Лафен получил аудиенцию у короля и передал ему бумаги заговорщиков, присоединив к ним свои показания. Генрих был потрясен, но, стараясь не вызвать излишних толков об этом деле, весело сказал после встречи с доносчиком:
   – Я радуюсь, что встретился с этим человеком, так как он избавил меня от многих подозрений и сомнений.
   Но король понимал, что это дело нельзя оставить без внимания, поэтому созвал в Фонтенбло тайный совет из ближайших сподвижников – Сюлли, канцлера Вилльруа и графа Суассона. Генрих поделился с ними своими сомнениями относительно допустимых мер противодействия заговорщикам, сплошь состоящих из наиболее знатных и влиятельных вельмож королевства. Сюлли и другие министры настаивали на немедленном аресте Бирона и других участников заговора. Выслушав их, король сказал, что хочет дать Бирону шанс раскаяться в своем преступлении, так как он не является зачинщиком измены, а позволил вовлечь себя в заговор из-за своего легкомыслия.
   Однако бумаги, переданные Лафеном, свидетельствовали о нечестности маршала, умолчавшего в Лионе о многих обстоятельствах. Король вызвал Бирона в Фонтенбло для объяснений.
   Сюлли в мемуарах настаивает на том, что Бирон поехал в Фонтенбло только потому, что был еще не готов к открытому мятежу и боялся отказом от аудиенции навлечь на себя подозрения. Как бы то ни было, новая встреча короля и маршала состоялась 13 июня 1602 года. Генрих встретил маршала любезно и, взяв под руку, повел по аллеям сада, рассказывая о планах благоустройства дворца и его окрестностей; маршал внимательно слушал и высказывал свои соображения на этот счет. Несколько часов они беседовали о пустяках, Генрих как будто не решался возобновить лионский разговор, быть может, из боязни разочароваться в честности собеседника. Наконец он вскользь упомянул о доносе на Бирона и, как в прошлый раз, пообещал ему полное прощение, если маршал добавит кое-какие подробности к тому, что он сказал в Лионе. Бирон твердым тоном ответил, что ему не в чем сознаваться, поскольку он не знает за собой никакого преступления; что же касается клеветников, то он намерен отомстить за их гнусную ложь, как только узнает их имена.
   Король ничего не сказал и расстался с маршалом до вечера.
   После обеда Бирон нашел короля в большой зале, окруженного придворными. Генрих подозвал его и начал показывать картины и статуи, которыми он недавно украсил эту комнату. Остановившись перед статуей, изображавшей его самого с победным венком на голове, Генрих спросил с улыбкой:
   – Как вы думаете, маршал, какое впечатление произвела бы эта статуя на испанского короля?
   – Я полагаю, что он не струсил бы перед вами, государь, – ответил Бирон, но, видя, что придворные возмущены дерзостью его слов, маршал поспешил поправиться: – Мои слова, конечно, относятся к статуе, а не к вам, государь.
   После этих слов Генрих ушел в кабинет, позвав с собой Сюлли и королеву. Как только они остались втроем, король объявил им, что звание отца своего народа обязывает его неусыпно наблюдать за безопасностью государства и в данном случае он не видит иного средства охранить его спокойствие, кроме как арестовав Бирона.
   Однако воспоминание о лионском разговоре тревожило совесть короля, и после ужина он послал к Бирону Сюлли и графа Суассона, велев им от его имени пообещать маршалу прощение в обмен на его признание. Передав маршалу эти слова короля, граф Суассон добавил: «Так знайте же, сударь, что гнев короля есть предвестник смерти». Бирон отвечал им с еще большей заносчивостью, чем утром при встрече с королем.
   Наутро Генрих встал рано и сразу послал за Бироном. Король и маршал вышли в Вольерский сад и долго гуляли по аллеям. Генрих еще настойчивее убеждал Бирона не отягчать вину отпирательством, маршал в ответ обвинял короля в том, что он не держит своего слова. Генрих, смущенный дерзостью Бирона, не знал, на что решиться: заслуги и преступление маршала уравновешивали в его душе гнев и уважение к своему старому боевому товарищу. Отпустив Бирона, король долго молился, спрашивая у Бога, как ему поступить. Затем, созвав приближенных, он сказал, что не смог добиться от Бирона признания и потому отдает его в распоряжение министров. Все единодушно постановили сегодня же арестовать его вместе с графом д'Овернем, который также находился в Фонтенбло.
   Бирон в этот день получил несколько предостережений от сочувствовавших ему лиц, но не обратил на них никакого внимания. Пользуясь полной свободой передвижения (возможно, король еще надеялся, что маршал бежит, избавив его от необходимости строгих мер), он беспрепятственно вышел из Фонтенбло, а вечером вернулся, чтобы как ни в чем не бывало принять участие в карточной игре за королевским столом.
   В прихожей лакей подал ему записку от его сестры, графини де Руси, в которой говорилось, что он будет арестован не позже чем через два часа. Маршал показал записку своему адъютанту Варену. Тот, прочитав ее, сказал:
   – Я бы предпочел умереть сейчас от удара кинжала, если это заставило бы вас уехать отсюда.
   – Вздор, – засмеялся Бирон. – Король дал мне слово, Варен. К тому же кинжал лишает только жизни, а бегство – чести.
   Он беспечно присоединился к игрокам. Игра шла весь вечер. К Бирону несколько раз подходили знакомые, шепча ему на ухо, что его жизнь в опасности, но Бирон пропускал все намеки мимо ушей. Наконец граф д'Овернь подошел к нему и, дважды толкнув рукой в бок, произнес: «Нам здесь не место». Но король сам встал и отвел маршала в сторону. В ответ на новые увещевания Бирон твердил, что сломает своим клеветникам шеи, как только узнает их имена.
   Генрих покачал головой:
   – Итак, приходится узнавать истину от Иуды… Прощайте, барон Бирон!
   Эти слова, лишавшие Бирона всех титулов и званий, словно молния осветили ему его положение; только теперь он осознал, что с ним не шутят. Однако прозрение пришло слишком поздно. Сразу после ухода Генриха капитан королевской гвардии Витри с целой ротой солдат подошел к маршалу и потребовал его шпагу.
   – Ты шутишь? – произнес потрясенный Бирон.
   – Нет, так велел король.
   – Прошу тебя, дай мне поговорить с его величеством, – настаивал маршал.
   – Нет, – был неумолимый ответ, – король уже удалился в свои внутренние покои.
   Одновременно с Бироном был арестован граф д'Овернь. Он воспринял известие о своем аресте гораздо спокойнее. На предложение офицера Пралена отдать ему шпагу, граф переспросил:
   – Мою?
   – Вашу, сударь, конечно, вашу.
   – На, возьми, – пожал плечами д'Овернь, протягивая шпагу, – она никого не умертвила, кроме кабанов. Жаль, что ты не сказал мне о моем аресте раньше, – я бы успел выспаться.
   Других участников заговора оставили в покое.
   На другой день обоих пленников отправили по Сене в Париж и заключили в Бастилию. Маршала посадили в подземную тюрьму, а д'Оверня – во втором этаже той же башни. В камере Бирона постоянно находился лакей, приставленный для наблюдения, а у дверей камеры дежурила стража. Потерявший голову маршал не давал шпиону скучать – бранился, проклинал, угрожал…
   Д'Овернь, напротив, был спокоен и проводил дни, развлекаясь с охранниками игрой в карты, причем на славу угощал их при проигрыше.
   Прошение узников о помиловании было отклонено, и дело было передано на рассмотрение в парламент. Друзья маршала хотели устроить ему побег, но их план был раскрыт тюремным начальством. Бирон впал в еще худшее отчаяние.
   Однажды ночью он шагал из угла в угол, изрыгая потоки ругательств. В порыве злости он разодрал на себе рубашку и сорвал с шеи шнурок с медальоном, швырнув его на пол. Лакей поднял и подал ему медальон. Маршал взглянул на него и вдруг заплакал, как ребенок: портрет отца, вставленный в медальон, напомнил маршалу его пророческие слова. Бирон сделался слаб, безволен и попросил епископа для исповеди. Его просьбу исполнили.
   В таком же состоянии он пребывал во время допросов, вредя себе необдуманными ответами. Д'Овернь вел себя иначе: отвечал спокойно, обдуманно и отрицал все обвинения.
   31 июля 1602 года 150 судей единогласно признали Бирона виновным по всем пунктам обвинения. Приговор гласил: «Герцог Бирон обвиняется в оскорблении величества, в заговорах против короля, в преступных замыслах против государства, в заключении союзов с врагами короля и отечества во время войны. В наказание за эти преступления герцог Бирон лишается всех политических и гражданских прав и приговаривается к казни на эшафоте, который будет воздвигнут на Гревской площади. Все состояние маршала, движимое и недвижимое, будет конфисковано в пользу короля».
   Приговор был зачитан маршалу в Бастилии, в десять часов утра того же дня, с присовокуплением решения короля: во избежание публичного позора казнить маршала не на Гревской площади, а в Бастилии (скорее всего решение Генриха было вызвано опасением возможных волнений в армии, где имя Бирона было чрезвычайно популярно).
   В пятом часу вечера Бирона вывели во двор Бастилии, где был воздвигнут эшафот. При виде палача, который хотел завязать ему глаза, маршалом овладела страшная ярость. Палач отступил на несколько шагов, к Бирону подошли священники и стали уговаривать его не противиться отправлению правосудия. Их слова несколько успокоили маршала. Он сам завязал повязку и, встав на колени, крикнул палачу:
   – Торопись, кончай скорее!
   Палач стал освобождать от волос его шею, но тут Бирон сорвал с глаз повязку и встал, проклиная все на свете. Он имел настолько безумный вид, что палач спрятал меч за спину от его взгляда и, как мог, пытался успокоить его. Наконец ему вновь завязали глаза. Палач сказал Бирону, что подождет, пока тот прочитает молитву, однако, заметив, что во время чтения рука маршала потянулась к повязке, ударил, не дав ему закончить. Присутствующие были поражены тем, что голова Бирона не покатилась по эшафоту, а три раза подпрыгнула на досках.
   В полночь ворота Бастилии отворились и гроб с телом маршала был отвезен в церковь Святого Павла, где шесть священников без всяких церемоний опустили его в яму.
   Генрих, видимо, так и не сумел заглушить в себе укоры совести, напоминавшие ему о данном им Бирону слове. Впоследствии, если он хотел доказать справедливость какого-нибудь своего решения, то обыкновенно говорил:
   – Это так же справедливо, как приговор Бирону.
   Лафен получил помилование. Что касается графа д'Оверня, то вот что пишет о его судьбе Сюлли: «Однородность преступления, совершенного графом Оверньским и герцогом де Бироном, и одинаково сильные улики, существовавшие против них, казалось, должны были бы повлечь за собою и одинаковое наказание. Однако судьба их была неодинакова. Король не только освободил графа Оверньского от смертной казни, но еще сделал для него тюремное заключение насколько возможно сносным… Сначала ему не дозволялась только прогулка на террасах. Я говорю – сначала, потому что впоследствии ему было все дозволено, а через несколько месяцев он был совершенно освобожден. Те, которые одинаково восхваляют все дела королей, как хорошие, так и дурные, конечно, найдут основание и для оправдания такой разницы в образе действий Генриха относительно двух людей, одинаково виновных. Что касается меня, то я слишком откровенен и сознаю, что король этот не заслуживает в этом деле никакой похвалы за свое великодушие и что граф Оверньский тем, что с ним хорошо обращались в Бастилии, обязан страстной любви короля к маркизе де Вернель – сестре графа. Тогда я держал это только в мыслях и два года не вымолвил об этом королю ни единого слова в разговорах с ним в том убеждении, что мои доводы будут бессильны против слез и просьб его возлюбленной, а раз факт совершился, бесполезно уже упоминать о промахах».
   Д'Овернь отплатил Генриху неблагодарностью, приняв два года спустя деятельное участие в новом заговоре против него. На этот раз король не был так снисходителен: граф просидел в Бастилии двенадцать лет и был выпущен уже при Людовике XIII.
   Возвращаясь к словам Сюлли, стоит заметить, что, при всех своих слабостях, Генрих IV все-таки был лучшим французским королем, и если он иногда и миловал людей, которые по закону должны были подвергнуться строгому наказанию, то по своему произволу не карал никого.

Арест принца Конде

   После смерти Генриха IV парламент назначил регентшей при несовершеннолетнем Людовике XIII Марию Медичи, королеву-мать.
   Эта флорентийская принцесса в 1600 году привезла с собой из Италии свою молочную сестру Элеонору Галигай и бедного дворянина Кончино Кончини. Последний, заметив влияние, которым пользуется Галигай в глазах королевы, притворился влюбленным в нее и женился на ней (1601); одновременно он сделался любовником королевы. Галигай знала об этой связи и, по-видимому, была ею довольна, поскольку вскоре супруги Кончини приобрели такую власть над волей Марии Медичи, что она шагу не могла ступить, предварительно не посоветовавшись с ними.
   Подобно многим другим правителям, королева смотрела на Францию как на собственность, которой она может распоряжаться по своему усмотрению. Она передала все дела в руки Кончини, сделав его гофмейстером и управляющим своими имениями. Временщик купил титул маркиза д'Анкра; в 1613 году он стал первым министром и маршалом Франции – не зная законов и ни разу не обнажив шпагу, как острили при дворе.
   Стремительное возвышение никому не известного дворянчика, к тому же иностранца, возмутило герцогов Бульонского, Вандомского, Майенского и многих первых вельмож королевства. Они составили заговор и, опираясь на гугенотов, начали войну с королевой.
   Главой мятежников стал принц крови Конде, вернувшийся из Милана, где он находился в почетном плену у испанцев. Конде сам претендовал на корону. (Лозунгом его сторонников был клич «Barre a bas!» – «Долой полосу!»: в гербе принца, как и в гербе короля, цвели три лилии – различие между этими двумя гербами заключалось только в полосе, которая пересекала щит принца.) Успех сопутствовал ему, и после ряда побед над войсками королевы принц заключил выгодный для заговорщиков мир.
   Но чем больше давления победители оказывали на Марию Медичи, требуя от нее устранить ненавистного всем фаворита, тем сильнее она привязывалась к Кончини. Маршал со своей стороны убеждал ее, что заговор против него достиг такого размаха, что начинает угрожать и самой королеве.
   Летом 1616 года Мария Медичи покинула Париж, увезя с собой пятнадцатилетнего Людовика XIII. Они направились к границе с Испанией, чтобы встретить невесту короля – четырнадцатилетнюю Анну Австрийскую. Королева-мать чрезвычайно опасалась захвата столицы принцем Конде, который расположился с верной ему армией в районе Клермон-ан-Бовези. Она поручила епископу Люсонскому отвлечь принца переговорами, пока ее не будет в Париже.
   Этот тридцатидвухлетний прелат (в миру он носил имя Арман Жан дю Плесси) был крайне честолюбив. В молодости он недурно фехтовал и ездил верхом, но слабое здоровье заставило его предпочесть духовную карьеру светской и занять вакантное место епископа Люсонского. Правда, некоторые затруднения поджидали его и здесь: Арман Жан еще не достиг положенного для этого сана возраста. Но честолюбивый юноша легко вышел из положения. Во время обряда рукоположения в Риме он прибавил себе недостающие года, а затем, уже будучи посвящен в сан епископа, попросил у Папы Павла V отпущение грехов за свою ложь. Передают, что Папа не мог скрыть своего восхищения ловкостью нового пастыря. «Из этого молодого человека выйдет недюжинный плут! – будто бы воскликнул святой отец. – Он далеко пойдет!»
   Предсказание Павла V сбылось. Епископ Люсонский завоевал доверие Генриха IV, а затем и Кончини, который ввел его в состав министерства. Заняв место в Королевском совете, он почувствовал себя настолько независимым, что не стеснялся открыто перечить Людовику XIII.
   Переговоры с Конде епископ провел блестяще. Он добился приема у принца и уговорил его ехать в Париж для примирения с королевой.
   7 июля принц прибыл в Париж с небольшой свитой, изумив этим рискованным шагом даже своих сторонников. Упустить столь благоприятный случай королева и Кончини, конечно, не могли.
   1 сентября 1616 года принц Конде около получаса беседовал с королем. Когда он вышел из королевского кабинета, к нему подошел граф Лозьер, сын другого фаворита Марии Медичи – Темина, и передал, что королева желает видеть его в своих покоях. Они отправились к ней по длинному и узкому коридору. За одним из многочисленных поворотов принц лицом к лицу столкнулся с Темином, который именем короля приказал сопровождавшим его солдатам арестовать Конде.
   Это происшествие вызвало серьезные волнения в Париже. Жена Конде ездила по улицам, уверяя горожан, что ее мужа убили. Вооруженная толпа отправилась к Лувру, но не решилась штурмовать дворец и удовлетворилась тем, что разграбила дом Кончини.
   Другие мятежные принцы бежали из города и вскоре объявили о прекращении сопротивления.
   Конде двадцать пять дней содержали под арестом в Лувре; затем его перевезли в Бастилию и поместили в ту комнату, где сидел граф д'Овернь. (Незадолго перед тем графа освободили, и он, уходя, написал на дверях своей тюрьмы: «Комната сдается внаем». Комендант Бастилии Шатовье принял эту выходку за прощальную шутку.) Принц сразу написал королю и регентше, требуя гласного суда над собой; он писал и в последующие дни, пока не понял, что ответа не будет.
   Принца тщательно стерегли три тюремщика: Темин – как представитель королевы (за арест Конде он получил маршальский жезл); Тьер – как представитель Кончини; Персан – как представитель короля. Они должны были доносить о каждом слове, каждом движении принца.
   Сторожа скоро перессорились между собой и с тюремным начальством. Темин хотел стать комендантом Бастилии и требовал эту должность так настойчиво, что королева и Кончини приказали ему покинуть крепость. Но Темин отказался повиноваться, отстранил от командования крепостью Шатовье, который, впрочем, не особенно протестовал, и заперся в Бастилии, самолично приняв на себя обязанности коменданта.
   Кончини удалось связаться с Роза, лейтенантом гарнизона крепости. Маршал уговорил его впустить в Бастилию отряд Бассомпьера, капитана королевских мушкетеров. Лейтенант открыл ворота, и Темин был выгнан из крепости. Наверное, он был первым человеком, который покидал Бастилию с сожалением.

Процесс над Элеонорой Галигай

   Между тем положение Кончини осложнилось тем, что теперь против него стали интриговать фавориты Людовика XIII. Главной фигурой среди них был сокольничий Карл Альбер де Люинь, пользовавшийся неограниченным влиянием на короля. За короткое время ему удалось полностью вывести Людовика из-под опеки Марии Медичи и настроить его против всемогущего временщика. Люинь, не стесняясь, заговаривал о необходимости убить Кончини, и король все охотнее прислушивался к его словам.
   А маршал д'Анкр ничего не хотел замечать. Его амбиции росли, теперь он домогался звания коннетабля, и, похоже, не только его: однажды на заседании Королевского совета он занял место опаздывавшего короля, чем совершенно шокировал присутствовавших. Он потерял всякую осторожность. Жена советовала ему уехать в Италию, прихватив с собой нажитое состояние; даже Мария Медичи, по словам кардинала Ришелье, «порядком устала от домогательств Кончини и советовала ему покинуть Францию». Но маршал не слушал ничьих предостережений. Его высокомерие угнетало даже его ставленников.
   23 апреля 1617 года епископ Люсонский получил письмо, предупреждавшее его о существовании опасного заговора против жизни Кончини. Автор письма сообщал, что завтра капитан королевских мушкетеров де Витри попытается убить маршала д'Анкра. Епископ положил письмо под подушку и спокойно заснул. Мешать желаниям короля не входило в его намерения.
   На 24 апреля была назначена королевская охота. С утра у Лувра толпились вооруженные придворные. Ждали приезда маршала д'Анкра, но он опаздывал. Людовик ХIII и Люинь заметно нервничали.
   Около десяти часов утра на подъемном мосту Лувра появился Кончини, сопровождаемый шестьюдесятью дворянами. Дорогу ему преградили мушкетеры, во главе со своим капитаном де Витри.
   – Именем короля, вы арестованы! – твердо произнес де Витри.
   – Я? – растерянно переспросил Кончини и отпрянул к своей охране.
   Четыре пистолетных выстрела уложили его на месте. Стреляли Витри, Персан и еще двое мушкетеров. Кто-то из телохранителей Кончини выхватил шпагу, но Витри, наступив на тело маршала, остановил его словами:
   – Месье, я действовал по приказу короля!
   Телохранители маршала поспешно скрылись.
   Один из заговорщиков, д'Орнано, направился в Лувр с радостной новостью. Войдя к Людовику, он произнес только одно слово:
   – Сделано!
   Людовик бросился к окну кабинета. Заговорщики, увидев его, громко крикнули: «Да здравствует король!» Людовик был вне себя от радости. Распахнув окно, он восторженно восклицал:
   – Большое спасибо! Большое спасибо всем! С этого часа я король Франции!
   Он тут же вышел показаться народу, который на его глазах сорвал одежду с трупа ненавистного временщика, потащил его по земле и бросил в канаву.
   Убийцы Кончини получили истинно королевское вознаграждение: Витри был произведен в маршалы Франции, а Персан назначен комендантом Бастилии.
   – Отправляйтесь туда не один, – сказал король новому коменданту, – а захватите с собой Галигай.
   Элеонора Галигай проявила полное равнодушие к судьбе мужа. Назвав его «спесивым безумцем», она добавила: «Если он убит, значит, это угодно королю». Затем она высокомерно замолчала, с мрачной усмешкой наблюдая, как мушкетеры, явившиеся ее арестовать, грабят дом.
   Мария Медичи также поспешила отмежеваться от четы Кончини.
   – Пусть мне больше никогда не говорят об этих людях, – сказала она. – Я их предупреждала. Они должны были уехать в Италию.
   Предательство не помогло ей. Сын предпочел любить ее на расстоянии и сослал в Блуа. Вместе с королевой покидал Париж и епископ Люсонский. Людовик проводил его словами:
   – Наконец-то мы избавились от вашей тирании!
   Король заблуждался. Ему суждено было испытывать тиранию этого человека всю жизнь. Но, пока от окончательного падения епископа Люсонского спасло только то, что Люинь согласился принять его услуги в качестве тайного информатора при свергнутой королеве-матери.
   Место первого министра, освободившееся со смертью Кончини, занял Люинь. Королевский фаворит имел виды также на состояние убитого временщика, и Людовик готов был расплатиться с ним деньгами Кончини. Но конфисковать имущество маршала имел право только парламент, и здесь Люинь столкнулся с двумя существенными трудностями: чтобы присвоить богатства Кончини, ему нужно было судиться с покойником и выдвинуть серьезное обвинение против Галигай, которая иначе наследовала бы своему мужу.
   Люинь, не смущаясь, начал оба процесса – против покойного маршала и его живой вдовы. Доказать казнокрадство и злоупотребление властью со стороны Кончини не составило труда, но все попытки обличить Галигай в сопричастности к преступлениям мужа потерпели неудачу. Следователи предупредили Люиня, что если передать дело в парламент с такими ничтожными уликами, то Галигай несомненно оправдают.
   Люинь стал напряженно размышлять, какое обвинение можно предъявить жене маршала, и вскоре распорядился изменить направление следствия.
   Элеонора Галигай страдала сильными припадками ипохондрии – болезни, почти неизлечимой в то время.
   Еще при жизни мужа она, с согласия Марии Медичи, пригласила к себе врача-еврея по имени Монтальто (лечение у еврея требовало также разрешения Папы, и Галигай получила его). Одновременно она пользовалась услугами монахов, лечивших ее словом Божиим.
   На основании этих фактов следователи вынесли обвинение: лечась в одно и то же время у еврея и монахов, Галигай предавалась магии и колдовству.
   Представленные суду свидетели несли откровенную чушь о сношениях маршальши с нечистым, их «показания» к тому же были основаны исключительно на слухах. Дикость и нелепость обвинения заставили пятерых судей отстраниться от участия в процессе. Однако остальных членов парламента Люинь сумел убедить, что королю нужен смертный приговор над Галигай только для того, чтобы иметь возможность помиловать ее на эшафоте. Судьи поддались на эту уловку. Признав, что маршал д'Анкр и Элеонора Галигай, его супруга, предались иудаизму и колдовству и, следовательно, оскорбили божественное и человеческое величие, они постановили: «Память мужа да будет проклята на вечные времена, а жена, как живая, будет подвергнута смертной казни: голова ее должна быть отрублена на эшафоте, который будет воздвигнут для этой цели на Гревской площади. Ее голова и туловище затем будут брошены в огонь и превращены в пепел. Поместья, которые они получили от короны, должны быть присоединены к государственному имуществу; другие поместья и имущество, движимое и недвижимое, конфискуется в пользу короля».