Чтобы спасти молодого человека, оказавшегося в бедственной ситуации, лишенного всякой поддержки, я предложил ему приехать в Африку и поступить на мой завод в Дыре-Дауа. После такого конфликта с отцом Марселю надо было куда-нибудь уехать.
Он поклялся мне в вечной преданности и заявил, что я спас ему жизнь. Таким образом, поддавшись порыву жалости и не придав значения его вероломству, которое должно было бы меня насторожить, я определил свою дальнейшую судьбу.
К самым разрушительным катастрофам обычно приводит предательство тех, кого мы, как нам кажется, спасаем от деградации, великодушно предоставляя им кредит доверия, в котором подобным людям отказывают все остальные.
Опасное великодушие, непростительная роскошь… Но что вы хотите? Я сам совершил множество ошибок, я сам столько раз подавлял в себе дурные инстинкты, что не мог безоговорочно осуждать тех, кто проявил минутную слабость и оступился. Я был не прав, когда судил о других по себе, ведь для меня доверие – это священные узы, соединяющие людей. Я полагал, что человек, которому я оказал доверие, поднимется на ноги, оправится от удара, чтобы его оправдать.
В самом деле, сколько несчастных навсегда скатились в яму, согнувшись под тяжестью совершенного в прошлом проступка, и только потому, что ни у кого не хватило смелости протянуть им руку и поверить в чистосердечность их раскаяния… Увидев змею, ее уничтожают просто так, из принципа, не давая себе труда узнать: а ядовита ли она…
II
III
IV
Он поклялся мне в вечной преданности и заявил, что я спас ему жизнь. Таким образом, поддавшись порыву жалости и не придав значения его вероломству, которое должно было бы меня насторожить, я определил свою дальнейшую судьбу.
К самым разрушительным катастрофам обычно приводит предательство тех, кого мы, как нам кажется, спасаем от деградации, великодушно предоставляя им кредит доверия, в котором подобным людям отказывают все остальные.
Опасное великодушие, непростительная роскошь… Но что вы хотите? Я сам совершил множество ошибок, я сам столько раз подавлял в себе дурные инстинкты, что не мог безоговорочно осуждать тех, кто проявил минутную слабость и оступился. Я был не прав, когда судил о других по себе, ведь для меня доверие – это священные узы, соединяющие людей. Я полагал, что человек, которому я оказал доверие, поднимется на ноги, оправится от удара, чтобы его оправдать.
В самом деле, сколько несчастных навсегда скатились в яму, согнувшись под тяжестью совершенного в прошлом проступка, и только потому, что ни у кого не хватило смелости протянуть им руку и поверить в чистосердечность их раскаяния… Увидев змею, ее уничтожают просто так, из принципа, не давая себе труда узнать: а ядовита ли она…
II
Моей первой заботой было найти адвоката, и я уже собирался выбрать его имя наугад в справочнике, как меня посетила моя соотечественница, почти что подруга детства, особа весьма известная в полусвете и политических кругах.
Между собой мы звали ее Пунеттой (уменьшительное от Жозефины на каталонском языке). Она носила фамилию Делькаделл, принадлежащую богатой буржуазной семье, которая отдала ее на воспитание к монахиням в Сакре-Кёр.
В шестнадцать лет она бежала с одним молодым поэтом в Париж. Но вскоре разочаровалась в своем кавалере, найдя его самовлюбленным и глупым, и, отвергнутая семьей, увлеклась театром.
Эта когда-то юная девушка стала теперь красивой сорокалетней женщиной; она не была обделена ни талантом, ни умом, но играла только во второстепенных театрах, в основном в тех труппах, которые гастролировали по провинции. Впрочем, Пунетта была прирожденной актрисой, она всегда играла какую-нибудь роль, и не только на подмостках.
Умелая, одухотворенная, к тому же втайне склонная к интригам, она могла бы стать знаменитостью и оставить яркий след в истории театра, если бы ее легкомыслие и взбалмошность не разрушали так часто все, чего она достигала благодаря своим достоинствам.
Она притворялась, что относится ко мне как к доброму приятелю, и, возможно, это было ответом на мое поведение, которое никогда не переходило рамок обычного ухаживания, но за этим товарищеским отношением скрывалось оскорбленное самолюбие, поскольку чисто дружеский стиль общения был навязан женщине, привыкшей соблазнять мужчин и вертеть ими по своей прихоти.
Задетая моим безразличием, хотя она и не подавала виду, Пунетта вбила себе в голову, что должна меня «заполучить», и, увлекшись этой игрой, в конце концов вообразила, что любит меня. Но и тут тоже она исполняла роль, но уже другую.
Довольная тем, что ей выпал случай показать мне не только свою преданность, но и влияние, она представила меня своему «другу», секретарю Палаты, некоему Фийо, мужчине гораздо старше ее, лет этак пятидесяти, хотя на вид ему нельзя было дать больше сорока, настолько большое внимание он уделял своей наружности. Он держался приветливо, естественно и снисходительно, как и надлежало превосходящему всех парижанину.
Он сразу встал выше вульгарных обстоятельств благодаря вызывающему презрению ко всем этим побрякушкам, посредством которых наши избранники поддерживают и культивируют почтение к себе со стороны своих избирателей.
Он щеголял снисходительной безнравственностью, раскрепощавшей совесть людей и открывавшей таким образом двери для любых более или менее подозрительных сделок в политическом мире.
Этот цинизм превращался в своеобразную искренность, которой можно было придать вполне благопристойный характер редкой отваги, состоявшей в том, чтобы осмелиться не скрывать того, что принято утаивать.
Он по-своему оказал мне большую честь, впустив за кулисы театра марионеток. По мнению его любовницы, он считал меня человеком свободным от предрассудков, способным воспринимать вещи без особой щепетильности, как и подобает законченному авантюристу.
Послушать его, так мир политики был до такой степени развращен, что в нем не осталось ничего, не тронутого порчей. Поэтому следовало относиться к этому миру философски.
Увы, он был прав. Но напрасно он распространял свои наблюдения на все общество, которое является жертвой, а не сообщником своих избранников. Впрочем, иной взгляд на вещи не позволил бы ему наживать себе имя на полном пренебрежении к нравственности.
Он думал, что все люди устроены точно так же, как он, иначе говоря, алчны, аморальны и кровожадны. Понятие Родины было в его представлении обманом, дающим возможность извлекать выгоду из воодушевления глупцов, которых посылают на гибель во имя защиты накопленных богатств. Тогда почему надо испытывать колебания, когда решаешь служить тому, кто предлагает тебе больше других, не беспокоясь о государственных границах?
Нетрудно понять, куда заводит подобная широта взглядов.
Позднее я узнал, что он интриговал, способствуя покупке крупной парижской газеты «Матен» и тому, чтобы поставить ее на службу интересам Германии. Пунетта, втайне сочувствовавшая коммунистам, помогала ему, может быть и неосознанно, в этом разрушительном деле.
Тогда подобный образчик человеческой породы был мне в новинку, и я не знал, что Фийо – наиболее яркий представитель наших политиков. Возможно, существуют исключения, но они настолько редки, что выглядят просто смешно.
После того как я изложил ему суть вопроса, он покровительственно улыбнулся и, снисходя до моей провинциальной наивности, принимающей все за чистую монету, спросил:
– Какую сумму вы могли бы пожертвовать для того, чтобы уладить дело?
– Не имею понятия…
– Вижу… Ну-с, я полагаю, что с помощью сотни банкнот можно было бы образумить вашего губернатора.
– Но я в своем праве! Судебное решение, вынесенное в Джибути, чудовищно, оно должно быть кассировано.
– Ах! ах! как вы еще молоды! Ничто не бывает чудовищным, мой дорогой. Голый дикарь со своей пикой находит чудовищным пулемет, но дайте его ему, и он быстро переменит свои взгляды… Никогда не ропщите на оружие противника, а постарайтесь получить в свои руки средства еще более грозные. Что касается богини правосудия, с ее мечом и весами, то она как бы вопрошает: «Жизнь или кошелек?», призывая вас бросить на тарелку свои монеты… И даже, как правило, норовит вас обвесить. Вы, мой дорогой друг, еще пребываете на стадии морали лубочных картинок.
– Возможно. Но оставьте мне хотя бы капельку иллюзий. Я живу вдали от цивилизованного мира, и мне простительно не знать его сточных ям. Прежде всего мне хотелось бы привлечь к своему делу Кассационный суд, чтобы доказать несостоятельность отказа в правосудии. Не могли бы вы рекомендовать меня какому-нибудь адвокату, который не разорил бы меня гонорарами и другими прелестями?
Заметив весьма ироническое выражение его лица, Пунетта сочла своим долгом напомнить ему, что я не клиент, а друг, ее друг, что она не думала позволять наживаться на мне, по крайней мере сейчас. Когда человек отстаивает в суде свои семьсот пятьдесят тысяч франков, он имеет право на некоторое уважение. Торговаться можно будет потом. Пусть адвокат выиграет его процесс, как бы говорила она, а там посмотрим.
Несмотря на его манеры пресыщенного парижанина и покровительственный тон, который он противопоставлял наигранному ребячеству своей любовницы, Фийо, говоря попросту, можно было водить за нос. Он был мягкотелым, лишенным энергии и воли и не отличался смелостью.
Но ему, человеку без ярко выраженной индивидуальности, и нужен был такой слабый характер, скрывающийся под маской цинизма, чтобы с поразительной легкостью и безошибочностью приспосабливаться к окружающей коррумпированной среде парламентских кулис и, не брезгуя, копаться в помойной яме финансовой верхушки.
Фийо был слишком посредственным, чтобы вызывать беспокойство у матерых хищников деловых джунглей, и достаточно тщеславным, чтобы воображать себя их «альтер эго» на ролях статиста, которые ему отводились.
Благодаря настойчивости Пунетты Фийо попытался взять естественный тон и с тех пор стал делать вид, что обращается со мной как с посвященным, то есть удостоил меня большой чести, предполагая в собеседнике мышление, схожее с его образом мыслей, и разговаривая с ним как с бывалым человеком.
Хотя я и был неприятно поражен его грубым цинизмом, я старался показать, что оценил столь лестное для меня доверие. Надо было найти адвоката, который отнесся бы ко мне как к не совсем обычному посетителю.
По поведению Пунетты я догадался, что она воспринимает меня сквозь призму моей легенды и приписывает мне идеи, родственные ее суждениям и взглядам ее уважаемого друга. По-своему она оказывала мне большую честь, ставя меня, таким образом, выше дураков, простофиль и шляп, то есть всех тех, кто еще прислушивается к голосу своей совести. По ее мнению, контрабандная торговля гашишем или оружием предполагала в торговце полнейшее отсутствие каких-либо нравственных переживаний, следовательно, Пунетта делала мне любезность, причисляя меня к экзотической породе разбойников.
Подобная оценка, впрочем, весьма возвышала мою персону в ее глазах.
Трудно поверить, сколько женщин, и даже из числа самых добродетельных, втайне обладают душой публичной девки, готовой восхищаться порочностью самца как силой, которой они мечтают подчиниться с каким-то болезненным сладострастием. Сколько добропорядочных мещанок грезят о том, чтобы соединиться в любовных объятиях с кинематографическим злодеем, с ног до головы обрызганным кровью своей жертвы. Супруги возвращаются после сеанса к своему домашнему очагу, и благодушный муж с изумлением обнаруживает неожиданную перемену в супруге, обычно безвольной и покорной, когда она с презрением и злобой встречает его вялые супружеские ласки…
Я предусмотрительно не стал разочаровывать прекрасную каталонку, поскольку она находила меня восхитительным в этом преступном свете. В глубине души я был польщен тем, что нравлюсь ей. Мужское тщеславие безмерно…
На другой день я отправился к метру Кутару в сопровождении Пунетты и Фийо.
Я ожидал найти человека под стать его друзьям, но с первого же взгляда на него, когда метр принял нас в своем просторном и роскошном кабинете, я понял, что он принадлежит к совсем другой породе людей.
В прошлом приятели по факультету права, Кутар и Фийо продолжали поддерживать отношения друг с другом, но не по причине естественной взаимной симпатии, а в силу положения того и другого, которое вынуждало их оказывать друг другу услуги.
У метра Кутара было довольное лицо бонвивана, окаймленное серой бородкой; его искрящиеся лукавством глаза с бесстыдством разглядывали женщину, а язык гурмана облизывал красную и мясистую губу. Не хватало только заостренных ушей хищника. И я представил его себе в образе Пана, танцующего при лунном свете на своих раздвоенных копытах.
В остальном же Кутар был одним из самых серьезных и наиболее высоко ценимых адвокатов Кассационного суда, где его безупречная честность и талант заслужили ему высокое уважение, в том числе и у коллег, что само по себе значит немало.
Кажется, я произвел на него хорошее впечатление, однако был немного смущен тем, что он принимает меня за слишком хорошего друга Фийо.
В свой следующий визит через несколько дней, оставшись с ним наедине, я слегка подправил утверждения его старого знакомого, которыми мой именитый покровитель счел необходимым подкрепить свою рекомендацию. Кутар слушал меня, улыбаясь в бороду, и, когда он едва заметно пожал плечами, я понял, что он воспринимает меня прежде всего как друга очаровательной актрисы. Нет ничего странного в том, что она побудила своего признанного любовника вступиться за «земляка», и он добавил вслух, как бы делая вывод:
– У вас весьма очаровательная покровительница, а в Париже красивая женщина способна распахнуть любые двери.
– И даже вашу, дорогой метр, если сочувственное отношение, которого вы меня удостоили, уже не раскрыло ее для моей дружбы. Однако должен вам признаться, что речь идет всего лишь о подруге детства. Являясь каталонцами, укрывшимися в Париже, мы поддерживаем друг друга не хуже овернцев, то есть с тем же пылом, с каким люди норовят слопать друг друга у нас на родине.
– Тем лучше для «неувядающего» Фийо… А теперь вернемся к делу.
Выслушав от меня краткое изложение сути вопроса, Кутар не поверил своим ушам, и, хотя адвокаты всегда пессимисты в своих прогнозах, он без колебаний заявил мне, что этот приговор непременно будет кассирован, и подкрепил свое утверждение несколькими юридическими выкладками. Однако он не утаил от меня, что процедура займет немало времени: даже если все пойдет самым наилучшим образом, дело может быть передано в высшую инстанцию не ранее чем через год. Тогда я коснулся вопроса о гонорарах. Он остановил меня на первых же словах с такой непосредственностью, которая не оставляла никаких сомнений в его совершенно искреннем бескорыстии:
– Не будем об этом, прошу вас. Я отнесся к вам, как к другу, и надеюсь, что вы им останетесь. Уплатите мне лишь положенную сумму в размере четырехсот франков; это все, что мне нужно в данный момент: я требую только возмещения расходов, связанных с процедурой…
Я покинул контору приободренный, и не только из-за того, что был теперь уверен, что мое дело находится в надежных руках, но прежде всего потому, что встретил сердечного человека, великодушного и доброго; благодаря ему я на время забыл о тягостном ощущении опустошенности, которое оставили у меня в душе цинизм и безнравственность Фийо, секретаря Палаты депутатов.
Между собой мы звали ее Пунеттой (уменьшительное от Жозефины на каталонском языке). Она носила фамилию Делькаделл, принадлежащую богатой буржуазной семье, которая отдала ее на воспитание к монахиням в Сакре-Кёр.
В шестнадцать лет она бежала с одним молодым поэтом в Париж. Но вскоре разочаровалась в своем кавалере, найдя его самовлюбленным и глупым, и, отвергнутая семьей, увлеклась театром.
Эта когда-то юная девушка стала теперь красивой сорокалетней женщиной; она не была обделена ни талантом, ни умом, но играла только во второстепенных театрах, в основном в тех труппах, которые гастролировали по провинции. Впрочем, Пунетта была прирожденной актрисой, она всегда играла какую-нибудь роль, и не только на подмостках.
Умелая, одухотворенная, к тому же втайне склонная к интригам, она могла бы стать знаменитостью и оставить яркий след в истории театра, если бы ее легкомыслие и взбалмошность не разрушали так часто все, чего она достигала благодаря своим достоинствам.
Она притворялась, что относится ко мне как к доброму приятелю, и, возможно, это было ответом на мое поведение, которое никогда не переходило рамок обычного ухаживания, но за этим товарищеским отношением скрывалось оскорбленное самолюбие, поскольку чисто дружеский стиль общения был навязан женщине, привыкшей соблазнять мужчин и вертеть ими по своей прихоти.
Задетая моим безразличием, хотя она и не подавала виду, Пунетта вбила себе в голову, что должна меня «заполучить», и, увлекшись этой игрой, в конце концов вообразила, что любит меня. Но и тут тоже она исполняла роль, но уже другую.
Довольная тем, что ей выпал случай показать мне не только свою преданность, но и влияние, она представила меня своему «другу», секретарю Палаты, некоему Фийо, мужчине гораздо старше ее, лет этак пятидесяти, хотя на вид ему нельзя было дать больше сорока, настолько большое внимание он уделял своей наружности. Он держался приветливо, естественно и снисходительно, как и надлежало превосходящему всех парижанину.
Он сразу встал выше вульгарных обстоятельств благодаря вызывающему презрению ко всем этим побрякушкам, посредством которых наши избранники поддерживают и культивируют почтение к себе со стороны своих избирателей.
Он щеголял снисходительной безнравственностью, раскрепощавшей совесть людей и открывавшей таким образом двери для любых более или менее подозрительных сделок в политическом мире.
Этот цинизм превращался в своеобразную искренность, которой можно было придать вполне благопристойный характер редкой отваги, состоявшей в том, чтобы осмелиться не скрывать того, что принято утаивать.
Он по-своему оказал мне большую честь, впустив за кулисы театра марионеток. По мнению его любовницы, он считал меня человеком свободным от предрассудков, способным воспринимать вещи без особой щепетильности, как и подобает законченному авантюристу.
Послушать его, так мир политики был до такой степени развращен, что в нем не осталось ничего, не тронутого порчей. Поэтому следовало относиться к этому миру философски.
Увы, он был прав. Но напрасно он распространял свои наблюдения на все общество, которое является жертвой, а не сообщником своих избранников. Впрочем, иной взгляд на вещи не позволил бы ему наживать себе имя на полном пренебрежении к нравственности.
Он думал, что все люди устроены точно так же, как он, иначе говоря, алчны, аморальны и кровожадны. Понятие Родины было в его представлении обманом, дающим возможность извлекать выгоду из воодушевления глупцов, которых посылают на гибель во имя защиты накопленных богатств. Тогда почему надо испытывать колебания, когда решаешь служить тому, кто предлагает тебе больше других, не беспокоясь о государственных границах?
Нетрудно понять, куда заводит подобная широта взглядов.
Позднее я узнал, что он интриговал, способствуя покупке крупной парижской газеты «Матен» и тому, чтобы поставить ее на службу интересам Германии. Пунетта, втайне сочувствовавшая коммунистам, помогала ему, может быть и неосознанно, в этом разрушительном деле.
Тогда подобный образчик человеческой породы был мне в новинку, и я не знал, что Фийо – наиболее яркий представитель наших политиков. Возможно, существуют исключения, но они настолько редки, что выглядят просто смешно.
После того как я изложил ему суть вопроса, он покровительственно улыбнулся и, снисходя до моей провинциальной наивности, принимающей все за чистую монету, спросил:
– Какую сумму вы могли бы пожертвовать для того, чтобы уладить дело?
– Не имею понятия…
– Вижу… Ну-с, я полагаю, что с помощью сотни банкнот можно было бы образумить вашего губернатора.
– Но я в своем праве! Судебное решение, вынесенное в Джибути, чудовищно, оно должно быть кассировано.
– Ах! ах! как вы еще молоды! Ничто не бывает чудовищным, мой дорогой. Голый дикарь со своей пикой находит чудовищным пулемет, но дайте его ему, и он быстро переменит свои взгляды… Никогда не ропщите на оружие противника, а постарайтесь получить в свои руки средства еще более грозные. Что касается богини правосудия, с ее мечом и весами, то она как бы вопрошает: «Жизнь или кошелек?», призывая вас бросить на тарелку свои монеты… И даже, как правило, норовит вас обвесить. Вы, мой дорогой друг, еще пребываете на стадии морали лубочных картинок.
– Возможно. Но оставьте мне хотя бы капельку иллюзий. Я живу вдали от цивилизованного мира, и мне простительно не знать его сточных ям. Прежде всего мне хотелось бы привлечь к своему делу Кассационный суд, чтобы доказать несостоятельность отказа в правосудии. Не могли бы вы рекомендовать меня какому-нибудь адвокату, который не разорил бы меня гонорарами и другими прелестями?
Заметив весьма ироническое выражение его лица, Пунетта сочла своим долгом напомнить ему, что я не клиент, а друг, ее друг, что она не думала позволять наживаться на мне, по крайней мере сейчас. Когда человек отстаивает в суде свои семьсот пятьдесят тысяч франков, он имеет право на некоторое уважение. Торговаться можно будет потом. Пусть адвокат выиграет его процесс, как бы говорила она, а там посмотрим.
Несмотря на его манеры пресыщенного парижанина и покровительственный тон, который он противопоставлял наигранному ребячеству своей любовницы, Фийо, говоря попросту, можно было водить за нос. Он был мягкотелым, лишенным энергии и воли и не отличался смелостью.
Но ему, человеку без ярко выраженной индивидуальности, и нужен был такой слабый характер, скрывающийся под маской цинизма, чтобы с поразительной легкостью и безошибочностью приспосабливаться к окружающей коррумпированной среде парламентских кулис и, не брезгуя, копаться в помойной яме финансовой верхушки.
Фийо был слишком посредственным, чтобы вызывать беспокойство у матерых хищников деловых джунглей, и достаточно тщеславным, чтобы воображать себя их «альтер эго» на ролях статиста, которые ему отводились.
Благодаря настойчивости Пунетты Фийо попытался взять естественный тон и с тех пор стал делать вид, что обращается со мной как с посвященным, то есть удостоил меня большой чести, предполагая в собеседнике мышление, схожее с его образом мыслей, и разговаривая с ним как с бывалым человеком.
Хотя я и был неприятно поражен его грубым цинизмом, я старался показать, что оценил столь лестное для меня доверие. Надо было найти адвоката, который отнесся бы ко мне как к не совсем обычному посетителю.
По поведению Пунетты я догадался, что она воспринимает меня сквозь призму моей легенды и приписывает мне идеи, родственные ее суждениям и взглядам ее уважаемого друга. По-своему она оказывала мне большую честь, ставя меня, таким образом, выше дураков, простофиль и шляп, то есть всех тех, кто еще прислушивается к голосу своей совести. По ее мнению, контрабандная торговля гашишем или оружием предполагала в торговце полнейшее отсутствие каких-либо нравственных переживаний, следовательно, Пунетта делала мне любезность, причисляя меня к экзотической породе разбойников.
Подобная оценка, впрочем, весьма возвышала мою персону в ее глазах.
Трудно поверить, сколько женщин, и даже из числа самых добродетельных, втайне обладают душой публичной девки, готовой восхищаться порочностью самца как силой, которой они мечтают подчиниться с каким-то болезненным сладострастием. Сколько добропорядочных мещанок грезят о том, чтобы соединиться в любовных объятиях с кинематографическим злодеем, с ног до головы обрызганным кровью своей жертвы. Супруги возвращаются после сеанса к своему домашнему очагу, и благодушный муж с изумлением обнаруживает неожиданную перемену в супруге, обычно безвольной и покорной, когда она с презрением и злобой встречает его вялые супружеские ласки…
Я предусмотрительно не стал разочаровывать прекрасную каталонку, поскольку она находила меня восхитительным в этом преступном свете. В глубине души я был польщен тем, что нравлюсь ей. Мужское тщеславие безмерно…
На другой день я отправился к метру Кутару в сопровождении Пунетты и Фийо.
Я ожидал найти человека под стать его друзьям, но с первого же взгляда на него, когда метр принял нас в своем просторном и роскошном кабинете, я понял, что он принадлежит к совсем другой породе людей.
В прошлом приятели по факультету права, Кутар и Фийо продолжали поддерживать отношения друг с другом, но не по причине естественной взаимной симпатии, а в силу положения того и другого, которое вынуждало их оказывать друг другу услуги.
У метра Кутара было довольное лицо бонвивана, окаймленное серой бородкой; его искрящиеся лукавством глаза с бесстыдством разглядывали женщину, а язык гурмана облизывал красную и мясистую губу. Не хватало только заостренных ушей хищника. И я представил его себе в образе Пана, танцующего при лунном свете на своих раздвоенных копытах.
В остальном же Кутар был одним из самых серьезных и наиболее высоко ценимых адвокатов Кассационного суда, где его безупречная честность и талант заслужили ему высокое уважение, в том числе и у коллег, что само по себе значит немало.
Кажется, я произвел на него хорошее впечатление, однако был немного смущен тем, что он принимает меня за слишком хорошего друга Фийо.
В свой следующий визит через несколько дней, оставшись с ним наедине, я слегка подправил утверждения его старого знакомого, которыми мой именитый покровитель счел необходимым подкрепить свою рекомендацию. Кутар слушал меня, улыбаясь в бороду, и, когда он едва заметно пожал плечами, я понял, что он воспринимает меня прежде всего как друга очаровательной актрисы. Нет ничего странного в том, что она побудила своего признанного любовника вступиться за «земляка», и он добавил вслух, как бы делая вывод:
– У вас весьма очаровательная покровительница, а в Париже красивая женщина способна распахнуть любые двери.
– И даже вашу, дорогой метр, если сочувственное отношение, которого вы меня удостоили, уже не раскрыло ее для моей дружбы. Однако должен вам признаться, что речь идет всего лишь о подруге детства. Являясь каталонцами, укрывшимися в Париже, мы поддерживаем друг друга не хуже овернцев, то есть с тем же пылом, с каким люди норовят слопать друг друга у нас на родине.
– Тем лучше для «неувядающего» Фийо… А теперь вернемся к делу.
Выслушав от меня краткое изложение сути вопроса, Кутар не поверил своим ушам, и, хотя адвокаты всегда пессимисты в своих прогнозах, он без колебаний заявил мне, что этот приговор непременно будет кассирован, и подкрепил свое утверждение несколькими юридическими выкладками. Однако он не утаил от меня, что процедура займет немало времени: даже если все пойдет самым наилучшим образом, дело может быть передано в высшую инстанцию не ранее чем через год. Тогда я коснулся вопроса о гонорарах. Он остановил меня на первых же словах с такой непосредственностью, которая не оставляла никаких сомнений в его совершенно искреннем бескорыстии:
– Не будем об этом, прошу вас. Я отнесся к вам, как к другу, и надеюсь, что вы им останетесь. Уплатите мне лишь положенную сумму в размере четырехсот франков; это все, что мне нужно в данный момент: я требую только возмещения расходов, связанных с процедурой…
Я покинул контору приободренный, и не только из-за того, что был теперь уверен, что мое дело находится в надежных руках, но прежде всего потому, что встретил сердечного человека, великодушного и доброго; благодаря ему я на время забыл о тягостном ощущении опустошенности, которое оставили у меня в душе цинизм и безнравственность Фийо, секретаря Палаты депутатов.
III
Сев на пароход, который доставил меня в Джибути, я был приятно удивлен, когда увидел в каюте преподобного отца Тейяра де Шардена, отправляющегося в Китай. Я достаточно подробно рассказал об этом выдающемся человеке в своей книге «Погоня за «Кайпаном», чтобы возвращаться к нему еще раз.
Путешествие в его обществе было сплошным очарованием, и наша дружба еще более окрепла в долгих беседах, когда наши умы, внешне столь непохожие друг на друга, в конце концов соединились где-то очень высоко, поверх соборов.
Прибыв в Джибути, я, весь проникнутый его благородным оптимизмом, готов был гораздо более терпимо отнестись к тем, кого мне предстояло снова встретить.
Когда пароход вошел на рейд, я увидел силуэт «Альтаира». Немного беспокоясь после двух месяцев отсутствия, я с облегчением вздохнул, узнав Абди, находившегося в одной из лодок, которые собрались возле корабля.
Первый мой вопрос был, естественно, следующим: нет ли новостей об исчезновении Жозефа. Я опасался, что его тело вынесет на какой-нибудь пляж. Но нет, никаких известий: все поглотило море, а точнее акулы. Что касается его жены, то благодаря Репичи она уехала в Асэб и больше не давала о себе знать.
Едва я появился у Мэрилла, как пришел полицейский и вручил мне повестку: мне надлежало явиться в три часа в кабинет следователя. Это не слишком меня встревожило, ибо я подумал, что речь идет о каких-то очередных формальностях, и, дав жене телеграмму, что я намерен прибыть в Дыре-Дауа на следующий день поездом, я отправился туда с легкой душой.
Следователь, некто Оливье, как и Ломбарди, уроженец Корсики, приехал в Джибути в мое отсутствие. Таким образом, его соотечественнику хватило времени на то, чтобы привлечь следователя на сторону «справедливого дела».
Сперва он изобразил загадочного Монфрейда этаким опасным жуликом, и это было сделано из предосторожности, на тот случай, если у вновь прибывшего вдруг возникнут какие-то сомнения относительно беззаконий, с которыми ему придется впоследствии примириться. Надо было оправдать чрезвычайные средства, показав необычайную подлость преступника, ибо теперь я был преступником;эти господа даже не затрудняли себя доказательствами, они говорили о преступлении как о неопровержимом факте, и эта уверенность создавала атмосферу, в которой общественному мнению легко сбиться с истинного пути.
Навряд ли всех этих мер психологического воздействия требовала совестливость господина Оливье; думаю, что одного желания продвинуться по службе было достаточно, чтобы стать самым преданным сотрудником Ломбарди и ему подобных.
Я был введен в кабинет следователя; он меня уже ждал, рядом с ним сидел секретарь суда.
Еще довольно молодой, лет тридцати пяти, очень смуглый человек, на лбу у которого брови соединялись в виде скобки, с бегающим взглядом и нервными жестами, он производил впечатление грубого невропата.
Оливье говорил прерывающимся голосом, с акцентом, типичным для жителя острова, расположенного вблизи «сапожка», и столь ребячески напускал на себя вызывающий и строгий вид, что я едва сдерживал смех. Но то направление, которое принял допрос, заставило меня посерьезнеть. С первых же слов я понял, что он ищет со мной ссоры, имея самые дурные намерения.
Я узнал тогда, что вызвали меня не в качестве свидетеля, как это можно было понять из повестки, а в качестве – ни много, ни мало – подследственного.
В коридоре я заметил комиссара полиции и жандармского бригадира, который одновременно исполнял обязанности тюремного охранника. Эти славные люди так старательно делали вид, будто оказались здесь случайно, так усердно изображали на своих лицах безразличие, что у меня не осталось никаких сомнений относительно истинных причин их присутствия здесь. Я попался в ловушку, и все было приготовлено для того, чтобы упрятать меня в тюрьму. Допрос был чистейшей воды проформой, ответы не имели особого значения – моя песенка была спета.
Покончив с протокольными формальностями и установив мою личность, Оливье спросил:
– Вы ездили в Германию?
– Я бы мог ответить, что это вас не касается, но, поскольку мне нет никакой нужды делать из этого тайну, я вам отвечу: да.
– А почему вы туда ездили?
– Там живет семья моей жены.
– Но у вас была и другая причина?
– Да? Интересно… Я вас слушаю.
– Прошу вас, перестаньте валять дурака, не забывайте, что на вас ложатся тяжкие обвинения.
– Какие же?
– Я не собираюсь отчитываться перед вами, вы находитесь здесь только для того, чтобы отвечать на мои вопросы!
– Тогда позвольте мне послать вас и ваши вопросы к черту, ибо я не намерен отвечать, пока не узнаю, с какой целью меня допрашивают.
– Я повторяю вам, что перед вами следователь, представитель судебной власти. Знайте, что ваша развязность могла бы вам дорого обойтись…
– Весьма признателен за это условное наклонение, но, если судить по скучающим в коридоре господам, вы, кажется, заранее предвидели исход нашей беседы. Номер уже заказан, не так ли?
– Вы в самом деле заночуете в тюрьме, если не измените своего поведения.
– Я полагаю, вы на это и рассчитываете?..
– Итак, собираетесь ли вы, да или нет, сказать мне, что ездили в Дармштадт на завод «Мерк», чтобы получить некое компрометирующее вас письмо?
– Я уже сказал вам, что буду отвечать на вопросы лишь после того, как мне сообщат, в чем я обвиняюсь. Впрочем, допрос полагается вести в присутствии адвоката, после того как он ознакомится с делом…
– В Джибути нет адвоката, а если бы таковой и был, то он не смог бы ни ознакомиться с вашим делом, ни помочь вам на допросе; закон от 1897 года здесь не ратифицирован.
– Но тогда это что – вертеп? Лес Бонди 7?
– Вы не имеете права оспаривать закон. Я повторяю свой вопрос и в порядке исключения сообщаю вам, что среди прочего вы обвиняетесь в изготовлении фальшивого разрешения и подделке подписи губернатора.
– Только и всего! Вы, кажется, хватили через край… Нет, мсье, увы, я никогда не держал в руках что-либо похожее на «разрешение», а также другие документы, подпись на которых напоминала бы подпись губернатора.
– А то письмо, предъявленное в Дармштадте с целью приобрести наркотики?
– Я вовсе не нуждался в разрешении; речь шла лишь о том, чтобы подтвердить, действует ли еще закон от 20 июня 1897 года?
– Но где само письмо?
– Я уничтожил его за ненадобностью, я не думал, что оно вас заинтересует.
– А откуда вы его получили?
– Из приемной губернатора, где, по словам Жозефа Эйбу, он мне его и подписал.
– Подписал у кого?
– Не знаю, во всяком случае не у губернатора. Я видел только официальную печать, которая, впрочем, была поставлена красными чернилами. Может быть, эта деталь вас заинтересует?
Следователь посмотрел на меня, слегка встревоженный моим замечанием, но сделал вид, что пропустил его мимо ушей.
– Значит, вы не можете предъявить этот документ?
– Нет, и повторяю еще раз, я не мог предположить, что у вас возникнет такое желание.
– Хорошо…
Он взял какой-то бланк, заполнил его торопливым и нервным почерком, поставил свою подпись и позвал жандарма. Это был ордер на арест. Я встал и сказал ему с улыбкой:
– Вы видите, мсье, комната для меня была заказана…
Путешествие в его обществе было сплошным очарованием, и наша дружба еще более окрепла в долгих беседах, когда наши умы, внешне столь непохожие друг на друга, в конце концов соединились где-то очень высоко, поверх соборов.
Прибыв в Джибути, я, весь проникнутый его благородным оптимизмом, готов был гораздо более терпимо отнестись к тем, кого мне предстояло снова встретить.
Когда пароход вошел на рейд, я увидел силуэт «Альтаира». Немного беспокоясь после двух месяцев отсутствия, я с облегчением вздохнул, узнав Абди, находившегося в одной из лодок, которые собрались возле корабля.
Первый мой вопрос был, естественно, следующим: нет ли новостей об исчезновении Жозефа. Я опасался, что его тело вынесет на какой-нибудь пляж. Но нет, никаких известий: все поглотило море, а точнее акулы. Что касается его жены, то благодаря Репичи она уехала в Асэб и больше не давала о себе знать.
Едва я появился у Мэрилла, как пришел полицейский и вручил мне повестку: мне надлежало явиться в три часа в кабинет следователя. Это не слишком меня встревожило, ибо я подумал, что речь идет о каких-то очередных формальностях, и, дав жене телеграмму, что я намерен прибыть в Дыре-Дауа на следующий день поездом, я отправился туда с легкой душой.
Следователь, некто Оливье, как и Ломбарди, уроженец Корсики, приехал в Джибути в мое отсутствие. Таким образом, его соотечественнику хватило времени на то, чтобы привлечь следователя на сторону «справедливого дела».
Сперва он изобразил загадочного Монфрейда этаким опасным жуликом, и это было сделано из предосторожности, на тот случай, если у вновь прибывшего вдруг возникнут какие-то сомнения относительно беззаконий, с которыми ему придется впоследствии примириться. Надо было оправдать чрезвычайные средства, показав необычайную подлость преступника, ибо теперь я был преступником;эти господа даже не затрудняли себя доказательствами, они говорили о преступлении как о неопровержимом факте, и эта уверенность создавала атмосферу, в которой общественному мнению легко сбиться с истинного пути.
Навряд ли всех этих мер психологического воздействия требовала совестливость господина Оливье; думаю, что одного желания продвинуться по службе было достаточно, чтобы стать самым преданным сотрудником Ломбарди и ему подобных.
Я был введен в кабинет следователя; он меня уже ждал, рядом с ним сидел секретарь суда.
Еще довольно молодой, лет тридцати пяти, очень смуглый человек, на лбу у которого брови соединялись в виде скобки, с бегающим взглядом и нервными жестами, он производил впечатление грубого невропата.
Оливье говорил прерывающимся голосом, с акцентом, типичным для жителя острова, расположенного вблизи «сапожка», и столь ребячески напускал на себя вызывающий и строгий вид, что я едва сдерживал смех. Но то направление, которое принял допрос, заставило меня посерьезнеть. С первых же слов я понял, что он ищет со мной ссоры, имея самые дурные намерения.
Я узнал тогда, что вызвали меня не в качестве свидетеля, как это можно было понять из повестки, а в качестве – ни много, ни мало – подследственного.
В коридоре я заметил комиссара полиции и жандармского бригадира, который одновременно исполнял обязанности тюремного охранника. Эти славные люди так старательно делали вид, будто оказались здесь случайно, так усердно изображали на своих лицах безразличие, что у меня не осталось никаких сомнений относительно истинных причин их присутствия здесь. Я попался в ловушку, и все было приготовлено для того, чтобы упрятать меня в тюрьму. Допрос был чистейшей воды проформой, ответы не имели особого значения – моя песенка была спета.
Покончив с протокольными формальностями и установив мою личность, Оливье спросил:
– Вы ездили в Германию?
– Я бы мог ответить, что это вас не касается, но, поскольку мне нет никакой нужды делать из этого тайну, я вам отвечу: да.
– А почему вы туда ездили?
– Там живет семья моей жены.
– Но у вас была и другая причина?
– Да? Интересно… Я вас слушаю.
– Прошу вас, перестаньте валять дурака, не забывайте, что на вас ложатся тяжкие обвинения.
– Какие же?
– Я не собираюсь отчитываться перед вами, вы находитесь здесь только для того, чтобы отвечать на мои вопросы!
– Тогда позвольте мне послать вас и ваши вопросы к черту, ибо я не намерен отвечать, пока не узнаю, с какой целью меня допрашивают.
– Я повторяю вам, что перед вами следователь, представитель судебной власти. Знайте, что ваша развязность могла бы вам дорого обойтись…
– Весьма признателен за это условное наклонение, но, если судить по скучающим в коридоре господам, вы, кажется, заранее предвидели исход нашей беседы. Номер уже заказан, не так ли?
– Вы в самом деле заночуете в тюрьме, если не измените своего поведения.
– Я полагаю, вы на это и рассчитываете?..
– Итак, собираетесь ли вы, да или нет, сказать мне, что ездили в Дармштадт на завод «Мерк», чтобы получить некое компрометирующее вас письмо?
– Я уже сказал вам, что буду отвечать на вопросы лишь после того, как мне сообщат, в чем я обвиняюсь. Впрочем, допрос полагается вести в присутствии адвоката, после того как он ознакомится с делом…
– В Джибути нет адвоката, а если бы таковой и был, то он не смог бы ни ознакомиться с вашим делом, ни помочь вам на допросе; закон от 1897 года здесь не ратифицирован.
– Но тогда это что – вертеп? Лес Бонди 7?
– Вы не имеете права оспаривать закон. Я повторяю свой вопрос и в порядке исключения сообщаю вам, что среди прочего вы обвиняетесь в изготовлении фальшивого разрешения и подделке подписи губернатора.
– Только и всего! Вы, кажется, хватили через край… Нет, мсье, увы, я никогда не держал в руках что-либо похожее на «разрешение», а также другие документы, подпись на которых напоминала бы подпись губернатора.
– А то письмо, предъявленное в Дармштадте с целью приобрести наркотики?
– Я вовсе не нуждался в разрешении; речь шла лишь о том, чтобы подтвердить, действует ли еще закон от 20 июня 1897 года?
– Но где само письмо?
– Я уничтожил его за ненадобностью, я не думал, что оно вас заинтересует.
– А откуда вы его получили?
– Из приемной губернатора, где, по словам Жозефа Эйбу, он мне его и подписал.
– Подписал у кого?
– Не знаю, во всяком случае не у губернатора. Я видел только официальную печать, которая, впрочем, была поставлена красными чернилами. Может быть, эта деталь вас заинтересует?
Следователь посмотрел на меня, слегка встревоженный моим замечанием, но сделал вид, что пропустил его мимо ушей.
– Значит, вы не можете предъявить этот документ?
– Нет, и повторяю еще раз, я не мог предположить, что у вас возникнет такое желание.
– Хорошо…
Он взял какой-то бланк, заполнил его торопливым и нервным почерком, поставил свою подпись и позвал жандарма. Это был ордер на арест. Я встал и сказал ему с улыбкой:
– Вы видите, мсье, комната для меня была заказана…
IV
Жандарм, добрый малый родом из Монтобана, выполнял приказы, не вкладывая в это никакой страсти, лишь слепо подчиняясь чужой воле. Когда мы вышли на улицу, в ответ на мою просьбу он согласился отвести меня домой, чтобы я взял несколько пар белья. У двери меня ждал Абди; увидев столь приятного сопровождающего, он сразу понял, что произошло. Вместе с нами он вошел в мою комнату и, свернув матрас, взвалил его к себе на плечи. Славный жандарм, который не был знаком с Абди, принял его за кули и позволил ему следовать за нами, не проявив подозрительности.
Таким образом, Абди проник в тюрьму и увидел, где располагается моя камера. Это всегда может пригодиться…
Помещение, в которое меня отвели, вызвало в памяти неприятные воспоминания о моем тюремном заключении в 1916 году, когда я играл роль козла отпущения, принесенного на алтарь государственных интересов, дабы успокоить англичан, раздраженных поставками оружия из Джибути.
От внешней ограды камеры были отделены дозорным путем шириной три метра; по нему прохаживались часовые. Каждая из камер имела дворик со стороной в четыре метра, окруженный очень высокими стенами, украшенными бутылочными осколками. Знойные лучи солнца отвесно падали в этот дворик, раскаляя его, как печку.
В углу был оборудован сток, заменявший ватер-клозет и распространявший вонь, а по ночам оттуда выползали полчища тараканов. Массивная дверь с проделанным в ней окошком вела непосредственно в камеру, прямоугольную комнату размером три на четыре метра; вентиляцию обеспечивала лишь одна отдушина в форме полумесяца под самым потолком.
Застаивавшийся в темной камере сырой воздух делал невыносимой сорокаградусную жару. Поэтому пленник смотрел через окошечко на этот залитый солнцем и зловонный дворик, как на райский уголок, и с нетерпением ждал, когда ему будет позволено провести там один час. Это называлось тут «прогулкой».
Доброжелательности жандарма я был обязан тем, что мне разрешили выходить на этот квадрат под открытым небом в любое время; не получив распоряжения закрыть дверь, он оставил ее открытой. Кроме того, мне удалось разжиться столом и заказать несколько книг.
Когда Абди вошел следом за мной, чтобы положить матрас, я успел дать ему несколько наставлений на арабском языке. Тогда жандарм сообразил, что этот матрас, который так долго расстилают, возможно, является лишь прикрытием, и спросил у охранника, кто этот столь усердный носильщик. Охранник, оказавшийся представителем того же племени, что и Абди, и вдобавок мужем Фатумы, женщины, которая воспитала двоих моих детей, ответил ему с простодушным видом:
– Это моряк Абд-эль-Хаи.
– Абд-эль… как?
– …Хаи.
И он кивнул в мою сторону.
– Черт возьми! Почему ты разрешил ему войти? Грязный козел!..
– Потому что все знают, что Абди – это сын 8Абд-эльХаи; я позволил ему принести постель, ибо ты ничего не сказал, когда он прошел мимо.
– Я покажу ему, как издеваться надо мной. Отправьте его на поливку губернаторского сада…
Но Абди благоразумно ретировался, аскеры пропустили его, хихикая исподтишка, в то время как жандарм метал громы и молнии.
Тогда я сказал ему:
– Вам бы следовало сердиться на меня одного, так как именно я велел ему побыстрее смыться отсюда; если бы это зависело только от его желания, он остался бы здесь, в тюрьме, словно верный пес. Я надеюсь, что уж это вы поймете…
– Мне нечего понимать. Я действую согласно предписаниям, вот и все, я не вправе обсуждать приказы. Вам запрещено общаться с кем бы то ни было, и прежде всего со своими матросами.
– Значит, меня посадили в одиночку?
Таким образом, Абди проник в тюрьму и увидел, где располагается моя камера. Это всегда может пригодиться…
Помещение, в которое меня отвели, вызвало в памяти неприятные воспоминания о моем тюремном заключении в 1916 году, когда я играл роль козла отпущения, принесенного на алтарь государственных интересов, дабы успокоить англичан, раздраженных поставками оружия из Джибути.
От внешней ограды камеры были отделены дозорным путем шириной три метра; по нему прохаживались часовые. Каждая из камер имела дворик со стороной в четыре метра, окруженный очень высокими стенами, украшенными бутылочными осколками. Знойные лучи солнца отвесно падали в этот дворик, раскаляя его, как печку.
В углу был оборудован сток, заменявший ватер-клозет и распространявший вонь, а по ночам оттуда выползали полчища тараканов. Массивная дверь с проделанным в ней окошком вела непосредственно в камеру, прямоугольную комнату размером три на четыре метра; вентиляцию обеспечивала лишь одна отдушина в форме полумесяца под самым потолком.
Застаивавшийся в темной камере сырой воздух делал невыносимой сорокаградусную жару. Поэтому пленник смотрел через окошечко на этот залитый солнцем и зловонный дворик, как на райский уголок, и с нетерпением ждал, когда ему будет позволено провести там один час. Это называлось тут «прогулкой».
Доброжелательности жандарма я был обязан тем, что мне разрешили выходить на этот квадрат под открытым небом в любое время; не получив распоряжения закрыть дверь, он оставил ее открытой. Кроме того, мне удалось разжиться столом и заказать несколько книг.
Когда Абди вошел следом за мной, чтобы положить матрас, я успел дать ему несколько наставлений на арабском языке. Тогда жандарм сообразил, что этот матрас, который так долго расстилают, возможно, является лишь прикрытием, и спросил у охранника, кто этот столь усердный носильщик. Охранник, оказавшийся представителем того же племени, что и Абди, и вдобавок мужем Фатумы, женщины, которая воспитала двоих моих детей, ответил ему с простодушным видом:
– Это моряк Абд-эль-Хаи.
– Абд-эль… как?
– …Хаи.
И он кивнул в мою сторону.
– Черт возьми! Почему ты разрешил ему войти? Грязный козел!..
– Потому что все знают, что Абди – это сын 8Абд-эльХаи; я позволил ему принести постель, ибо ты ничего не сказал, когда он прошел мимо.
– Я покажу ему, как издеваться надо мной. Отправьте его на поливку губернаторского сада…
Но Абди благоразумно ретировался, аскеры пропустили его, хихикая исподтишка, в то время как жандарм метал громы и молнии.
Тогда я сказал ему:
– Вам бы следовало сердиться на меня одного, так как именно я велел ему побыстрее смыться отсюда; если бы это зависело только от его желания, он остался бы здесь, в тюрьме, словно верный пес. Я надеюсь, что уж это вы поймете…
– Мне нечего понимать. Я действую согласно предписаниям, вот и все, я не вправе обсуждать приказы. Вам запрещено общаться с кем бы то ни было, и прежде всего со своими матросами.
– Значит, меня посадили в одиночку?