пор, как дал ему в том обещание. Но к чему поведет мое благоразумие? Чем я гарантирован, что меня не ждет еще худшая участь? В стране, где действует произвол, никогда нельзя быть уверенным в собственной безопасности».
   «Мальчик, который мне служил, должен любить меня, так как я даю ему каждый день бутылку вина. Но если жажда будет мучить меня и я не отдам ему этой бутылки, он подумает, что я виновен против него в открытом грабеже».
   Ла Бомелю было в то время двадцать шесть лет, он обладал незаурядным умом, его стиль был сжат и чист, он искусно владел парадоксом. На сей раз этот ум не погас в стенах тюрьмы – Ла Бомеля выпустили через полгода. Однако Вольтер не простил ему его непочтительности и преследовал всю жизнь, нападая на него в стихах и прозе и называя педантом, бездельником и нищим. Ненависть знаменитого писателя не утихла и тогда, когда Ла Бомель издал «Мемуары госпожи де Ментенон» – сатиру, направленную против злоупотреблений правительства, и был за это вновь заключен в Бастилию – теперь уже надолго.
   В Бастилию сажали не только писателей, но и книги, которые казались правительству опасными; королевский приказ, по которому книги препровождались в крепость, писался таким же образом, как и обыкновенные приказы. Книги помещались в каземат рядом с башней Казны. В 1733 году начальник полиции просил коменданта Бастилии принять во вверенный ему замок «все инструменты тайной типографии, помещавшиеся в одной из комнат аббатства Сен-Виктор; означенные инструменты прошу вас поместить в склад Бастилии».
   Когда те или иные книги переставали внушать опасения, их освобождали. Так, знаменитая «Энциклопедия» Дидро и д'Аламбера появилась на прилавках лишь после нескольких лет заточения.

Глава седьмая
Бастилия при Людовике XVI

Последние годы Бастилии

   Вступление в 1774 году на французский престол Людовика XVI было встречено всеобщей радостью. От нового короля ждали реформ, и он пошел навстречу ожиданиям. Первые же действия Людовика XVI подняли авторитет власти: он восстановил Парижский парламент и провозгласил режим строгой экономии. Через год в Северной Америке началась Война за независимость английских колоний. Людовику XVI постоянно твердили, что он обязан помочь американцам добыть свободу, и король направил к берегам Северной Америки французскую эскадру с десантом для поддержки восставших. По мнению всех, такое начало предвещало царствование, стоящее на высоте идей своего времени. (Правда, поддержка Людовиком XVI североамериканских колоний объяснялась естественным желанием нанести удар Англии, а вовсе не сочувствием к идеям Франклина, чей портрет король распорядился нарисовать на дне своего ночного горшка.)
   Между Людовиком XVI и его предшественником была та разница, что Людовик XV, видя зло, не хотел его искоренить, а Людовик XVI, чистосердечно желавший исправить злоупотребления, не видел и не понимал их причин. Того, что Людовик XVI сделал для свободы Североамериканских штатов, он не сумел сделать для своего народа. Окружение короля вскоре воспротивилось всяким реформам. Те же самые люди, которые побуждали Людовика XVI вступиться за угнетенных в другом полушарии, удерживали его, когда он хотел облегчить участь своих подданных. Королевская власть вновь была подменена министерским произволом. Этому способствовал характер Людовика XVI, по натуре добропорядочного буржуа, больше всего на свете любившего охоту и слесарное ремесло (день, прожитый без охоты, король считал потерянным и помечал такие дни в своем дневнике одним словом: «Ничего»). В результате, когда революционные события потребовали решительных действий, Людовик XVI не нашел в себе сил ни для сопротивления, ни для уступок: первое было не в его характере, против вторых возражали принцы и аристократы, группировавшиеся вокруг королевы Марии Антуанетты.
   Людовик XVI не любил подписывать тайные приказы; он изменил этому правилу лишь во время знаменитого процесса об ожерелье королевы. И все же при нем Бастилия не пустовала, ибо министры короля продолжали пользоваться этим королевским замком в своих личных целях. Правда, они уже не смели действовать с такой наглостью, как министры Людовика XV, но все же аресты и заключения без суда и за самые ничтожные проступки продолжались.
   Граф Шавен, бывший прежде пажом, а потом адъютантом принца Конде, поспорил с министром Морепа и был заключен им за это в Бастилию. В крепости его посетил начальник полиции Ленуар, который обещал графу свободу, в случае, если он согласится поселиться в двадцати лье от Парижа.
   – Как осмеливаетесь вы предлагать мне такое унижение? – сказал возмущенный Шавен. – Нет, сударь, уж если я и попал сюда по капризу господина Морепа, то, выйдя отсюда, я хочу пользоваться полной свободой и жить там, где мне вздумается.
   Ленуар счел себя оскорбленным таким ответом и с тех пор сделался врагом Шавена. Пока он оставался в должности начальника полиции, все хлопоты родных графа о его освобождении наталкивались на непреодолимые препятствия. Но едва Ленуар оставил полицейское управление, Шавена сразу освободили; правда, это произошло в 1787 году – через одиннадцать лет после его ареста.
   Правительство часто сажало в Бастилию авторов проектов, которые почему-либо были признаны опасными. Несколько примеров покажут читателю, каковы были эти неблагонамеренные прожектеры.
   Гаспар Губенталь несколько раз попадал в Бастилию за представленные им финансовые проекты, которые не нравились министру финансов.
   В 1776 году Бурдон де Планш представил правительству проект перевозки почты на дилижансах. Министр Тюрго предпочел его проекту проект Бернара. Тогда де Планш опубликовал свой проект, чтобы публика смогла оценить его достоинства. За это де Планша упрятали в Бастилию.
   Пелиссери, родом из Женевы, оставивший любопытные записки о своем заключении в Бастилии, специально занимался финансовыми вопросами. Он представил в Министерство финансов множество своих проектов, на которые не получил никакого ответа. За брошюру «Невыгоды займов 7 января и 9 февраля 1777 года», опубликованию которой предшествовало его очередное письмо министру на ту же тему, он был арестован. После семилетнего заключения в Бастилии ему предложили свободу с условием, что он станет правительственным шпионом. Пелиссери отвечал письмом на имя Делюскюра, майора бастильского гарнизона:
   «Сегодня, после семилетнего безжалостного, печального, жестокого заключения, после бесчисленных оскорблений, которым не было примера, после того как дурное содержание довело меня до тягостной болезни (более года я кашляю кровью), наградивши меня постоянным ревматизмом и цингою, через которую я едва не лишился рук и ног, – после всего этого мои преследователи хотят, чтобы я посвятил мои способности и те немногие дни, которые мне остается еще прожить, на служение им в должности, возбуждающей во мне отвращение… Все, что я могу сделать в подобной крайности, то есть желая освободиться от ужасного рабства, в котором я находился в течение семи лет, это – выйдя отсюда не обесчещенным и не заклейменным именем преступника и проведя недель шесть в Париже, чтобы полечиться от цинги, уехать на свою родину, куда, по случаю смерти моей матери, зовут меня мои семейные дела. Окончив их и продав кое-что, я, не торопясь, займусь составлением мемуаров о несчастном положении Франции, о ее военных и гражданских законах, о ее экономическом и политическом положении».
   Пелиссери был объявлен сумасшедшим и перевезен в Шарантон, откуда его освободили лишь после революции.
   Офицер Брен де ла Кондамин, служивший на Корсике и в колониях, сообщил правительству об изобретенных им бомбах, позволявших легко поджигать неприятельские суда. Спустя некоторое время, а именно 19 февраля 1779 года, его посадили в Бастилию, где изобретатель просидел три месяца без допроса. К исходу этого срока следователь признался ему, что и сам не знает причины его ареста. Тогда Кондамин решил бежать, и лишь непредвиденная случайность помешала ему привести в исполнение свое намерение: он уже вылез на крышу одной из башен и начал спускаться вниз по веревочной лестнице, как вдруг лестница оборвалась и он с шумом упал в ров; подбежавшие часовые схватили его. За этот побег он четыре года провел в каземате и получил свободу лишь в 1782 году. Ленуар вручил ему шесть тысяч ливров в виде компенсации за ущерб и приказал молчать обо всем, что с ним случилось.
   При Людовике XVI продолжались и аресты иностранцев. Вот что, например, сообщает Кафе, имя которого увековечено во Франции и во всем мире, о своем дяде:
   «Клод Луи Кафе, капитан гвардии Фридриха Великого, подружился с Вольтером. Поступив впоследствии на службу к сардинскому королю, он вынужден был однажды жаловаться министру Чиаварини на то, что его несправедливо обошли чином. На его жалобу не только не обратили внимание, но даже поставили ее ему в вину. Кафе приехал во Францию, чтобы здесь опубликовать оправдательную записку, но был арестован в Париже на основании указа французского короля, полученного графом Скарнальфи, тогдашним сардинским посланником во Франции. Кафе засадили в Бастилию, отобрав у него все бумаги».
   Затем узника перевезли в Миолан, государственную тюрьму герцога Савойского. «Из Бастилии в тюрьму Миолан, – продолжает племянник арестованного, – Клод Луи Кафе был отправлен в почтовой карете, в сопровождении лишь одного гвардейского капитана; но, чтобы сделать невозможным его побег, к его сапогам прикрепили свинцовые подошвы».
   Смерть Чиаварини, последовавшая через полгода после этих событий, возвратила Кафе его положение при сардинском дворе.
   По-прежнему продолжали сажать в Бастилию писателей.
   Линге, известный поэт, историк, журналист и писатель того времени, был по натуре человек весьма желчный. Дебютировав на литературном поприще с трагедией о смерти Сократа, он затем потерял интерес к драматургии и занялся историей. Линге издал два исторических сочинения, написанных весьма талантливо: «Век Александра» и «XVI столетие». Обе книги удостоились сочувственной рецензии д'Аламбера. Ободренный Линге стал хлопотать об академическом кресле, но получил отказ. Написав еще одно историческое сочинение – о Римской империи, – Линге охладел к истории и вступил в коллегию адвокатов. Здесь он быстро снискал известность своей находчивостью, остроумием и красноречием.
   Его блестящая репутация возбудила зависть в коллегах, испытавших на себе всю силу его язвительного ума; к тому же он не щадил и самих членов парламента. Карьера адвоката кончилась для него тем, что он был исключен советом адвокатов из этой корпорации; приговор Парижского парламента подтвердил решение совета.