Внизу в распоряжении Павло было много источников тепла. В гостиной стоял высокий торшер, которым он владел единолично: зимой он забирался под абажур, поближе к лампочке, и блаженствовал в тепле. У него была своя табуреточка с подушкой возле камина, но он отдавал предпочтение лампе, поэтому мы ее не выключали по целым дням, а счетчик накручивал сногсшибательные суммы. В первые же погожие весенние деньки Павло выходил в сад, где любил сидеть на заборе, греясь на солнышке, или бродил взад-вперед, вылавливая пауков и прочие лакомства. Примерно посередине забора была устроена зеленая беседка из увитых ползучими растениями шестов, и в эту гущу зелени Павло скрывался, если ему грозила опасность. Не один год тянулась его война с большой белой кошкой наших соседей: она, очевидно, полагала, что Павло просто какая-то необычная крыса и долг повелевает ей его прикончить. Она часами, не жалея себя, пыталась подкрасться к нему, но, так как белая шкура была отлично заметна на зелени листвы, ей ни разу не удалось застать Павло врасплох. Он дожидался, пока она подползет совсем близко, сверкая желтыми глазами, облизываясь розовым язычком, и, неспешной рысцой пробежав по забору, нырял в густое сплетение зелени. Оказавшись в полной безопасности, Павло вопил и улюлюкал, как уличный мальчишка, выглядывая из цветов, а одураченная кошка бродила вокруг, стараясь отыскать среди стеблей плюща дырку, куда могло бы протиснуться ее раскормленное туловище.
   Возле забора, между беседкой, где прятался Павло, и домом, росли два небольших фиговых дерева, и мы вырыли вокруг них глубокие канавы, которые наполняли водой в летнюю жару. Однажды Павло разгуливал по забору, что-то бормоча себе под нос и охотясь на пауков, как вдруг, подняв голову, увидел своего злейшего врага — громадную белую кошку, которая восседала на заборе, отрезая ему путь к спасительной беседке. У него оставался единственный выход
   — отступить вдоль забора и удрать в дом, что он и сделал, во весь голос призывая на помощь. Конечно, жирная белая кошка не могла бежать с такой легкостью, как Павло, ей было далековато до циркового канатоходца, и все же она, медленно пробираясь по забору, стала нагонять Павло. Она, так сказать, висела у него на хвосте, когда он добрался до фиговых деревьев, со страху оступился и, закричав, полетел прямо в наполненную водой канаву под деревом. Он вынырнул на поверхность, задыхаясь и отфыркиваясь, и принялся плавать кругами, поднимая тучу брызг, а потрясенная кошка следила за ним глазами: вряд ли она когда-нибудь еще в жизни видела «водяную мартышку». К счастью, я подоспел раньше, чем она успела опомниться и выудить Павло из воды, и ей пришлось спасаться бегством. Я вытащил захлебывающегося от ярости Павло, и остаток дня он пролежал перед камином, завернутый в одеяльце, мрачно бормоча что-то себе под нос. Это происшествие настолько расшатало его нервы, что он целую неделю не высовывал носа из дому, а стоило ему заметить вдалеке белую кошку, как он поднимал крик и не успокаивался до тех пор, пока кто-нибудь из нас не сажал его к себе на плечо, где он чувствовал себя в полной безопасности.
   Павло прожил с нами восемь лет, и нам казалось, что в доме завелся гномик-домовой: нас то и дело подстерегали разные неожиданности. Приспосабливаться к нам он не желал, пришлось нам приспосабливаться к его привычкам. Например, он настаивал на том, чтобы есть вместе с нами и непременно то же самое, что и все. Он ел из блюдечка, которое мы ставили на подоконник. На завтрак он получал овсянку или кукурузные хлопья с теплым молоком и сахаром; на второй завтрак ему давали зелень, картошку и ложку пудинга, какой ели все. Во время чаепития его приходилось силой держать подальше от стола, иначе Павло с пронзительным восторженным верещанием нырял в банку с вареньем: он искренне считал, что ее ставят на стол лично для него, и чувствовал себя глубоко оскорбленным, если вы не разделяли его точку зрения. Мы обязаны были ровно в шесть часов укладывать его спать, а если опаздывали, то заставали его нетерпеливо бегающим взад-вперед возле ящика комода — шерсть у него стояла дыбом от гнева. Нам пришлось научиться никогда не захлопывать дверь, не посмотрев, где Павло, — он почему-то очень любил сидеть наверху и предаваться размышлениям. Но самое ужасное, по его мнению, уйти на весь вечер, оставив его в одиночестве. Когда мы возвращались, он без обиняков выражал нам свое крайнее возмущение; мы впадали в немилость; он презрительно поворачивался к нам спиной, когда мы с ним заговаривали, или уходил в угол и сверлил нас оттуда пристальным взглядом, с лицом, перекошенным от гнева. Примерно через полчаса он весьма неохотно сменял гнев на милость и с царственной снисходительностью принимал кусочек сахара и глоток теплого молока перед отходом ко сну. У Павло совершенно так же, как у людей, менялось настроение: когда он бывал не в духе, он ворчал и ругался и порой готов был цапнуть вас ни за что ни про что. Зато, когда разнеживался, подбирался к вам, сияя от любви, очень быстро высовывая и убирая язычок, причмокивая губами, и, вскочив на плечо, страстно покусывал за ухо.
   По дому он передвигался особым образом: он не любил спускаться на землю и старался не касаться пола, если это было возможно. В родном тропическом лесу он перебирался бы с дерева на дерево по лианам и веткам, но в пригородном доме таких удобств не предвиделось. Поэтому Павло передвигался, как по дорожкам, по планкам для картин, скользя с неимоверной скоростью на одной руке и одной ноге и складываясь пополам, как мохнатая гусеница, пока не добирался до подоконника. Он взлетал вверх по гладкому краю двери с такой грацией и непринужденностью, с какой нам не удалось бы взбежать по парадной лестнице. Иногда он ухитрялся часть пути проделать на спине у нашего пса, прыгнув на него сверху и цепко держась за шерсть, как крохотный Старый Водяной. Пес, который успел усвоить, что особа Павло священна и неприкосновенна, молча бросал на нас умоляющие взгляды, пока мы не снимали мартышку у него со спины. Он недолюбливал Павло по двум причинам: во-первых, пес не понимал, почему это похожее на крысу создание беспрепятственно разгуливает по всему дому, а во-вторых, Павло докучал ему и донимал его, не жалея сил. Обезьянка свешивалась с подлокотника кресла и дергала пса за брови и усы, тут же отскакивая на безопасное расстояние. А то еще, дождавшись, пока пес уснет, Павло совершал молниеносный наскок на его беззащитный хвост. Однако временами заключалось нечто вроде вооруженного перемирия, и пес лежал, растянувшись перед камином, а Павло, сидя у него на боку, старательно приводил в порядок его лохматую шкуру.
   Когда настал его смертный час, Павло обставил свой уход в лучших викторианских традициях. Несколько дней ему нездоровилось, и он все время лежал в комнате сестры на широком подоконнике, застеленном его меховым одеяльцем, и грелся на солнышке. Как-то утром он вдруг стал отчаянно кричать на мою сестру, и она, переполошившись, громко позвала всех нас, уверенная, что он умирает. Вся семья, побросав свои занятия, кинулась наверх, в ее спальню. Мы столпились возле подоконника и внимательно вглядывались в Павло, но ничего особенного как будто с ним не происходило. Он охотно выпил молочка и откинулся на своем меховом ложе, глядя на нас блестящими глазами. Мы совсем было успокоились, решив, что это ложная тревога, когда он внезапно весь обмяк. Мы в полной панике насильно раскрыли ему рот и влили туда еще немного молока. Он понемногу пришел в сознание и лежал, не шевелясь, у меня в сложенных лодочкой ладонях. Он взглянул на всех нас, собрал последние силы, высунул язычок и чмокнул губами, в последний раз выражая свою любовь. Потом уронил головку и спокойно скончался.
   Дом и сад осиротели — там воцарилась такая пустота, так не хватало его задорной крохотной фигурки, его яркой индивидуальности. Никто из нас, заметив паука, уже больше не кричал: «Где Павло?» Никогда больше нам не приходилось просыпаться ни свет ни заря, чувствуя переступающие по лицу холодные лапки. Он стал одним из нас, сделался членом семьи, а это не удавалось ни одному из наших домашних любимцев, и мы искренне оплакивали его смерть. Даже соседская белая кошка казалась огорченной и расстроенной: для нее наш сад без Павло тоже навсегда опустел и потерял привлекательность.
 
   Глава 4.
   Человеческие экземпляры
   Когда бродишь по разным странам, собирая коллекции животных, как-то само собой получается, что начинаешь коллекционировать и людей. Вообще я склонен никогда не прощать людям те недостатки, которые прощаю животным, но в этом смысле мне повезло: большинство людей, повстречавшихся мне в моих странствиях, были просто чудесными человеческими экземплярами. Конечно, ловцу животных обычно легче устанавливать контакты: все мечтают познакомиться с человеком столь редкостной профессии и самоотверженно ему помогают чем могут.
   Одна из самых прелестных и изысканных женщин, каких я знал, помогала мне запихивать пару лебедей в багажник такси в центре Буэнос-Айреса, а всякий, кто хотя бы раз пытался уговорить буэнос-айресского таксиста подвезти какую-нибудь живность, знает, чего это стоит. Миллионер разрешил мне загромоздить клетками со зверьем парадный подъезд своего элегантного городского особняка, а когда броненосец удрал и проложил, как бульдозер, траншею посередине роскошной клумбы, он и бровью не повел. Содержательница местного веселого дома помогала нам вести хозяйство, как заправская экономка, да еще заставляла всех девушек мыть и убирать (конечно, в свободное от работы время), а однажды она даже схватилась с начальником полиции — и все из-за нас! В Африке один человек, широко известный своей неприязнью к чужакам и зверью, позволил нам провести шесть недель в своем доме, который мы битком набили, как Ноев ковчег, разнообразными и диковинными лягушками, змеями, белками и мангустами. Капитан большого парохода спускался в трюм ровно в одиннадцать вечера, снимал китель, закатывал рукава рубашки и помогал мне чистить клетки и резать корм для животных. Знаком мне и художник, который, проехав тысячи миль, чтобы написать серию портретов индейцев разных племен, попал в мою экспедицию и все свое время посвятил отлову животных — на рисование у него не оставалось ни минуты. Кстати, если бы он и захотел, то писать было бы не на чем — я конфисковал все его холсты и понаделал из них ящиков для змей. Помню и щупленького чиновника из министерства общественных работ, настоящего уроженца Лондона, который, едва успев со мной познакомиться, предложил подбросить меня на сто с лишним миль по жутким африканским дорогам в своем новеньком «остине» только ради того, чтобы я мог проверить слухи о младенце гориллы. На его долю в этой авантюре пришлось только в чужом пиру похмелье да лопнувшая рессора.
   Мне случалось порой встречать таких необычных, интересных людей, что я всерьез начинал подумывать, не бросить ли животных и не заняться ли антропологией. Но тут я как раз столкнулся с пренеприятными человеческими экземплярами. Один из них был окружным инспектором, который цедил сквозь зубы: «Мы всегда готовы оказать вам посильную помощь…» — и делал все от него зависящее, чтобы мешать нам и подстраивать пакости. Второй — надсмотрщик в Парагвае — только потому, что я ему не понравился, две недели скрывал от меня, что индейцы поймали редкое, изумительное животное, о котором я мечтал, и ждут, чтобы я приехал его забрать. Когда я наконец добрался до них, чудесное существо настолько ослабело, что уже не стояло на ногах и погибло от пневмонии на вторые сутки. Третий — явно ненормальный матрос — в припадке садистского веселья как-то ночью перевернул целый ряд клеток на палубе, в том числе и клетку с парой редчайших белочек, у которых недавно родился детеныш. Малыш погиб.
   К счастью, такие выродки попадаются очень редко, и славные люди, встречавшиеся на моем пути, своим численным превосходством, безусловно, оправдали в моих глазах род человеческий. Но как бы то ни было, я, пожалуй, не стану изменять животным.

Мактутль

   Все без исключения, впервые услышав о моей профессии, начинают расспрашивать о приключениях, которые мне случилось пережить в местах, которые они упорно называют джунглями.
   Возвратившись в Англию из своего первого путешествия в Западную Африку, я восторженно разглагольствовал о сотнях квадратных миль, покрытых тропическим лесом, где я жил и работал в течение восьми месяцев. Я говорил, что провел в тропическом лесу много счастливых дней и со мной за все время не случилось ничего «ужасного», но люди, услышав мои рассказы, решали, что я либо слишком скромен, либо просто враль.
   Когда я второй раз ехал в Западную Африку, мне повстречался на пароходе молодой ирландец по имени Мактутль — он ехал служить на банановых плантациях в Камеруне. Мактутль поведал мне по секрету, что ни разу в жизни не выезжал из Англии и что Африка, по его мнению, самая ужасная и опасная страна на свете. Он почему-то страшно боялся, что все змеи континента сползутся на пристань, чтобы встретить его лично. Стремясь его успокоить, я сказал, что за все месяцы, проведенные в лесу, я видел ровным счетом пять змей, да и те удрали так резво, что я не успел их изловить. Он спросил, очень ли это опасное дело — ловить змей, а я искренне ответил, что змей вообще-то ловить легче легкого, если только вы не трусите и знакомы с привычками каждого вида. Услышав это, Мактутль совершенно успокоился и, когда мы сходили на землю, торжественно поклялся, что сыщет для меня какие-нибудь особо редкие экземпляры; я его поблагодарил и тут же позабыл о его словах.
   Пять месяцев спустя я уже собирался домой, в Англию, с коллекцией примерно в двести экземпляров животных — от кузнечика до шимпанзе. Пароход отходил ночью, и в тот же вечер, уже в полной темноте, возле моего лагеря, взвизгнув тормозами, остановился крытый пикапик, и из него выскочил мой молодой ирландец в сопровождении нескольких друзей. Захлебываясь от восторга, он сообщил мне, что раздобыл для меня обещанные редкие экземпляры. Насколько я понял, он обнаружил где-то на своей плантации большую яму или ров, который, очевидно, отрыли для дренажа. Ров, по его словам, кишмя кишел «экземплярами», и всех змей он «дарит мне» — при условии, что я их сам переловлю.
   Он так ликовал, повествуя обо всех отысканных для меня «экземплярах», что у меня не хватило духу возражать: хотя я и страстный натуралист, ползать глухой ночью в яме, кишащей змеями, мне вовсе не хотелось. Кроме того, он явно успел расписать своим приятелям мои потрясающие методы ловли змей и прихватил их с собой на предстоящий спектакль. Вот и пришлось мне волей-неволей согласиться поехать и выловить пресмыкающихся; об этом решении мне пришлось пожалеть, как ни о каком другом.
   Я захватил большой полотняный мешок и палку с у-образной медной вилкой на одном конце, потом втиснулся в фургончик вместе с кучкой развеселых зрителей, и мы тронулись в путь. В половине первого мы подъехали к бунгало моего друга и немного задержались, чтобы промочить горло, перед тем как идти пешком через плантацию к змеиному рву.
   — Вам веревка понадобится, верно? — спросил Мактутль.
   — Веревка? — переспросил я. — А зачем она мне?
   — То есть как? Спускаться на ней в ров, само собой, — весело ответил он. У меня как-то неприятно засосало под ложечкой. Я попросил описать мне этот ров. Оказалось, он был футов двадцать пять в длину, четыре в ширину и двенадцать в глубину. Все наперебой уверяли меня, что без веревки туда нипочем не спуститься. Пока мой друг разыскивал веревку, я, втайне уповая на то, что он ее не найдет, поспешил опрокинуть еще рюмочку, ругая себя за то, что позволил, как дурак, втянуть себя в эту фантастическую охоту за змеями.
   Ловить змей на деревьях, на земле или в мелких канавках — дело несложное, а вот спускаться на веревке в ров, где ползает неизвестное количество неизвестных змей, — это вовсе не развлечение, поверьте мне. Я было решил, что мне удастся отделаться легким испугом, когда оказалось, что ни у кого нет с собой фонаря. Мой друг, успевший раздобыть где-то веревку, твердо решил, что ничто на свете не нарушит его планы: проблему освещения он решил блистательно, привязав керосиновую лампу-примус к длинной бечевке, и объявил во всеуслышание, что сам лично будет мне светить. Я его поблагодарил, как мне казалось, довольно бодрым голосом.
   — Не стоит благодарности, — ответил он. — Я твердо решил доставить вам удовольствие. А лампа эта куда лучше фонарика — свет вам, между прочим, понадобится: там внизу уйма этих чертовых тварей.
   Потом мы подождали брата и невестку моего друга: он объяснил, что пригласил их специально посмотреть на то, как надо ловить змей, может, им больше ни разу в жизни не придется такое видеть, нельзя упускать единственную возможность.
   Наконец мы ввосьмером отправились на банановую плантацию; семеро из нас хохотали, болтали и вообще предвкушали редкое развлечение. А я вдруг сообразил, что одежда на мне крайне не подходящая для охоты на змей: легкие летние брюки и теннисные туфли. Даже самая хилая змейка без труда прокусит их вместе с моей кожей. Однако не успел я об этом сказать, как мы уже подошли к краю рва, и в свете лампы он мне показался образцовой могилой великана. Мой друг описал его довольно точно, но ни словом не упомянул о том, что стены состоят из рыхлой, осыпающейся земли, источенной трещинами и дырами, в которых могли запрятаться легионы змей. Я присел на корточки на краю ямы, и в нее спустили лампу, чтобы дать мне возможность разведать обстановку и определить, к какому виду относятся змеи. До той минуты я утешал себя мыслью, что змеи в конце концов могут оказаться совершенно безобидными, но, когда свет озарил дно ямы, мои надежды вмиг улетучились: ров буквально кишмя кишел молодыми габонскими гадюками — смертельно ядовитыми змеями.
   Днем змеи, как правило, малоподвижны, и ловить их легче легкого, но по ночам, когда они просыпаются и готовы к охоте, они двигаются с весьма неприятной живостью. На дне ямы извивались молодые змеи фута по два в длину и дюйма по два в диаметре, и ни одна из них, насколько я мог судить, вовсе не собиралась спать. Они сновали по яме с невиданной скоростью, то и дело поднимали толстые копьевидные головы и созерцали лампу с недвусмысленным выражением, быстро мелькая раздвоенными язычками.
   Я насчитал на дне восемь габонских гадюк, но их расцветка так поразительно маскировала их на фоне сухой листвы, что я не мог поручиться, что не посчитал некоторых дважды. В эту минуту мой друг неуклюже оступился на краю ямы, и в нее скатился увесистый ком земли. Змеи разом взглянули вверх и громко зашипели. Все зрители отступили с большой резвостью, и я счел момент подходящим, чтобы поговорить об экипировке. Мой друг с присущей ирландцам щедростью предложил одолжить мне свои брюки из прочной саржи и кожаные туфли со своей ноги. Теперь у меня не осталось никаких лазеек, и я не решился больше отвиливать. Мы скромно удалились за кустики и обменялись брюками и обувью. Мой друг был создан щедрой природой в более крупном варианте, чем я, так что на мне его костюм, прямо скажем, никак не выглядел облегающим, зато, как он заметил, если брюки подвернуть, они хорошо защитят меня от змеиных зубов.
   С самыми мрачными предчувствиями я подошел к яме. Зрители столпились вокруг, радостно щебеча в предчувствии развлечения. Я обвязался веревкой вокруг талии, затянул узел, который, как я вскоре убедился, оказался скользящим, и подполз к краю ямы. Мой спуск ничем не напоминал воздушный полет грациозной феи в пантомиме: обрывистые края ямы были настолько ненадежны, что каждый раз, когда я пытался найти опору для ног, вниз обрушивались громадные комья, и потревоженные змеи разражались злобным шипением. Приходилось висеть в воздухе, пока мои помощники не торопясь спускали меня все ниже, а скользящий узел все туже затягивался у меня на талии. Наконец, увидев, что до дна осталось не больше ярда, я крикнул наверх, чтобы меня больше не опускали — надо было осмотреть место, куда предстояло приземлиться, чтобы не угодить ногой на змею. Внимательно всматриваясь, я нашел местечко, свободное от пресмыкающихся, и крикнул «спускайте!» недрогнувшим, как мне казалось, голосом. В ту же минуту произошло еще два события: я уронил один из позаимствованных башмаков, а лампа, которую никто не догадался подкачать, «сдохла» и превратилась в слабо светящееся пятно, вроде толстой тлеющей сигары. Именно в тот роковой момент я коснулся земли босой ступней — и натерпелся такого страху, какого не испытывал ни до, ни после.
   Окаменев и обливаясь потом, я стоял и ждал, пока лампу вытащат наверх, подкачают и снова опустят вниз. Никогда еще я так не радовался скромной керосиновой лампе! Когда яму вновь озарил яркий свет, я несколько приободрился. Потом нашел башмак и сунул в него ногу, что придало мне смелости. Я покрепче сжал палку в мокрой руке и двинулся на ближайшую змею. Прижал ее к земле раздвоенной рогулькой на конце палки, взял за шею и сунул в мешок. Эта работа была для меня привычной и опасности не представляет, если соблюдать осторожность. Главное — прижать голову змеи рогулькой к земле, потом покрепче ухватить ее за шею и бросить в мешок. Меня беспокоило другое: пока я поглощен возней с одной змеей, все остальные, извиваясь, с дикой скоростью ползают вокруг, и мне надо держать ухо востро, чтобы какая-нибудь не обошла меня с тыла и не попалась мне под ногу. Змеи были изумительно расцвечены: в коричневых, серебряных, розовых и кремовых разводах, они, как только застывали, становились практически невидимыми, сливаясь с фоном. Когда я прижимал змею к земле, она начинала шипеть, как кипящий чайник, а все остальные вторили ей стройным, но в высшей степени неприятным хором.
   Один из самых жутких моментов наступил, когда я наклонился поднять очередную змею и услышал громкое шипение над самым ухом: я весь похолодел от ужаса. Разогнувшись, уперся взглядом прямо в бешеные серебряные глаза — до них было не больше фута. После долгих манипуляций мне удалось каким-то жонглерским приемом сбросить змею на дно и придавить своей рогулькой. Честно говоря, змеи боялись меня нисколько не меньше, чем я их, и старались убраться подальше. Только прижатые в угол, они бросались в бой, яростно кусая палку, натыкались на медную рогульку и отскакивали от нее с приятным и ободряющим стуком. Однако одна из них, как видно более опытная, не стала сражаться с металлической вилкой и впилась в дерево. Змееныш вцепился в палку мертвой бульдожьей хваткой и не разжал пасть даже тогда, когда я поднял палку и он оказался висящим в воздухе. Мне пришлось встряхнуть палку изо всех сил, только тогда змея оторвалась, мелькнула в воздухе, стукнулась о стенку и шлепнулась на дно, исходя свирепым шипением. Когда же я снова сунул ей под нос палку, она наотрез отказалась ее кусать, и я без труда изловил ее.
   Я продержался в яме около получаса и поймал за это время двенадцать габонских гадюк, но, хотя я и не был уверен, что переловил их всех, мне показалось, что оставаться там дольше — значит искушать судьбу. Мои спутники извлекли меня из ямы — грязного, разгоряченного и обливающегося потом, но в одной руке я победоносно сжимал мешок с громко шипящими гадюками.
   — Ну, что? — торжествующе спросил мой приятель, пока я отдувался и приходил в себя. — Не говорил я, что достану для вас несколько редких экземпляров, а?
   Я только кивнул; после всего пережитого у меня слова не шли с языка. Я уселся прямо на землю и закурил сигарету — предел моих мечтаний, стараясь унять дрожь в руках. Когда опасность уже миновала, до меня впервые дошло, какую неслыханную глупость я совершил, согласившись спуститься в змеиный ров, и, кроме того, какое это чудо, что я выбрался оттуда живым. Я дал себе слово, что на очередной вопрос: «Опасно ли ловить животных?» — я отвечу: «Опасность прямо пропорциональна собственной глупости». Немного придя в себя, я осмотрелся и увидел, что одного зрителя не хватает.
   — А куда подевался ваш брат? — спросил я своего друга.
   — Да ну его, — с легким презрением откликнулся тот. — Не смог выдержать
   — говорит, ему от этого плохо стало. Вон он, поджидает в сторонке. Но вы его простите великодушно: кишка у него тонка. Да уж, надо быть настоящим мужчиной, чтобы смотреть, как вы торчите в этом змеином рву среди проклятых тварей.

Себастьян

   Не так давно я провел несколько месяцев в Аргентине — там-то я и повстречал Себастьяна. Себастьян был гаучо — в Южной Америке это то же самое, что ковбой в Северной. Гаучо, как и ковбои, в наше время встречаются все реже, потому что большинство поместий в Аргентине встали на путь механизации.