На внутреннем дворе царил невероятный беспорядок. Раздавались возгласы: «Где жертвы? Теперь они свободны!» Толпа рассеялась по крепости. «Они набросились, как вороны на свежую добычу, – пишет депутат Дюссо, – обшарили все подвалы, побывали во всех переходах. По темным лестницам взбираются они на платформы и радуются, что им нечего больше бояться того, что их прежде так страшило. Они угрожают самим пушкам; расшатывают и скатывают вниз огромные камни, и шум, производимый их падением, отзывается в сердце каждого француза. Золото, серебро и документы были разграблены. Были вытащены на свет разные страшные орудия, пугавшие своей странной и ужасной формой; цепи, слишком часто запятнанные засохшей кровью, тяжелые кандалы, из которых многие были потерты ежедневным употреблением и вызывали взрывы негодования при мысли о множестве тех несчастных, для которых они были обычным мучением». Снаружи по крепости в это время все еще велась стрельба, и на одной из башен выстрелом снизу был убит десятилетний мальчик, принимавший участие в штурме.
   Со всех сторон звали тюремщиков отпирать двери, но те или попрятались, или смешались с народом. Поминутно раздавались громкие крики с требованием ключей, но ключи большей частью были уже в городе: каждая найденная связка с триумфом проносилась народом по улицам и вручалась президентам округов. Одному из них, Бриссо де Варвилю, некогда сидевшему в Бастилии, досталась связка, в которой он узнал ключ от собственной камеры.
   Не найдя ключей, стали выламывать двери; при свете факелов осматривали помещение и шли дальше. Камеры крепости пустовали. Наконец в одной из них на крики толпы и удары ломов и топоров ответил слабый возглас. Уступив напору, дверь разлетелась вдребезги, и перед толпой предстал белый как лунь старик, с блуждающим взором и безумной улыбкой на губах. При виде людей, которых он принял за пришедших за ним палачей, узник встал в оборонительную позицию. Его окружили, стали расспрашивать; в ответ он бормотал что-то про Людовика XV и маркизу Помпадур. Ему сказали, что эти люди давно умерли, а Бастилия в руках народа. Старик без всякого волнения выслушал эти слова и, ничего не отвечая, безучастно сел на кровать. Думая, что он растерялся от неожиданной радости, толпа подхватила его на руки и с торжеством понесла на двор.
   Этого старика звали Тавернье. Причины его заключения остались невыясненными; кажется, он был замешан в деле Дамьена, который в 1757 году нанес Людовику XV рану ножом, когда король садился в карету. Тавернье провел десять лет на островах Святой Маргариты и тридцать лет в Бастилии, где сошел с ума. Он был первым узником, освобожденным в этот день. Казалось, Тавернье прожил так долго лишь для того, чтобы народ мог увидеть пример произвола и жестокости, превосходящий всякое воображение.
   Толпа, несшая Тавернье, встретилась на выходе с двумя узниками, найденными в другой башне и также вынесенными оттуда на руках. Это были граф де Вит и граф де Солаж. Их сторож Гюйон, страшась народного гнева, сам открыл двери их тюрьмы и просил защиты у графа Солажа. Гюйон единственный из всех тюремщиков сохранил свои ключи.
   Де Вит был такой же древний старик, как и Тавернье. Он провел двадцать лет в Венсенском замке и десять лет в Бастилии за то, что сообщил некоторые биографические сведения о графине Дюбарри писателю Лакосту де Мезьеру для его скандального сочинения об этой любовнице Людовика XV. Теперь он с сильным иностранным акцентом бессвязно бормотал бессмысленные слова. Долгое заключение лишило его рассудка, и он, как и Тавернье, кончил свою жизнь в доме для умалишенных.
   Граф Солаж обнимал своих освободителей, благодарил их, восторгался победой народа и громко рассказывал о своих страданиях. Он был заключен в Венсенский замок в 1782 году по просьбе отца, недовольного его поведением. Переведенный затем в Бастилию, Солаж семь лет провел в одиночестве – к нему не приходили ни следователи, ни родные, и он не получил ни одного ответа на свои письма к отцу, полные раскаяния. Несмотря на это, первым, кого граф захотел увидеть после освобождения, был его отец. Но кто-то из толпы, знавший семью Солажей, сообщил графу, что его отец уже два года, как умер. Солаж залился слезами. Свобода не принесла ему особой радости – он умер в страшной нищете.
   Кроме этих людей, были освобождены еще четверо заключенных – Бешад, Ларош, Лакореж и Пюжад. Все они были посажены в Бастилию в 1787 году по обвинению в подделке двух векселей, принятых банкирами Туртоном, Равелем и Галле де Сантером. Мошенники, арестованные одни в Париже, другие в Амстердаме, почему-то не были преданы обычному суду, а без всякого следствия подверглись заключению в Бастилии. Более того, их главарь, Анри Ла Барт, также посаженный с ними в Бастилию, был уже давно выпущен на свободу, а их продолжали держать в крепости. После освобождения узников банкиры начали против них процесс, но суд оправдал их.
   Ко всем заключенным народ проявил уважение и сочувствие.
   В это время Эли, Гюллен и гвардейцы вели коменданта, бастильских офицеров, инвалидов и швейцарцев в ратушу. При виде пленников, говорит Тэн, жажда убийства охватила даже тех, кто вначале не хотел крови. «У кого не было при себе оружия, – вспоминал де Флю, – тот бросал в меня каменья; женщины скрежетали зубами и грозили мне кулаками. Позади меня уже были убиты двое из моих солдат… Наконец, под общей угрозой быть повешенными, я добрался до городской ратуши… тогда ко мне поднесли насаженную на копье человеческую голову, советуя полюбоваться ею, так как это голова де Лоне».
   Мемуары Линге создали последнему коменданту Бастилии дурную славу. Пока де Лоне вели к ратуше, толпа вокруг него кричала: «Надо ему перерезать горло! Повесить его! Привязать к хвосту лошади!» Все хотели, чтобы он испытал те же страдания, что и его несчастные узники; на него плевали, вырывали у него клочья волос, угрожающе подносили к лицу пики… Наконец у Гревской площади толпа набросилась на него. Несколько гвардейцев мужественно пытались защитить пленника. Поскольку коменданта узнавали по тому, что он шел с обнаженной головой, Гюллен в великодушном порыве надел на него шляпу; в следующий миг он был сбит с ног и лишился чувств… Когда он пришел в себя, де Лоне рядом не было.
   Аббат Лефевр, очевидец расправы над комендантом, свидетельствовал, что де Лоне «защищался, как лев». Желая избавиться от мук, он пнул одного из нападавших в пах и крикнул:
   – Пусть меня убьют!
   Эти его слова прозвучали как последний приказ. Его сразу подняли на штыки и поволокли труп к канаве, вопя: «Это чудовище предало нас! Нация требует его головы!» Человеку, получившему пинок, было предоставлено право самому отсечь коменданту голову. Этот безработный повар, рассказывает Тэн, «пришедший в Бастилию просто, чтобы поглазеть на происходящее… рассудил, что если, по общему мнению, дело это такое «патриотическое», то за отсечение головы чудовищу его еще могут наградить медалью», и без лишних слов принялся за дело. Взяв протянутую ему саблю, он несколько раз ударил по шее трупа; затем вытащил из кармана нож с черной рукояткой и «в качестве повара, умеющего расправляться с мясом», быстро закончил операцию и насадил голову коменданта на пику.
   При виде головы де Лоне толпу охватило веселье. Ужасную пику носили по всему городу; перед статуей Генриха IV ее трижды наклонили: «Кланяйся своему господину!»
   Расправа была учинена почти над всеми офицерами гарнизона. Лейтенант Персон был убит еще по дороге в ратушу; секунд-майор Мире, дойдя до дома, отослал сопровождавших его гвардейцев и стал открывать дверь – в этот момент появившиеся из-за угла вооруженные горожане опознали его и убили; лейтенант Карон был ранен, но его удалось вырвать из рук озверевшей толпы.
   Майора Делома пытался защитить бывший узник Бастилии де Пеллепор, который стал уверять народ, что майор был истинным отцом для заключенных.
   – Остановитесь, это мой благодетель! – призывал он. Видя, что слова мало помогают, Пеллепор выхватил шпагу и грудью заслонил майора.
   – Благородный молодой человек, что вы делаете? – сказал Делом. – Вы погубите себя, а меня не спасете.
   Ревущая толпа набросилась на них обоих. Пеллепор получил удар топором по шее, однако его оттащили и спасли; что касается Делома, то минуту спустя его голова оказалась на пике; позже ее выставили на всеобщее обозрение рядом с головой де Лоне.
   Трупы всех убитых офицеров отнесли в морг, кроме тела де Лоне, которое не было найдено. Только полгода спустя какой-то солдат принес семье коменданта его часы и некоторые другие драгоценные вещи; но он категорически отказался объяснить, каким образом они попали к нему.
   Инвалидов привели в ратушу. Их энтузиазм исчез, и они стояли бледные, молчаливые, ожидая самого худшего… Вдруг в голову Эли пришла спасительная мысль; он обратился к ним:
   – Присягните на верность нации!
   Инвалиды, все как один, подняли руки и принесли гражданскую присягу. Толпа расчувствовалась и бросилась обнимать их со слезами радости.
   Швейцарцев отвели в Пале-Рояль, где они также нашли защитников. Их выдали не то за узников, не то за солдат, отказавшихся стрелять в народ. Тотчас начался сбор пожертвований в их пользу, и парижане обступили их, выражая сочувствие.
   На следующий день в городе начались массовые избиения «аристократов». Франция вступала в эпоху, о которой позже один депутат Конвента выразился так: «Престол Божий – и тот пошатнулся бы, если бы наши декреты дошли до него».
   В Версале узнали о взятии Бастилии только в полночь (король в этот день отметил в дневнике: «Ничего»). Как известно, лишь один придворный, герцог де Лианкур, понял смысл случившегося.
   – Но ведь это бунт! – удивленно воскликнул Людовик XVI, услышав новость.
   – Нет, Ваше Величество, это не бунт, это революция, – поправил его Лианкур.
   А когда королю доложили о смерти де Лоне, он равнодушно отозвался: «Ну что ж! Он вполне заслужил свою участь!» Вскоре Людовик XVI не погнушался надеть трехцветную кокарду, увидев которую Мария Антуанетта брезгливо поморщилась: «Я не думала, что выхожу замуж за мещанина».
   Так отреагировал двор на событие, возвещавшее будущую гибель монархии.
   Зато в обоих полушариях взятие Бастилии произвело огромное впечатление. Всюду, особенно в Европе, люди поздравляли друг друга с падением знаменитой государственной тюрьмы и с торжеством свободы. В Петербурге героями дня стали братья Голицыны, участвовавшие в штурме Бастилии с фузеями в руках. Генерал Лафайет послал своему американскому другу, Вашингтону, ключи от ворот Бастилии – они до сих хранятся в загородном доме президента США. Из Сан-Доминго, Англии, Испании, Германии слали пожертвования в пользу семейств погибших при штурме. Кембриджский университет учредил премию за лучшую поэму на взятие Бастилии. Архитектор Палуа, один из участников штурма, из камней крепости изготовил копии Бастилии и разослал их в научные учреждения многих европейских стран. Камни из стен Бастилии шли нарасхват: оправленные в золото, они появились в ушах и на пальцах европейских дам.
   В день взятия Бастилии, 14 июля, по предложению Дантона, городской комитет создал комиссию по разрушению крепости. Работы возглавил Палуа. Кроме того, четверым комиссарам поручили разобрать тюремный архив.
   Осмотр Бастилии привел ко многим открытиям. На стенах камер были найдены имена заключенных, не значившиеся в тюремном журнале (отчасти это могло объясняться тем, что множество документов сгорело и было растащено). В двух казематах обнаружили человеческие скелеты в цепях; почему их не предали земле, осталось тайной. Архивные документы еще раз подтвердили, по каким ничтожным поводам людей обрекали на долгие годы заточения. Так, одну женщину держали в Бастилии за то, что она имела «злой характер»; напротив многих имен значилось просто: «Заключен по подозрению».
   Когда стены Бастилии были снесены более чем наполовину, на ее руинах устроили народные гуляния и вывесили табличку: «Здесь танцуют». Окончательно крепость разрушили 21 мая 1791 года. Камни ее стен и башен были проданы с аукциона за 943 769 франков.
   Разрушение Бастилии не означало того, что новая власть больше не нуждалась в тюрьмах. Напротив, очень скоро наступили времена, когда о Бастилии, как, пожалуй, и обо всем старом режиме, многие французы стали вспоминать с ностальгией. Революционный произвол и насилие оставили далеко позади себя злоупотребления королевской власти, а каждый город обзавелся собственной якобинской бастилией, которые, в отличие от Бастилии королевской, никогда не пустовали.
   Взятие и разрушение Бастилии во времена Людовика XVI было очевидной военной и политической бессмыслицей, необходимой только некоторым демагогам для того, чтобы столкнуть лбами народ и королевскую власть. Две другие тюрьмы – Бисетр и Шарантон, где в ужаснейших условиях томились сотни заключенных, никто и пальцем не тронул. Эти, так сказать, «народные» тюрьмы не вызывали у народа такой ненависти, как Бастилия, – как-никак тюрьма для аристократов. Логика революционного мышления во все времена отличается каким-то загадочным, необъяснимым своеобразием…
   И все же не стоит забывать, чем долгие века была Бастилия для тысяч ее узников. Французский историк Мишле некогда взывал к своим соотечественникам: «Вы, которые проливаете реки слез над ужасами революции, пролейте хотя бы слезинку над ужасами, ее породившими». Мне остается лишь обратиться к читателю с запоздалой просьбой считать эти слова эпиграфом ко всей книге.