– И как ты сюда попал? – кричала старуха. – Небось в окошко пролез, как настоящий воришка? И что вы тут делали, дармоеды? Утопить бы вас обоих в канале, скверных щенят! Гвидо! Гвидо! – заорала она, обернувшись к двери. – Иди сюда, я беглого мальчишку поймала!
Паскуале быстро прикрыл Пульчинеллу тряпьем, спрятал его за спину и прижался к стене. Барбара этого не заметила. Она продолжала звать Гвидо:
– Да иди же сюда, Гвидо! Ничего он не слышит, глухая тетеря!
– Что тут за шум, Барбара? – спросил из-за двери жирный, тягучий голос. – В чем дело?
– К нам чужой мальчишка забрался, ваше преподобие! Я его поймала, зову Гвидо, а он не слышит. Кликните вы его, ваше преподобие!
– Какой мальчишка?
В дверь боязливо заглянул толстый, краснорожий аббат в чёрной сутане. Его жирный подбородок лежал полумесяцем на белом воротнике.
– Это приёмыш рыбной торговки с рынка, – тараторила Барбара. – Убежал от хозяйки и пропадал две недели неведомо где. Ещё сегодня тётка Теренция жаловалась мне. Отвести бы его сейчас на рынок…
Аббат вошёл в каморку.
– Ты что тут делал? Зачем сюда пришёл? Обворовать меня затеяли? Ограбить? – Лицо его покраснело, глаза налились кровью. Он стукнул тростью о пол и прохрипел: – Отвечай сейчас же, негодяй!
Я попятился, опрокинул кружку с водой и еле удержался на ногах. Он поднял трость.
– Ответишь ты или нет?
– Я не вор… – пробормотал я. – Я пришёл… я пришёл потому, что меня послал синьор Гоцци.
Аббат опустил палку. Брови у него стали круглыми от изумления.
– Кто? Синьор Гоцци? Зачем он тебя послал?
– Чтобы я отнёс медовые лепёшки этому мальчику. Синьор Гоцци сказал: «Пусть он хоть раз в жизни поест досыта за здоровье старого Карло Гоцци!»
Аббат изменился в лице. Он покраснел, растерянно замигал глазами, нижняя губа отвисла. Я видел, что он озадачен.
– Он сказал ещё: «Аббат Молинари богат, как Крез, а морит своих слуг голодом. Какая скотина!» – одним духом выговорил я.
Аббат вздрогнул, словно его ударили, и посмотрел налитыми кровью глазами сначала на меня, потом на Паскуале и на Барбару.
– Ах, пресвятые угодники! Чего только не наговорят люди! – вздохнула Барбара и принялась подбирать с пола черствые корки.
А Паскуале чуть-чуть усмехнулся. Аббат приосанился и оперся на трость.
– Ты смеешься, мальчик? Смейся. Это действительно смешно, что синьор Гоцци ведёт себя не так, как подобает графу и дворянину. Он верит сплетням и сует нос, куда его не просят! Старый болтун! Вся Венеция смеется над ним! – Он обернулся ко мне. – Передай это своему господину, и чтоб я тебя больше не видел! Барбара, выпроводи вон этого оборвыша, приятеля графа Карло Гоцци!
Барбара схватила меня за плечи и потащила в кухню.
– Отвести бы тебя к хозяйке, скверный мальчишка! – бормотала она. – Жаль, господин аббат не велел. Да уж попадись ты мне ещё раз в руки! – Она вытолкнула меня во двор и с треском захлопнула дверь.
Я вздохнул всей грудью и поплёлся к воротам. И вдруг я вспомнил, что мой Пульчинелла остался в каморке Паскуале! Как я вернусь без него к дяде Джузеппе? Если Барбара или господин аббат найдут куклу, они, наверное, разломают или сожгут её! Я повернул к дому и на цыпочках подошёл к окну каморки. Сердце у меня забилось. Аббат бил Паскуале.
Я присел на землю, пролез в узкое пространство между стеной и дверью, прислоненной к стене, и притаился. Если бы Барбара вышла на двор, она меня не увидела бы.
– Ты будешь ещё говорить, что я морю тебя голодом? Будешь? – спрашивал аббат.
После каждого вопроса слышался глухой удар. Паскуале стонал и плакал, и вдруг он закричал во весь голос:
– Буду! Всегда буду говорить! Всем буду говорить!
Аббат зарычал от злобы, и удары посыпались ещё чаще.
Я заткнул уши, закрыл глаза и, дрожа, прижался к стене. Сердце у меня сжалось. Бедный Паскуале! Тётка Теренция колотила меня всё-таки не так жестоко… И он ещё морит Паскуале голодом!.. А у того всё время болит нога. Хоть бы убежал он от аббата куда-нибудь!
Я отвёл руки от ушей и прислушался. Ударов больше не было, слышался только тихий плач, будто в каморке скулил щенок. Я выглянул из-за двери. На дворе – ни души. Я подполз к окошку и тихо позвал:
– Паскуале…
Плач умолк.
– Паскуале! – сказал я погромче.
– Это ты, Пеппо? Как они меня мучают! Я не могу больше, я уйду, я убегу от них… Это ничего, что нога болит, я всё-таки убегу отсюда!
Я снова пролез в окно и спрыгнул к нему. Он быстро вырыл Пульчинеллу из-под соломы.
– Идём скорее, Пеппо! Сейчас аббат обедает, а Барбара подает ему кушанья! Они нас не увидят!
Он попробовал встать на ноги и застонал от боли. На щеке у него была синяя вспухшая полоса от удара трости. Я взял его под мышки и подтянул к окну. Он снова застонал, когда пришлось согнуть больное колено, но всё же выкарабкался на двор. Я схватил Пульчинеллу и вылез следом за ним.
Мы пошли к воротам, держась возле самой стены, чтобы нас не увидели из верхних окон. Паскуале хромал, вцепившись мне в руку, и стискивал зубы, чтобы не стонать. Пот катился у него по лбу.
Наконец мы выбрались за ворота и пошли – не к мостику через канал – ведь там нас могли увидеть с подъезда, – а свернули по переулку в другую сторону. Каким длинным показался мне этот переулок! Каждый камень, каждая выбоина в мостовой были препятствиями в пути из-за больной ноги Паскуале. Я то и дело оглядывался, и каждый раз у меня замирало сердце: вдруг я услышу за нами тяжёлые шаги и увижу бегущую по переулку Барбару. Но никто не вышел из ворот.
Наконец мы добрели до перекрестка и завернули за угол. Теперь уж Барбара нас не увидит, если даже выбежит в переулок! Но едва мы прошли несколько шагов, как Паскуале пошатнулся, скользнул спиной по стене дома и сел на землю бледный, с мокрым лбом.
– Я не могу больше, Пеппо!
Я попробовал его поднять, но не смог. Оборванный мальчишка лукаво смотрел на нас из-под ворот. Из траттории напротив вышла старуха, она подозрительно взглянула на нас и проковыляла за угол.
Что если она позовёт сбиров, чтобы схватить нас? Куда нам бежать? Паскуале бежать не может… Я озирался по сторонам. Вдруг в окне траттории мелькнула рыжая в закатном луче знакомая шляпа, а под ней – ястребиный нос старого поэта. Гоцци сидел в траттории.
– Подожди, я сейчас вернусь, – шепнул я Паскуале и перебежал площадь.
Хозяйка звенела тарелками, гондольеры уписывали макароны, кто-то требовал вина, пока я шепотом рассказывал рассеянному Гоцци о том, что случилось: аббат Молинари исколотил мальчика, которому я отнёс лепёшки, и велел передать синьору Гоцци, что он не граф и не дворянин!
Я умолял Гоцци помочь нам. Вряд ли он понял что-нибудь из моего рассказа. Но всё же, не допив своего стакана, Гоцци вышел на улицу. Паскуале уже сидел скорчившись, на ступеньках траттории пугливо глядел на прохожих.
ОСОБЕННЫЙ БАШМАК
«ЛЮБОВЬ К ТРЁМ АПЕЛЬСИНАМ»
НА ТРОПЕ
Паскуале быстро прикрыл Пульчинеллу тряпьем, спрятал его за спину и прижался к стене. Барбара этого не заметила. Она продолжала звать Гвидо:
– Да иди же сюда, Гвидо! Ничего он не слышит, глухая тетеря!
– Что тут за шум, Барбара? – спросил из-за двери жирный, тягучий голос. – В чем дело?
– К нам чужой мальчишка забрался, ваше преподобие! Я его поймала, зову Гвидо, а он не слышит. Кликните вы его, ваше преподобие!
– Какой мальчишка?
В дверь боязливо заглянул толстый, краснорожий аббат в чёрной сутане. Его жирный подбородок лежал полумесяцем на белом воротнике.
– Это приёмыш рыбной торговки с рынка, – тараторила Барбара. – Убежал от хозяйки и пропадал две недели неведомо где. Ещё сегодня тётка Теренция жаловалась мне. Отвести бы его сейчас на рынок…
Аббат вошёл в каморку.
– Ты что тут делал? Зачем сюда пришёл? Обворовать меня затеяли? Ограбить? – Лицо его покраснело, глаза налились кровью. Он стукнул тростью о пол и прохрипел: – Отвечай сейчас же, негодяй!
Я попятился, опрокинул кружку с водой и еле удержался на ногах. Он поднял трость.
– Ответишь ты или нет?
– Я не вор… – пробормотал я. – Я пришёл… я пришёл потому, что меня послал синьор Гоцци.
Аббат опустил палку. Брови у него стали круглыми от изумления.
– Кто? Синьор Гоцци? Зачем он тебя послал?
– Чтобы я отнёс медовые лепёшки этому мальчику. Синьор Гоцци сказал: «Пусть он хоть раз в жизни поест досыта за здоровье старого Карло Гоцци!»
Аббат изменился в лице. Он покраснел, растерянно замигал глазами, нижняя губа отвисла. Я видел, что он озадачен.
– Он сказал ещё: «Аббат Молинари богат, как Крез, а морит своих слуг голодом. Какая скотина!» – одним духом выговорил я.
Аббат вздрогнул, словно его ударили, и посмотрел налитыми кровью глазами сначала на меня, потом на Паскуале и на Барбару.
– Ах, пресвятые угодники! Чего только не наговорят люди! – вздохнула Барбара и принялась подбирать с пола черствые корки.
А Паскуале чуть-чуть усмехнулся. Аббат приосанился и оперся на трость.
– Ты смеешься, мальчик? Смейся. Это действительно смешно, что синьор Гоцци ведёт себя не так, как подобает графу и дворянину. Он верит сплетням и сует нос, куда его не просят! Старый болтун! Вся Венеция смеется над ним! – Он обернулся ко мне. – Передай это своему господину, и чтоб я тебя больше не видел! Барбара, выпроводи вон этого оборвыша, приятеля графа Карло Гоцци!
Барбара схватила меня за плечи и потащила в кухню.
– Отвести бы тебя к хозяйке, скверный мальчишка! – бормотала она. – Жаль, господин аббат не велел. Да уж попадись ты мне ещё раз в руки! – Она вытолкнула меня во двор и с треском захлопнула дверь.
Я вздохнул всей грудью и поплёлся к воротам. И вдруг я вспомнил, что мой Пульчинелла остался в каморке Паскуале! Как я вернусь без него к дяде Джузеппе? Если Барбара или господин аббат найдут куклу, они, наверное, разломают или сожгут её! Я повернул к дому и на цыпочках подошёл к окну каморки. Сердце у меня забилось. Аббат бил Паскуале.
Я присел на землю, пролез в узкое пространство между стеной и дверью, прислоненной к стене, и притаился. Если бы Барбара вышла на двор, она меня не увидела бы.
– Ты будешь ещё говорить, что я морю тебя голодом? Будешь? – спрашивал аббат.
После каждого вопроса слышался глухой удар. Паскуале стонал и плакал, и вдруг он закричал во весь голос:
– Буду! Всегда буду говорить! Всем буду говорить!
Аббат зарычал от злобы, и удары посыпались ещё чаще.
Я заткнул уши, закрыл глаза и, дрожа, прижался к стене. Сердце у меня сжалось. Бедный Паскуале! Тётка Теренция колотила меня всё-таки не так жестоко… И он ещё морит Паскуале голодом!.. А у того всё время болит нога. Хоть бы убежал он от аббата куда-нибудь!
Я отвёл руки от ушей и прислушался. Ударов больше не было, слышался только тихий плач, будто в каморке скулил щенок. Я выглянул из-за двери. На дворе – ни души. Я подполз к окошку и тихо позвал:
– Паскуале…
Плач умолк.
– Паскуале! – сказал я погромче.
– Это ты, Пеппо? Как они меня мучают! Я не могу больше, я уйду, я убегу от них… Это ничего, что нога болит, я всё-таки убегу отсюда!
Я снова пролез в окно и спрыгнул к нему. Он быстро вырыл Пульчинеллу из-под соломы.
– Идём скорее, Пеппо! Сейчас аббат обедает, а Барбара подает ему кушанья! Они нас не увидят!
Он попробовал встать на ноги и застонал от боли. На щеке у него была синяя вспухшая полоса от удара трости. Я взял его под мышки и подтянул к окну. Он снова застонал, когда пришлось согнуть больное колено, но всё же выкарабкался на двор. Я схватил Пульчинеллу и вылез следом за ним.
Мы пошли к воротам, держась возле самой стены, чтобы нас не увидели из верхних окон. Паскуале хромал, вцепившись мне в руку, и стискивал зубы, чтобы не стонать. Пот катился у него по лбу.
Наконец мы выбрались за ворота и пошли – не к мостику через канал – ведь там нас могли увидеть с подъезда, – а свернули по переулку в другую сторону. Каким длинным показался мне этот переулок! Каждый камень, каждая выбоина в мостовой были препятствиями в пути из-за больной ноги Паскуале. Я то и дело оглядывался, и каждый раз у меня замирало сердце: вдруг я услышу за нами тяжёлые шаги и увижу бегущую по переулку Барбару. Но никто не вышел из ворот.
Наконец мы добрели до перекрестка и завернули за угол. Теперь уж Барбара нас не увидит, если даже выбежит в переулок! Но едва мы прошли несколько шагов, как Паскуале пошатнулся, скользнул спиной по стене дома и сел на землю бледный, с мокрым лбом.
– Я не могу больше, Пеппо!
Я попробовал его поднять, но не смог. Оборванный мальчишка лукаво смотрел на нас из-под ворот. Из траттории напротив вышла старуха, она подозрительно взглянула на нас и проковыляла за угол.
Что если она позовёт сбиров, чтобы схватить нас? Куда нам бежать? Паскуале бежать не может… Я озирался по сторонам. Вдруг в окне траттории мелькнула рыжая в закатном луче знакомая шляпа, а под ней – ястребиный нос старого поэта. Гоцци сидел в траттории.
– Подожди, я сейчас вернусь, – шепнул я Паскуале и перебежал площадь.
Хозяйка звенела тарелками, гондольеры уписывали макароны, кто-то требовал вина, пока я шепотом рассказывал рассеянному Гоцци о том, что случилось: аббат Молинари исколотил мальчика, которому я отнёс лепёшки, и велел передать синьору Гоцци, что он не граф и не дворянин!
Я умолял Гоцци помочь нам. Вряд ли он понял что-нибудь из моего рассказа. Но всё же, не допив своего стакана, Гоцци вышел на улицу. Паскуале уже сидел скорчившись, на ступеньках траттории пугливо глядел на прохожих.
ОСОБЕННЫЙ БАШМАК
В огромном доме графов Гоцци ветер разгуливал из одного разбитого окна в другое, шевеля лохмотья дорогих обоев на сырых стенах. С потолка, еле видная от копоти, улыбалась нарисованная богиня с копьем. Она глядела на Паскуале, такого маленького и жалкого в большой кровати под ветхим пологом.
– Пускай мои поступки недостойны графа и дворянина, зато я поступаю так, как велит мое сердце, – сказал синьор Гоцци. – Фамильная кровать графов Гоцци не развалится оттого, что в ней переночует бездомный ребёнок. Наоборот, он прогонит с неё пауков.
И вправду, пауков было много в этом доме. Они бегали повсюду, быстро шевеля серыми лапками, свисали на тонких нитях с потолка, сидели в густой, пыльной паутине во всех углах. Дряхлый Анджело, глухой и подслеповатый слуга синьора Гоцци, не утруждал себя уборкой. Он чинил и штопал одежду и обувь своего господина, а на другое у него не хватало сил.
– Чего только не выдумает наш молодой господин! – проворчал он, когда мы привели Паскуале.
По старой памяти он всё ещё считал синьора Гоцци молодым человеком и постоянно брюзжал на него. всё же он принёс хлеба и сыру и накормил нас с Паскуале. Паскуале глядел на синьора Гоцци большими, испуганными глазами. «Не бойся, он добрый!» – шепнул я ему тихонько. Синьор Гоцци спросил Паскуале, есть ли у него родители и как он попал к аббату Молинари. Паскуале стал рассказывать, робея и запинаясь на каждом слове. У него нету родителей. Он сирота, подкидыш. Прежде он жил в монастырском приюте. Там много мальчиков. Монашки кормят их, учат читать, писать и петь в церкви. Паскуале очень любит петь. Когда мальчики подрастают, их отдают в услужение разным господам. Паскуале отдали господину аббату помогать старой Барбаре на кухне. Но он больше не хочет жить у аббата: там ничего не дают есть, и аббат больно колотит его своей тростью. Вот и всё.
– Вот оно – лицемерие модных, слезливых писателей! – воскликнул синьор Гоцци. – Аббат Молинари в своих писаниях проливает слёзы жалости над каждой козявкой, но у него не дрожит рука, когда он избивает слабого, беззащитного ребенка! Ты не вернешься к нему, мальчик! Я пойду в приют к монашкам и потребую, чтобы тебе нашли другое место. А пока ты поживешь у меня.
Синьору Гоцци не пришлось идти в приют к монашкам. Паскуале сам нашёл себе другое место – в тесной каморке на чердаке у дяди Джузеппе. Вот как это вышло.
Пока у Паскуале болела нога и он не мог ходить, я часто прибегал навещать его в дом графов Гоцци. Само собой разумеется, я рассказывал ему про то, как я вырезываю кукол и какие деревянные человечки живут в стенном шкафу дяди Джузеппе. Когда нога у Паскуале зажила, он стал проситься, чтобы я взял его с собой к дяде Джузеппе. Я опасался, что мой хозяин рассердится, если я приведу с собой мальчишку, но Паскуале так упрашивал меня, что я согласился.
Он только боялся, что уличные мальчишки опять засмеют его и забросают камнями, как бывало уже прежде, потому что у него всё ещё не было «особенного башмака», о котором он мечтал. Ему было трудно ходить по улицам в стоптанных туфлях, ежеминутно падавших с ног.
Тогда я вырезал из дерева хороший, толстый каблук и принёс Паскуале. Мы сидели на полу и старались прибить его гвоздями к старой туфле, когда в комнату вошёл Анджело. Он остановился и посмотрел на нас из-под косматых бровей. У нас ничего не выходило. Тогда Анджело молча отобрал у нас туфлю, каблук и гвозди, смерил ногу Паскуале, осмотрел его пятку и, покачав головой, ушёл в свой чулан. Мы слышали, что он стучит молотком и ждали: что будет дальше?
На другой день к вечеру Анджело принёс Паскуале «особенный башмак». Он починил, выправил и разгладил его старую туфлю и приделал к ней толстый каблук, крепкий и удобный.
– Носи на здоровье, непутёвая голова! – сказал он. – А где твоя другая туфля?
Взяв туфлю, он и её привёл в порядок. Паскуале не мог нарадоваться на свои новые башмаки и ходил в них так осторожно, как будто они были стеклянные. Он, конечно, хромал, но не так сильно, как прежде, и его хромая нога теперь меньше уставала от ходьбы.
– Теперь уж мы пойдём к дяде Джузеппе? Пойдём, Пеппо? – спрашивал он.
И вот однажды утром я привёл его в каморку на чердаке.
– Это ещё кто? – спросил дядя Джузеппе, обернувшись к нам. – Говорят, брошенный щенок приводит другого брошенного щенка в дом, где его хоть раз накормили. Впрочем, ты похож не на щенка, а на цыпленка, – добавил он, разглядывая Паскуале, – ты такой же маленький, остроносый и светлоголовый. Настоящий хромой цыплёнок.
Паскуале заморгал глазами, не зная, можно ли ему остаться на чердаке или нужно уходить. Он остался и просидел рядом со мной весь день до вечера, глядя, как я вырезываю кукольные ручки и ножки. Он ушёл домой неохотно, поздно вечером.
А наутро дядя Джузеппе запнулся на пороге, отворяя дверь: под дверью, свернувшись калачиком, спал Паскуале. Он не попал вчера в дом Гоцци – не достучался. Синьора Гоцци не было дома, а старый Анджело заснул и не слышал стука. Паскуале вернулся на чердак, но не посмел войти и лег спать под дверью.
– Ну что ж, живи здесь пока. Посмотрим, на что ты годишься, – сказал дядя Джузеппе.
Руки Паскуале не годились для резьбы: они были у него слишком слабые. Ножик не слушался его. Кукольные головки выходили у него совсем плоские, носы – как обрубки, рты – как щели.
– Ну, тебе никогда не стать резчиком! – сказал мой хозяин. – Попробуй клеить и раскрашивать!
Это дело быстро пошло на лад. Паскуале стал искусно клеить сапожки, латы, шляпы и парички и тонко разрисовывал личики наших деревянных актёров. Но ещё лучше он управлял куклами. Он сразу разобрал, за какие нитки нужно дергать, чтобы кукла двигалась, как живая.
Он заставлял моего Пульчинеллу прыгать на одной ноге, вертеться, кувыркаться. Однажды, когда Пульчинелла летал по воздуху, растопырив руки, как крылья, а потом плавно опускался на пол, так что его балахончик надувался парусом, синьор Гоцци вошёл в каморку.
– Браво! – воскликнул он. – Это очень забавно! Марионетки могут летать, превращаться в чудовищ, отрывать друг другу головы и снова приставлять их на место, чего никогда не сделать живым актёрам! Сколько чудес и волшебных превращений можно представить на сцене кукольного театра!
Дядя Джузеппе вздрогнул и поднял голову от своих переплетов:
– А что вы скажете, синьор, если мы представим ваши «Три апельсина» в кукольном театре? Что проку в моих куклах, если они висят в шкафу и никто их не видит? Я хотел бы показать их в театре. Я вырезал бы новых кукол… ещё лучше…
Синьор Гоцци нахмурился, и глаза его стали сердитыми.
– Мне всю жизнь хотелось сделать это… – прибавил дядя Джузеппе упавшим голосом.
– Зачем, Джузеппе? Чтобы мои враги, захлебываясь лаем, издевались надо мной? Вместо превосходных живых актёров жалкие деревяшки на нитках будут разыгрывать мои фиабы?[2]
– Не обижайте наших деревянных актёров, синьор, – тихо ответил старик. – Разве слава великих поэтов Тассо и Ариосто померкла оттого, что их поэмы вот уже двести лет не знают иных актёров, кроме маленьких марионеток? Разве ваш прославленный враг мессер Гольдони не развлекался, сам управляя куклами? Он представил тогда глупую комедию «Чиханье Геркулеса», и она всё-таки имела успех, хотя куклы у него были грубые и безобразные, сделанные каким-то неучем! А мы представим вашу прекрасную сказку «Любовь к трём апельсинам», и наши актёры будут самые красивые, самые ловкие и забавные, какие только бывали в Венеции! Весь город придёт смотреть наше представление!
Синьор Гоцци задумался, опустив голову. Потом он тихо рассмеялся.
– Вы согласны, синьор? – вскричал дядя Джузеппе. – Давайте покажем людям настоящее кукольное представление!
– Пускай мои поступки недостойны графа и дворянина, зато я поступаю так, как велит мое сердце, – сказал синьор Гоцци. – Фамильная кровать графов Гоцци не развалится оттого, что в ней переночует бездомный ребёнок. Наоборот, он прогонит с неё пауков.
И вправду, пауков было много в этом доме. Они бегали повсюду, быстро шевеля серыми лапками, свисали на тонких нитях с потолка, сидели в густой, пыльной паутине во всех углах. Дряхлый Анджело, глухой и подслеповатый слуга синьора Гоцци, не утруждал себя уборкой. Он чинил и штопал одежду и обувь своего господина, а на другое у него не хватало сил.
– Чего только не выдумает наш молодой господин! – проворчал он, когда мы привели Паскуале.
По старой памяти он всё ещё считал синьора Гоцци молодым человеком и постоянно брюзжал на него. всё же он принёс хлеба и сыру и накормил нас с Паскуале. Паскуале глядел на синьора Гоцци большими, испуганными глазами. «Не бойся, он добрый!» – шепнул я ему тихонько. Синьор Гоцци спросил Паскуале, есть ли у него родители и как он попал к аббату Молинари. Паскуале стал рассказывать, робея и запинаясь на каждом слове. У него нету родителей. Он сирота, подкидыш. Прежде он жил в монастырском приюте. Там много мальчиков. Монашки кормят их, учат читать, писать и петь в церкви. Паскуале очень любит петь. Когда мальчики подрастают, их отдают в услужение разным господам. Паскуале отдали господину аббату помогать старой Барбаре на кухне. Но он больше не хочет жить у аббата: там ничего не дают есть, и аббат больно колотит его своей тростью. Вот и всё.
– Вот оно – лицемерие модных, слезливых писателей! – воскликнул синьор Гоцци. – Аббат Молинари в своих писаниях проливает слёзы жалости над каждой козявкой, но у него не дрожит рука, когда он избивает слабого, беззащитного ребенка! Ты не вернешься к нему, мальчик! Я пойду в приют к монашкам и потребую, чтобы тебе нашли другое место. А пока ты поживешь у меня.
Синьору Гоцци не пришлось идти в приют к монашкам. Паскуале сам нашёл себе другое место – в тесной каморке на чердаке у дяди Джузеппе. Вот как это вышло.
Пока у Паскуале болела нога и он не мог ходить, я часто прибегал навещать его в дом графов Гоцци. Само собой разумеется, я рассказывал ему про то, как я вырезываю кукол и какие деревянные человечки живут в стенном шкафу дяди Джузеппе. Когда нога у Паскуале зажила, он стал проситься, чтобы я взял его с собой к дяде Джузеппе. Я опасался, что мой хозяин рассердится, если я приведу с собой мальчишку, но Паскуале так упрашивал меня, что я согласился.
Он только боялся, что уличные мальчишки опять засмеют его и забросают камнями, как бывало уже прежде, потому что у него всё ещё не было «особенного башмака», о котором он мечтал. Ему было трудно ходить по улицам в стоптанных туфлях, ежеминутно падавших с ног.
Тогда я вырезал из дерева хороший, толстый каблук и принёс Паскуале. Мы сидели на полу и старались прибить его гвоздями к старой туфле, когда в комнату вошёл Анджело. Он остановился и посмотрел на нас из-под косматых бровей. У нас ничего не выходило. Тогда Анджело молча отобрал у нас туфлю, каблук и гвозди, смерил ногу Паскуале, осмотрел его пятку и, покачав головой, ушёл в свой чулан. Мы слышали, что он стучит молотком и ждали: что будет дальше?
На другой день к вечеру Анджело принёс Паскуале «особенный башмак». Он починил, выправил и разгладил его старую туфлю и приделал к ней толстый каблук, крепкий и удобный.
– Носи на здоровье, непутёвая голова! – сказал он. – А где твоя другая туфля?
Взяв туфлю, он и её привёл в порядок. Паскуале не мог нарадоваться на свои новые башмаки и ходил в них так осторожно, как будто они были стеклянные. Он, конечно, хромал, но не так сильно, как прежде, и его хромая нога теперь меньше уставала от ходьбы.
– Теперь уж мы пойдём к дяде Джузеппе? Пойдём, Пеппо? – спрашивал он.
И вот однажды утром я привёл его в каморку на чердаке.
– Это ещё кто? – спросил дядя Джузеппе, обернувшись к нам. – Говорят, брошенный щенок приводит другого брошенного щенка в дом, где его хоть раз накормили. Впрочем, ты похож не на щенка, а на цыпленка, – добавил он, разглядывая Паскуале, – ты такой же маленький, остроносый и светлоголовый. Настоящий хромой цыплёнок.
Паскуале заморгал глазами, не зная, можно ли ему остаться на чердаке или нужно уходить. Он остался и просидел рядом со мной весь день до вечера, глядя, как я вырезываю кукольные ручки и ножки. Он ушёл домой неохотно, поздно вечером.
А наутро дядя Джузеппе запнулся на пороге, отворяя дверь: под дверью, свернувшись калачиком, спал Паскуале. Он не попал вчера в дом Гоцци – не достучался. Синьора Гоцци не было дома, а старый Анджело заснул и не слышал стука. Паскуале вернулся на чердак, но не посмел войти и лег спать под дверью.
– Ну что ж, живи здесь пока. Посмотрим, на что ты годишься, – сказал дядя Джузеппе.
Руки Паскуале не годились для резьбы: они были у него слишком слабые. Ножик не слушался его. Кукольные головки выходили у него совсем плоские, носы – как обрубки, рты – как щели.
– Ну, тебе никогда не стать резчиком! – сказал мой хозяин. – Попробуй клеить и раскрашивать!
Это дело быстро пошло на лад. Паскуале стал искусно клеить сапожки, латы, шляпы и парички и тонко разрисовывал личики наших деревянных актёров. Но ещё лучше он управлял куклами. Он сразу разобрал, за какие нитки нужно дергать, чтобы кукла двигалась, как живая.
Он заставлял моего Пульчинеллу прыгать на одной ноге, вертеться, кувыркаться. Однажды, когда Пульчинелла летал по воздуху, растопырив руки, как крылья, а потом плавно опускался на пол, так что его балахончик надувался парусом, синьор Гоцци вошёл в каморку.
– Браво! – воскликнул он. – Это очень забавно! Марионетки могут летать, превращаться в чудовищ, отрывать друг другу головы и снова приставлять их на место, чего никогда не сделать живым актёрам! Сколько чудес и волшебных превращений можно представить на сцене кукольного театра!
Дядя Джузеппе вздрогнул и поднял голову от своих переплетов:
– А что вы скажете, синьор, если мы представим ваши «Три апельсина» в кукольном театре? Что проку в моих куклах, если они висят в шкафу и никто их не видит? Я хотел бы показать их в театре. Я вырезал бы новых кукол… ещё лучше…
Синьор Гоцци нахмурился, и глаза его стали сердитыми.
– Мне всю жизнь хотелось сделать это… – прибавил дядя Джузеппе упавшим голосом.
– Зачем, Джузеппе? Чтобы мои враги, захлебываясь лаем, издевались надо мной? Вместо превосходных живых актёров жалкие деревяшки на нитках будут разыгрывать мои фиабы?[2]
– Не обижайте наших деревянных актёров, синьор, – тихо ответил старик. – Разве слава великих поэтов Тассо и Ариосто померкла оттого, что их поэмы вот уже двести лет не знают иных актёров, кроме маленьких марионеток? Разве ваш прославленный враг мессер Гольдони не развлекался, сам управляя куклами? Он представил тогда глупую комедию «Чиханье Геркулеса», и она всё-таки имела успех, хотя куклы у него были грубые и безобразные, сделанные каким-то неучем! А мы представим вашу прекрасную сказку «Любовь к трём апельсинам», и наши актёры будут самые красивые, самые ловкие и забавные, какие только бывали в Венеции! Весь город придёт смотреть наше представление!
Синьор Гоцци задумался, опустив голову. Потом он тихо рассмеялся.
– Вы согласны, синьор? – вскричал дядя Джузеппе. – Давайте покажем людям настоящее кукольное представление!
«ЛЮБОВЬ К ТРЁМ АПЕЛЬСИНАМ»
Когда я был совсем маленький, сестра Урсула, укладывая меня спать, рассказывала мне потешную сказку про три апельсина. Вот она.
Жил-был король, да не простой, а карточный. Тузы были у него министрами, валеты – лакеями, а двойки и тройки служили в судомойках. У короля был сын Тарталья. Он не пил, не ел, только стонал да охал. Учёные доктора сказали, что если принц не рассмеется, он наверняка умрёт.
Король созвал всех шутов в свой дворец. Фигляры кувыркались перед принцем день и ночь. Знаменитый шут Труффальдин лез из кожи, чтобы рассмешить принца. Но принц хныкал, уткнувшись носом в подушку. Его ничем нельзя было рассмешить.
Но вот однажды на двор к королю забрела старушонка, похожая на крысу. Она поскользнулась и упала так смешно, что дурачок-принц расхохотался.
– Будь ты проклят! – крикнула старуха. – Отныне ты будешь тосковать по трём чудесным апельсинам! – И она пропала, будто провалилась сквозь землю. Это была злая фея Моргана.
Принц выздоровел, но ему во что бы то ни стало понадобилось достать три апельсина. Во сне и наяву он бредил апельсинами. Кузнецы выковали ему железные башмаки, и принц пустился по белу свету вместе с шутом Труффальдином разыскивать три апельсина.
Они нашли три апельсина, украли их из сада великанши Креонты и, припевая, отправились домой. По дороге Тарталья уснул, а Труффальдину захотелось пить. Он разрезал один апельсин – и обомлел от страха. Из апельсина вышла красавица, жалобно сказала: «Дай мне пить!» – и тут же умерла.
Труффальдин разрезал второй апельсин. Из него тоже вышла красавица, попросила пить и умерла.
– Ты олух! – крикнул проснувшийся Тарталья. Он сбегал к ручью, зачерпнул воды своим железным башмаком и разрезал третий апельсин. Когда из апельсина вышла красавица, он дал ей напиться. Красавица не умерла, а сказала, что её зовут Нинетта.
Тут Тарталья вздумал на ней жениться. Он отправился в город за каретой, чтобы отвезти невесту домой. Нинетта осталась в лесу.
Вдруг к ней подошла черномазая Смеральдина, сказала: «Дай я причешу тебя, голубка!» – и воткнула в голову Нинетты волшебную булавку.
Нинетта превратилась в голубку и улетела. Когда Тарталья вернулся, Смеральдина сказала ему:
– Я – твоя невеста!
Пришлось Тарталье отвезти её во дворец и отпраздновать свадьбу.
А Труффальдин сидел в королевской кухне и жарил курицу для короля. Вдруг влетела голубка и запела так сладко, что шут заслушался и спалил жаркое. Дым и чад пошли по всему дворцу. Труффальдин стал жарить вторую курицу, но опять заслушался пения голубки и уронил курицу в огонь. Король гневался, почему ему не дают курицу, и сам пошёл на кухню. Куриц больше не было. Труффальдин схватил голубку и собирался её зажарить. Вдруг он увидел, что в головке голубки торчит булавка. Он вытащил эту булавку.
Голубка превратилась в Нинетту, а Смеральдина стала крысой и убежала в подполье. На радостях все пустились плясать, а король от удивления уселся прямо в очаг. На этом сказка кончалась.
Я никогда не засыпал, пока не дослушаю её до конца. Джузеппе сказал нам, что Гоцци переложил эту сказку в стихи и сделал из неё пьесу. Когда-то превосходные живые актёры представляли эту сказку. Народ валом валил в ярко освещенные двери великолепного театра Сан-Самуэле. В Венеции только и разговору было, что про весёлую комедию «Любовь к трём апельсинам» и про её автора – поэта Карло Гоцци. С тех пор прошло двадцать лет. Об этом уже многие забыли.
Теперь людям больше полюбились французские комедии, где нет чудес и волшебных превращений. Но они опять вспомнят поэта Карло Гоцци, когда посмотрят наше кукольное представление!
Тридцать новых кукол делали мы для «Трех апельсинов». Дядя Джузеппе вырезал крючконосую головку феи Морганы, нежное личико Нинетты, толстощёкую и толстогубую головку Смеральдины. Я резал кукольные ручки и ножки, прикреплял их к туловищам, выпиливал коромыслица и подвязывал кукол на нитки. Паскуале шил, клеил и раскрашивал платья, мастерил апельсины, бутылки, креслица и ещё множество мелких предметов, нужных для представления.
Белая голубка, обклеенная настоящими голубиными перышками, которые мы подобрали на площади Сан-Марко, покачивалась посреди каморки, подвешенная на нитке к потолку.
Однажды, когда дядя Джузеппе вышел из дому, Паскуале, лежа на животе, расписывал голубой краской волшебный замок Креонты, а я подогревал на очаге плошку со столярным клеем, к нам заглянул синьор Гоцци – посмотреть, как подвигается работа. Он был весел и вспоминал былые времена, когда его имя гремело по всей Венеции. Он сидел на табурете и говорил:
– Когда-то у меня был злой враг. Он глубоко оскорбил меня. Все знали, что он негодяй– и трус, но сенат всё же выбрал его в секретари, потому что он был богат. Да, чёрт возьми, он был богат. Тогда я написал пьесу, в которой изобразил этого пошлого франта в самом смешном виде. Актёр, игравший эту роль, загримировался так похоже, что весь зал ахнул, едва актёр вышел на сцену. Все узнали моего врага и потешались над ним от души. На другой вечер чуть не вся Венеция собралась в театр похохотать над блестящим секретарём сената. Дуралей подал на меня в суд, но сенат посоветовал ему убраться подальше, пока цел. Кому нужны осмеянные секретари?
И Гоцци заливался хрипловатым добродушным смехом, вспоминая былые проказы. А у меня в голове гвоздём засела одна мысль, от которой мне даже стало жарко. Я задумался. Дым и чад от сгоревшего клея, который я забыл на огне в плошке, заставили меня очнуться.
– Ты, Пеппо, совсем как Труффальдин: заслушался пения голубки и спалил жаркое, – засмеялся Паскуале.
– Хорошо сказано, мальчик! – воскликнул синьор Гоцци.
А я думал: значит, и кукол можно делать похожими на живых людей!
Я вырезал Тарталью похожим на Паскуале. У него был такой же остренький нос, маленький рот и белокурые, волосы.
И, кроме того, я начал вырезывать ещё двух кукол, о которых не должен был знать никто, кроме нас с Паскуале.
Жил-был король, да не простой, а карточный. Тузы были у него министрами, валеты – лакеями, а двойки и тройки служили в судомойках. У короля был сын Тарталья. Он не пил, не ел, только стонал да охал. Учёные доктора сказали, что если принц не рассмеется, он наверняка умрёт.
Король созвал всех шутов в свой дворец. Фигляры кувыркались перед принцем день и ночь. Знаменитый шут Труффальдин лез из кожи, чтобы рассмешить принца. Но принц хныкал, уткнувшись носом в подушку. Его ничем нельзя было рассмешить.
Но вот однажды на двор к королю забрела старушонка, похожая на крысу. Она поскользнулась и упала так смешно, что дурачок-принц расхохотался.
– Будь ты проклят! – крикнула старуха. – Отныне ты будешь тосковать по трём чудесным апельсинам! – И она пропала, будто провалилась сквозь землю. Это была злая фея Моргана.
Принц выздоровел, но ему во что бы то ни стало понадобилось достать три апельсина. Во сне и наяву он бредил апельсинами. Кузнецы выковали ему железные башмаки, и принц пустился по белу свету вместе с шутом Труффальдином разыскивать три апельсина.
Они нашли три апельсина, украли их из сада великанши Креонты и, припевая, отправились домой. По дороге Тарталья уснул, а Труффальдину захотелось пить. Он разрезал один апельсин – и обомлел от страха. Из апельсина вышла красавица, жалобно сказала: «Дай мне пить!» – и тут же умерла.
Труффальдин разрезал второй апельсин. Из него тоже вышла красавица, попросила пить и умерла.
– Ты олух! – крикнул проснувшийся Тарталья. Он сбегал к ручью, зачерпнул воды своим железным башмаком и разрезал третий апельсин. Когда из апельсина вышла красавица, он дал ей напиться. Красавица не умерла, а сказала, что её зовут Нинетта.
Тут Тарталья вздумал на ней жениться. Он отправился в город за каретой, чтобы отвезти невесту домой. Нинетта осталась в лесу.
Вдруг к ней подошла черномазая Смеральдина, сказала: «Дай я причешу тебя, голубка!» – и воткнула в голову Нинетты волшебную булавку.
Нинетта превратилась в голубку и улетела. Когда Тарталья вернулся, Смеральдина сказала ему:
– Я – твоя невеста!
Пришлось Тарталье отвезти её во дворец и отпраздновать свадьбу.
А Труффальдин сидел в королевской кухне и жарил курицу для короля. Вдруг влетела голубка и запела так сладко, что шут заслушался и спалил жаркое. Дым и чад пошли по всему дворцу. Труффальдин стал жарить вторую курицу, но опять заслушался пения голубки и уронил курицу в огонь. Король гневался, почему ему не дают курицу, и сам пошёл на кухню. Куриц больше не было. Труффальдин схватил голубку и собирался её зажарить. Вдруг он увидел, что в головке голубки торчит булавка. Он вытащил эту булавку.
Голубка превратилась в Нинетту, а Смеральдина стала крысой и убежала в подполье. На радостях все пустились плясать, а король от удивления уселся прямо в очаг. На этом сказка кончалась.
Я никогда не засыпал, пока не дослушаю её до конца. Джузеппе сказал нам, что Гоцци переложил эту сказку в стихи и сделал из неё пьесу. Когда-то превосходные живые актёры представляли эту сказку. Народ валом валил в ярко освещенные двери великолепного театра Сан-Самуэле. В Венеции только и разговору было, что про весёлую комедию «Любовь к трём апельсинам» и про её автора – поэта Карло Гоцци. С тех пор прошло двадцать лет. Об этом уже многие забыли.
Теперь людям больше полюбились французские комедии, где нет чудес и волшебных превращений. Но они опять вспомнят поэта Карло Гоцци, когда посмотрят наше кукольное представление!
Тридцать новых кукол делали мы для «Трех апельсинов». Дядя Джузеппе вырезал крючконосую головку феи Морганы, нежное личико Нинетты, толстощёкую и толстогубую головку Смеральдины. Я резал кукольные ручки и ножки, прикреплял их к туловищам, выпиливал коромыслица и подвязывал кукол на нитки. Паскуале шил, клеил и раскрашивал платья, мастерил апельсины, бутылки, креслица и ещё множество мелких предметов, нужных для представления.
Белая голубка, обклеенная настоящими голубиными перышками, которые мы подобрали на площади Сан-Марко, покачивалась посреди каморки, подвешенная на нитке к потолку.
Однажды, когда дядя Джузеппе вышел из дому, Паскуале, лежа на животе, расписывал голубой краской волшебный замок Креонты, а я подогревал на очаге плошку со столярным клеем, к нам заглянул синьор Гоцци – посмотреть, как подвигается работа. Он был весел и вспоминал былые времена, когда его имя гремело по всей Венеции. Он сидел на табурете и говорил:
– Когда-то у меня был злой враг. Он глубоко оскорбил меня. Все знали, что он негодяй– и трус, но сенат всё же выбрал его в секретари, потому что он был богат. Да, чёрт возьми, он был богат. Тогда я написал пьесу, в которой изобразил этого пошлого франта в самом смешном виде. Актёр, игравший эту роль, загримировался так похоже, что весь зал ахнул, едва актёр вышел на сцену. Все узнали моего врага и потешались над ним от души. На другой вечер чуть не вся Венеция собралась в театр похохотать над блестящим секретарём сената. Дуралей подал на меня в суд, но сенат посоветовал ему убраться подальше, пока цел. Кому нужны осмеянные секретари?
И Гоцци заливался хрипловатым добродушным смехом, вспоминая былые проказы. А у меня в голове гвоздём засела одна мысль, от которой мне даже стало жарко. Я задумался. Дым и чад от сгоревшего клея, который я забыл на огне в плошке, заставили меня очнуться.
– Ты, Пеппо, совсем как Труффальдин: заслушался пения голубки и спалил жаркое, – засмеялся Паскуале.
– Хорошо сказано, мальчик! – воскликнул синьор Гоцци.
А я думал: значит, и кукол можно делать похожими на живых людей!
Я вырезал Тарталью похожим на Паскуале. У него был такой же остренький нос, маленький рот и белокурые, волосы.
И, кроме того, я начал вырезывать ещё двух кукол, о которых не должен был знать никто, кроме нас с Паскуале.
НА ТРОПЕ
Дюжий Мариано сидел на табурете, положив на стол тяжёлые красные руки с обкусанными ногтями, и, поглядывая исподлобья то на синьора Гоцци, то на дядю Джузеппе, быстро отводил глаза.
– Уж не знаю, что вам сказать, синьоры… Я, конечно, готов представить «Три апельсина» в моем балагане… Да вот беда: у меня нет денег, чтобы заказать столько новых кукол… Да и кто будет ими управлять? Ведь я один. Пьетро с грехом пополам дергает нитки, а Лиза и вовсе ничего не умеет…
– Слушайте, Мариано, – нетерпеливо перебил его дядя Джузеппе, – я дам вам тридцать новых кукол и сделаю все декорации. Управлять куклами будут мальчики – Паскуале и Джузеппе. Вы их научите этому. Вся выручка с представления будет ваша.
Мариано радостно сверкнул глазами, но тотчас же опять стал смотреть в землю.
– А когда это будет, дядюшка Джузеппе? Ведь скоро начнется пост, театры закроются. Если до поста я успею только раз или два представить вашу сказку, – мне нет расчета с этим возиться…
– Вы успеете представить эту сказку десять, нет – пятнадцать раз, и каждый раз вся выручка будет ваша, – сказал Джузеппе.
– Коли так, будь по-вашему!
Они хлопнули рука об руку. Синьор Гоцци молчал, перелистывая какую-то книгу. Он не любил Мариано. Мариано встал, взял шапку и кивнул нам с Паскуале.
– Идёмте со мной, молодцы!
Мы взяли Труффальдина и Тарталью и пошли за ним.
При дневном свете балаганчик Мариано казался грязным и убогим. Старый скрипач подметал земляной пол, поднимая облака пыли. Долговязый парнишка, проходя мимо, больно задел меня ящиком с куклами и буркнул: «Чего стал, ротозей?» А кудрявая девушка надулась, узнав, что Паскуале будет петь песенку голубки. Она совсем разозлилась, когда старый Якопо, оставив метлу, взялся за скрипку и, попробовав голос Паскуале, воскликнул:
– Ого, Лиза, тебе никогда не взять такого фа! – и хлопнул Паскуале по плечу.
Мариано подвёл нас к сцене. Без декораций она показалась нам пустой и скучной. Это была небольшая площадка из гладких досок, положенных на широкие козлы. Позади площадки стояли другие козлы, повыше. На них лежала широкая доска. Эта доска позади кукольной сцены зовется тропой. Кукольник стоит на ней, держит вагу куклы в одной руке, а другой дергает нужные нитки. Кукла шагает внизу, по дощатому полу сцены.
Во время представления козлы, на которых лежит сцена, закрыты разрисованным полотном. Занавески по бокам и верхняя занавеска над отверстием сцены не позволяют зрителю видеть кукольника за работой. Задняя декорация загораживает тропу и ноги кукольника.
Зритель видит только освещенное отверстие сцены, обрамлённое занавесками, в котором бегают, танцуют и дерутся куклы.
Мариано прикачал мне влезть на тропу и взять вагу Труффальдина. Я попробовал провести Труффальдина по сцене, но Труффальдин не пожелал идти. Он завертелся, как веретено, закручивая свои нитки тугим жгутом.
– Держи вагу ниже! – крикнул Мариано.
Я опустил вагу. Ножки Труффальдина стукнули о пол.
Он перестал вертеться, но мне пришлось завертеть его в обратную сторону, чтобы раскрутить нитки.
Расправив нитки, я опять повёл Труффальдина. Не тут-то было. Труффальдин шагал одной левой ногой и волочил правую, скривившись на правый бок. Я никак не мог заставить его идти по-человечески.
Мариано крепко выругался, вскочил на тропу и вырвал у меня вагу из рук.
– Вот как надо водить!
Мариано двигал пальцами, равномерно поднимая и опуская рога полумесяца, и в то же время плавно вёл вагу над сценой, держа руку на одной и той же высоте.
Труффальдин четко топал ножками и бежал по сцене, как живой.
Но едва вага очутилась в моей руке, Труффальдин принялся за прежнее. Он шагал левой ногой и волочил правую.
Я начал изо всех сил раскачивать пальцами полумесяц, равномерно поднимая и опуская его рога. Труффальдин зашагал правой и левой, но как зашагал! При каждом шаге его деревянное тельце круто поворачивалось то направо, то налево, голова подпрыгивала, руки болтались врозь, словно он не шёл, а плясал какой-то дурацкий танец.
Паскуале, чуть не плача, возился с Тартальей. Тарталья упрямился не меньше, чем Труффальдин. Его тонкие голубые ножки то заплетались, то разъезжались врозь. Он то качался, как маятник, то волочился по сцене.
Управлять куклами, стоя на тропе, оказалось труднее, чем на полу каморки дяди Джузеппе.
Мариано стоял перед сценой и покрикивал на нас:
– Пеппо, не вертись! Пеппо, не подгибай колени! Куда ты ползёшь, дуралей! Паскуале, не ходи по воздуху! Я тебе полетаю!
– Уж не знаю, что вам сказать, синьоры… Я, конечно, готов представить «Три апельсина» в моем балагане… Да вот беда: у меня нет денег, чтобы заказать столько новых кукол… Да и кто будет ими управлять? Ведь я один. Пьетро с грехом пополам дергает нитки, а Лиза и вовсе ничего не умеет…
– Слушайте, Мариано, – нетерпеливо перебил его дядя Джузеппе, – я дам вам тридцать новых кукол и сделаю все декорации. Управлять куклами будут мальчики – Паскуале и Джузеппе. Вы их научите этому. Вся выручка с представления будет ваша.
Мариано радостно сверкнул глазами, но тотчас же опять стал смотреть в землю.
– А когда это будет, дядюшка Джузеппе? Ведь скоро начнется пост, театры закроются. Если до поста я успею только раз или два представить вашу сказку, – мне нет расчета с этим возиться…
– Вы успеете представить эту сказку десять, нет – пятнадцать раз, и каждый раз вся выручка будет ваша, – сказал Джузеппе.
– Коли так, будь по-вашему!
Они хлопнули рука об руку. Синьор Гоцци молчал, перелистывая какую-то книгу. Он не любил Мариано. Мариано встал, взял шапку и кивнул нам с Паскуале.
– Идёмте со мной, молодцы!
Мы взяли Труффальдина и Тарталью и пошли за ним.
При дневном свете балаганчик Мариано казался грязным и убогим. Старый скрипач подметал земляной пол, поднимая облака пыли. Долговязый парнишка, проходя мимо, больно задел меня ящиком с куклами и буркнул: «Чего стал, ротозей?» А кудрявая девушка надулась, узнав, что Паскуале будет петь песенку голубки. Она совсем разозлилась, когда старый Якопо, оставив метлу, взялся за скрипку и, попробовав голос Паскуале, воскликнул:
– Ого, Лиза, тебе никогда не взять такого фа! – и хлопнул Паскуале по плечу.
Мариано подвёл нас к сцене. Без декораций она показалась нам пустой и скучной. Это была небольшая площадка из гладких досок, положенных на широкие козлы. Позади площадки стояли другие козлы, повыше. На них лежала широкая доска. Эта доска позади кукольной сцены зовется тропой. Кукольник стоит на ней, держит вагу куклы в одной руке, а другой дергает нужные нитки. Кукла шагает внизу, по дощатому полу сцены.
Во время представления козлы, на которых лежит сцена, закрыты разрисованным полотном. Занавески по бокам и верхняя занавеска над отверстием сцены не позволяют зрителю видеть кукольника за работой. Задняя декорация загораживает тропу и ноги кукольника.
Зритель видит только освещенное отверстие сцены, обрамлённое занавесками, в котором бегают, танцуют и дерутся куклы.
Мариано прикачал мне влезть на тропу и взять вагу Труффальдина. Я попробовал провести Труффальдина по сцене, но Труффальдин не пожелал идти. Он завертелся, как веретено, закручивая свои нитки тугим жгутом.
– Держи вагу ниже! – крикнул Мариано.
Я опустил вагу. Ножки Труффальдина стукнули о пол.
Он перестал вертеться, но мне пришлось завертеть его в обратную сторону, чтобы раскрутить нитки.
Расправив нитки, я опять повёл Труффальдина. Не тут-то было. Труффальдин шагал одной левой ногой и волочил правую, скривившись на правый бок. Я никак не мог заставить его идти по-человечески.
Мариано крепко выругался, вскочил на тропу и вырвал у меня вагу из рук.
– Вот как надо водить!
Мариано двигал пальцами, равномерно поднимая и опуская рога полумесяца, и в то же время плавно вёл вагу над сценой, держа руку на одной и той же высоте.
Труффальдин четко топал ножками и бежал по сцене, как живой.
Но едва вага очутилась в моей руке, Труффальдин принялся за прежнее. Он шагал левой ногой и волочил правую.
Я начал изо всех сил раскачивать пальцами полумесяц, равномерно поднимая и опуская его рога. Труффальдин зашагал правой и левой, но как зашагал! При каждом шаге его деревянное тельце круто поворачивалось то направо, то налево, голова подпрыгивала, руки болтались врозь, словно он не шёл, а плясал какой-то дурацкий танец.
Паскуале, чуть не плача, возился с Тартальей. Тарталья упрямился не меньше, чем Труффальдин. Его тонкие голубые ножки то заплетались, то разъезжались врозь. Он то качался, как маятник, то волочился по сцене.
Управлять куклами, стоя на тропе, оказалось труднее, чем на полу каморки дяди Джузеппе.
Мариано стоял перед сценой и покрикивал на нас:
– Пеппо, не вертись! Пеппо, не подгибай колени! Куда ты ползёшь, дуралей! Паскуале, не ходи по воздуху! Я тебе полетаю!