При пособничестве туземца, начальника прислуги, организовалась почтовая служба. Плотно свернутые в трубочки записки я прикреплял к нитке и осторожно опускал из своего окошка к подножию стены, на дозорный путь, в часы, когда там дежурил муж Фатумы. Таким образом я мог теперь напрямую переписываться со своей женой и Марселем Корном, и, очень гордясь этим достижением, я принялся ждать ответа.
   Первое письмо Армгарт обдало меня холодом; она с гневом обрушилась на эту подпольную переписку, которая грозила нам большими неприятностями, если бы она вдруг обнаружилась. Не следует, писала она, пренебрегать установленным порядком и пытаться обмануть правосудие… Последнее должно идти своим чередом, и наиболее убедительное доказательство моей невиновности, по ее мнению, заключалось бы в отсутствии у меня стремления каким-то образом уклониться от судебной процедуры. Я несколько раз перечитал окончание письма: «Я твоя жена и должна мужественно исполнить свой долг, заключающийся в том, чтобы быть с тобой до конца и защитить твою честь, которая в то же время является честью близких тебе людей. Я не могу судить о том, чего не знаю, поскольку ты не поставил меня в известность о сложностях, из-за которых ты, возможно, прибегнул к опасным средствам, но я верю в тебя и сохраню тебе верность, даже если внешне все будет свидетельствовать не в твою пользу».
   В общем, смысл письма таков: тебя обвиняют в серьезном преступлении, и все заставляет меня поверить в твою виновность. Я не упрекаю тебя ни в чем и исполню свой долг, состоящий в том, чтобы спасти твоих детей от позора, если ты будешь осужден.
   Я порвал это письмо, возмущенный его ледяной рассудочностью и отсутствием какой-либо нежности. Я, так высоко поднявший эту женщину, готовый пожертвовать ради нее собственной жизнью, не мог примириться с тем, что для порицаний она выбрала именно этот момент, когда все и всё оборачивалось против меня.
   Она без всяких возражений пользовалась плодами моих рискованных предприятий, делая вид, что не знает об опасностях, меня подстерегающих. Я избавил ее от забот, я исполнил все ее желания. Я приобрел виллу в Нейи, предоставив ей полную свободу распоряжаться моим состоянием. Всем этим она пользовалась, понимая, какой ценой я достиг благополучия. Я думал, что обрекаю Армгарт на мучительные страхи, отправляясь в далекие и опасные плавания, и я восхищался ее безграничным терпением, усматривая в нем жертву, приносимую любящей женщиной, которая хочет дать возможность своему возлюбленному жить свободно, сообразно его наклонностям. Я гордился своей несгибаемой подругой, уверенный в том, что она будет рядом со мной невзирая ни на что, даже если однажды фортуна отвернется от меня. И вот все разлетелось в прах после первого же удара…
   Разочарование было таким сильным, что я вдруг испытал глубокое отвращение к жизни. К чему продолжать борьбу?..
   Я написал Корну, чтобы он прислал мне, пользуясь нашей обычной почтовой связью, флакончик с несколькими граммами героина.
   Мое письмо, несмотря на его легкий и обнадеживающий тон, должно было навести его на подозрения. Разгадал ли он мои тайные намерения? Мне показалось, что да, когда, к моему величайшему изумлению, я получил этот самый флакончик вместе с другой пробиркой, содержащей внушительную дозу дигиталина. Теперь у меня в руках было все, чтобы осуществить эвтаназию, но эта мысль не могла прийти ему в голову без постороннего совета… совета врача… И тут я вспомнил, что Жермен как-то рассказывал мне об этом надежном средстве покончить с жизнью. Теперь я понял, почему он передал мне этот шприц на десять кубиков; в памяти всплыл какой-то предмет, который он сжимал в своей руке. Вероятно, в тот день, убежденный в моей виновности, он принес в камеру то, что я получил только сегодня. Увидев, как я веду себя, он засомневался, и его убежденность в справедливости обвинений оказалась поколебленной; в последний момент ему не хватило смелости оставить мне это своеобразное приглашение к харакири.
   Значит, Марсель Корн показал мое письмо Жермену, и в его безысходном тоне он почуял намерение покончить со всеми страданиями разом. Он не увидел ничего, кроме признания, и, убежденный, таким образом, в моей виновности, решил облегчить мне переход в мир иной…
   Эти мысли отрезвили меня: кончать жизнь самоубийством было бы безумием, этот шаг означал бы победу моих врагов. В нем увидели бы косвенное признание в совершенном преступлении, и это преступление, из-за малодушия и нежелания продолжать борьбу, легло бы позором на моих детей.
   Нет, надо сопротивляться. Пусть все, жена и друзья, сомневаются во мне, неважно, совесть моя чиста. Если в конце концов правосудие вынесет мне приговор, я всегда успею воспользоваться этим крайним средством. И я оставил про запас ключ от спасительной двери…

VIII

   Однажды утром в камеру вошел адвокат Шануа в сопровождении главного тюремного жандарма. Он напустил на себя веселость человека, уверенного в своей правоте.
   – Их обвинение не выдерживает никакой критики, по крайней мере, насколько я могу судить о нем, исходя из деталей, о которых узнал в Дыре-Дауа, прочтя вашу записку, – сказал он.
   – А вас ознакомили с делом?
   – Нет, поскольку закон от 1897 года здесь не ратифицирован, к тому же я не имею права помогать вам в ходе дознания. Я могу дать вам лишь советы общего характера. Повторяю, обвинение в подлоге не выдерживает никакой критики… Итак, не поддавайтесь эмоциям и попросту расскажите мне всю правду, она не принесет вам ничего, кроме пользы. Впрочем, я пробуду здесь несколько дней, хотя в настоящий момент моя роль как адвоката ничтожна. Мне просто хочется прощупать общественное мнение, которое, должен признаться, возбуждено сверх меры и находится под влиянием тенденциозной кампании.
   Я понял, что Шануа не может поделиться со мной своими сокровенными мыслями из-за того, что рядом находится жандарм, но его намек на общественное мнение объяснил мне поведение Жермена.
   Присутствие адвоката придало мне капельку смелости: по крайней мере в Джибути есть человек, который готов взяться за мою защиту.
   Я ждал визита Шануа на другой день, словно моряк, ждущий рассвета в штормовую ночь. Когда он вошел в камеру, в глаза мне бросился его озабоченный вид.
   – Ну вот, новые обвинения, – сказал он. – На сей раз речь идет об убийстве. Поскольку поиски Жозефа Эйбу, свидетеля, на котором построено все дело, ничего не дали, сюда вызвали его жену, которую Репичи, действуя, похоже, в ваших интересах, отправил в Асэб. Она приехала вчера, и ее заставили подать жалобу: она прямо обвиняет Абди в том, что он убил ее мужа по вашему приказу…
   Хотя я и предвидел это, обвинение, произнесенное вслух, нанесло мне жестокий удар, мне показалось, что кровь прихлынула к моей груди, и я почувствовал, как побледнело мое лицо. К счастью, я стоял против света; справившись с волнением, я спокойно ответил:
   – Этого следовало ожидать, но ведь еще надо установить смерть негра. Я помню, что вечером, когда Эйбу пришел ко мне, чтобы занять денег, он был одет в сомалийское одеяние и произвел впечатление человека, который собирается куда-то ехать или попросту спастись бегством. Как шпион он выполнял двойную роль, и, может быть, какие-то иные события из его таинственного прошлого побудили негра к этому поступку. Надо проверить, не стоял ли в тот день на рейде какой-нибудь корабль, по-моему, это очень важно.
   – Хорошо, я займусь этим. Данный вопрос действительно важен. Впрочем, об этом втором деле вспомнили только из-за недостатка улик в первом, но и оно в настоящем его виде не отличается большой убедительностью. В общем, изложите факты так, как вы их знаете, расскажите без утайки обо всем, что вам известно, и если даже тут же не последует прекращение уголовного дела, ни один суд присяжных не сможет вынести вам приговор.
   – А что с Абди?
   – Его арестовали на основании жалобы супруги Эйбу, ибо в данный момент обвинение выдвинуто именно против него. Таким образом я полагаю, что пока вас заслушают как свидетеля, но может получиться так, что, учитывая настроение прокуратуры, вам предъявят обвинение в ходе следствия. Все зависит от ответов Абди…
   После ухода Шануа я долго не мог прийти в себя, думая о тех ловушках, которые угрожали несчастному Абди. Обвиняя его в убийстве Жозефа, они могли сказать ему, что я во всем сознался; и тогда, возможно, он поведает о той трагической ночи. Хитрость этих господ была шита белыми нитками, но у нее были все шансы на успех, ведь они имели дело с удивительно простодушным человеком.
   По своей наивности Абди относился ко мне с таким восхищением, что приписывал мне сверхъестественный дар, благодаря которому я был способен вступить в схватку со всем человечеством, и, гордясь мною, бросая следователю своеобразный вызов, он мог похвастаться своим подвигом…
   Я с нетерпением ждал часа омовений. Все заключенные теперь знали, что я нахожусь в этой камере, и каждый в надежде оказать мне услугу поглядывал на мое окошко и ловил малейший сигнал.
   В тот день кто-то бросил камешек, чиркнувший по стене, и я сразу же забрался на стол. Один из заключенных, увидев мои глаза в просвете между планками жалюзи, сказал мне:
   – Абди в тюрьме. Когда он пойдет в отхожее место, я предупрежу тебя, бросив камень, и тебе тут же надо будет пойти в свою уборную; попробуй переговорить с ним через очко…
   Действительно выгребная яма у этих уборных была общей, и не было ничего проще, как связаться друг с другом посредством этой своеобразной акустической трубы. Вскоре я увидел Абди, которого сопровождал аскер; я спрыгнул со своего насеста и поспешил к «телефону».
   Уборная для туземцев была отделена от моей лишь стеной, так что оба очка находились не более чем в одном метре друг от друга. Я услышал отчетливый шепот, кто-то позвал меня:
   – Абд-эль-Хаи…
   – Абди?
   – Да, это я, я сижу в тюрьме.
   – Тебя допрашивали?
   – Нет, пока нет, но мне сказали, что вызовут на допрос сегодня.
   И тогда я предупредил его о том, на какие хитрости могут пойти полицейские, и четко объяснил, что ему следует говорить о своем времяпрепровождении в ночь на 25 августа, между заходом солнца и утром следующего дня.
   – Ты ничего не знаешь, ты спал в лодке, – сказал я ему в заключение, – все, что они наплетут обо мне, ложь.
   – Понял. Но ты мог бы и не говорить этого. Пусть они выколют мне глаза, но я ничего им не скажу. Память моя осталась на дне морском.
   Я вернулся в камеру, избавившись от ужасной тревоги; теперь я был уверен в Абди, как в самом себе. Поэтому на другой день утром я встретил Шануа с легким сердцем и почти весело. Я подумал, что настало время обсудить вопрос о гонорарах, ибо знал, насколько он неравнодушен к деньгам, насколько привередлив и сколь мало щепетилен.
   – Поскольку вы сказали, мой дорогой метр, что ничем не можете мне помочь в ходе расследования, я полагаю, что вам бесполезно терять здесь свое драгоценное время. Я был тронут тем, с какой поспешностью вы пришли мне на помощь, и мне кажется, что одно только ваше присутствие в Джибути благотворно сказалось на общественном мнении.
   – Можете в этом не сомневаться, в данном отношении моя поездка сюда не была совсем бесполезной.
   – Да, она была необходима, и теперь мы можем безбоязненно ожидать результатов следствия. Если оно все же к чему-то приведет, я рассчитываю на вашу помощь в суде присяжных. Скажите мне теперь, какую сумму вы хотели бы получить, прежде чем вернуться опять в Аддис-Абебу.
   – Прошу вас! Не будем об этом. Посмотрим, как пойдут дела в суде; пока же мы с вашей женой согласовали размер возмещения мелких расходов, связанных с моим пребыванием здесь.
   Когда Шануа пришел опять через несколько дней, я был очень удивлен. Как бы между прочим он сказал мне, что решил дождаться приезда своей жены, которая приплывет на следующем пароходе. У меня не было никаких возражений, ибо я и представить себе не мог, что должен буду оплатить и этот дополнительный срок пребывания в Джибути.
   Наконец, спустя три недели, он попрощался со мной, не скупясь на изъявления дружбы и самые пылкие ободрения.
   Позднее я узнал, что Шануа бесстыднейшим образом тянул из меня деньги. Приехав в Джибути по моей телеграмме, он навестил Армгарт в Дыре-Дауа и сказал, что его отсутствие в Аддис-Абебе обходится ему в двести шестьдесят талеров в день (в пересчете по нынешнему курсу это двадцать пять тысяч франков). Потеряв голову из-за той критической ситуации, в которой я оказался, она не высказала никаких возражений. Вот почему этот почтенный адвокат не стал уточнять, о чем конкретно они договорились с моей женой, ибо знал, что на таких условиях я не соглашусь с увеличением срока его пребывания еще на двадцать два дня до приезда супруги. Возвращаясь в Аддис-Абебу, он снова остановился в Дыре-Дауа и потребовал заплатить ему пятьдесят тысяч франков (сегодня – пять миллионов) – стоимость его пребывания в Джибути по этой расценке. Не зная, что адвокат ничем не смог мне помочь, Армгарт заплатила ему эту сумму и вдобавок поблагодарила его за оказанные услуги.

IX

   Вскоре после отъезда Шануа меня навестил Марсель Корн. Он бросился ко мне на шею с рыданиями и, когда к нему вновь вернулся дар речи, в подробностях рассказал мне обо всем, что происходит на заводе:
   – Армгарт полна энергии и бодрости духа; никто бы и не догадался о ее переживаниях – такие спокойствие и невозмутимость она противопоставляет сочувствующему виду лицемеров. Она даже старается принимать гостей, и вечера бывают очень веселые… Кстати, каждый день заходит Жермен, и он делает все, чтобы отвлечь ее от мрачных мыслей. Вы, конечно, знаете, что ваших детей крестили?
   – Крестили? Но они давно крещеные! Что ты хочешь сказать?
   Он смутился, словно сболтнул лишнее:
   – Боже мой! Я, наверное, напрасно об этом говорю, но вы знаете, как я вас люблю, и я поневоле страдаю от некоторых вещей, которые, конечно, мне только померещились… Я не могу сказать, что вашим доверием злоупотребляют, это не то слово, но у меня такое чувство, будто вам, возможно, не отвечают доверием и преданностью в той мере, в какой вы расточаете их тем, кто…
   – Ну, говори, куда ты клонишь со всеми этими увертками по поводу крещения?
   – Что ж, я скажу; пусть я рассержу вас, но мне надо облегчить душу. Армгарт крестила детей в миссии, чтобы их крестным отцом стал Жермен. Точнее, он-то и внушил ей эту мысль, сказав, что таким образом сможет заменить им отца…
   – Черт! Они так уверены в моей смерти?
   – О, нет! Но если дело обернется плохо и встанет вопрос о разводе…
   – Ты возводишь чудовищную клевету, несчастный! Отдаешь ли ты отчет в том, сколь серьезны твои заявления?
   – Я знал, что вы на меня рассердитесь. Нет, у меня нет уверенности, нет никаких вещественных доказательств; это лишь впечатления… Когда дело касается вас, понимаете, я готов на все…
   – Ладно, оставь эти домыслы! Только твоя молодость, а также твоя неспособность понять характер Армгарт могут служить им оправданием. Она часто бывала резкой с тобой, возможно, это было несправедливо, и ты невольно затаил обиду.
   – Не думайте так, Анри. Я искренне люблю Армгарт. Я восхищаюсь ее прямотой и нравственной чистотой. Именно из-за столь почтительного к ней отношения мысль о том, что она может оставить вас в беде, причиняет мне такие страдания. Это было бы ужасно!..
   Подобные намеки всегда оставляют в душе рану; она кажется легкой, но вскоре обостряется, зараженная скрытым ядом, тем коварным ядом лжи, который, независимо от вашей воли, проникает вглубь и постепенно достигает сердца.
   В письме я спрашивал у Армгарт, почему наши дети, которых она когда-то хотела видеть протестантами, только что приняли католичество?
   Ее ответ облегчил мою душу; она говорила о своих дружеских чувствах к Жермену в таких четких выражениях, что я понял: он не более чем друг для нее. Чувствуя безысходность, томясь от одиночества среди недоброжелательных людей, злорадствовавших над ее горем, Армгарт находила поддержку в искренней дружбе, которая спасала ее от отчаяния.
   Впрочем, в тот же вечер я получил другое письмо, доставленное уже подпольно, в нем она объясняла внешнюю холодность письма, посланного раньше, тем, что оно должно было пройти цензуру канцелярии суда. Она говорила, что прокурор Оливье терроризирует всех, угрожая арестовать любого, кто посмеет положительно отозваться обо мне.
   С другой стороны, Ломбарди и его приспешники с таинственным видом утверждали, что в руках у правосудия находятся неопровержимые доказательства моей вины, и не только в этом деле, но и в целой серии преступлений, которые до сих пор остались безнаказанными. О них пока молчали якобы в интересах следствия, но смертный приговор или по меньшей мере пожизненная каторга мне были уже обеспечены.
   Эти суждения подхватывались в обществе, они обрастали чудовищными подробностями, так что весьма скоро весь Джибути был убежден в том, что я плохо кончу. В подобных обстоятельствах вряд ли кто-то мог посметь протянуть мне руку. Когда я проходил по улицам города, отправляясь на допросы, все сторонились меня, как зараженного чумой.
   Так однажды я увидел Репичи и невольно улыбнулся ему, но он тут же повернулся ко мне спиной.
   И тут я понял, сколь глубока была пропасть, в которую я упал. Смогу ли я однажды выбраться на поверхность, погребенный под обломками недоброжелательства и клеветы? Я спрашивал себя, в состоянии ли суд присяжных, избранный из числа людей столь предвзятых и так сильно отравленных господствующим мнением, честно ответить на вопрос, от которого зависит судьба обвиняемого? Я очутился на дне бездны, откуда тщетно буду подавать голос. Единственной оставшейся у меня опорой, единственной связью с внешним миром было туземное население, которое, вопреки всему и всем, доверяло мне. Оно избежало поразившей общество эпидемии, и первобытная логика туземцев не допускала мысли, что я могу быть преступником.

X

   Марсель Корн должен был провести несколько дней в Джибути, занимаясь делами, связанными с нашим заводом, и, поскольку он сказал, что ему поручено навещать меня ежедневно, я был удивлен, когда он больше не появился. Наконец из записки, переданной мне тайком, я узнал, что он пытался перебросить во дворик ко мне письмо, обернув им камешек, но, к несчастью, подул ветер, и письмо, отнесенное в сторону, упало на дозорный путь. Тогда, опасаясь быть задержанным, он на другой день уехал.
   Я не на шутку встревожился: о чем он мне написал? И почему воспользовался таким опасным способом доставки письма, в то время как мог передать его через одного из заключенных?
   Камешек, брошенный в мою отдушину, заставил меня взобраться на «помост». Во дворе я увидел Али Омара, своего бывшего матроса. Оказывается, его тоже арестовали в надежде получить в лице Али свидетеля обвинения. Он знаком попросил меня пойти в уборную и там, прибегнув к акустическим средствам связи, о которых я уже упоминал, сказал:
   – Я нарочно сделал так, чтобы попасть в тюрьму и сообщить тебе, что комиссар полиции, судья и вся их шайка в сопровождении двадцати аскеров отправились на остров Муша. Они перекопали все дюны и надругались над могилами рыбаков, думая, что ты зарыл там труп Жозефа.
   Я подумал, не существует ли какой-то связи между этим фантастическим обыском и запиской Марселя, которую наверняка подобрали возле стены. Было ли это в таком случае просто неловкостью молодого человека или же тут есть какой-то умысел? Нет, я не имел права предполагать в нем такое коварство. У Марселя не могло быть столь гнусных намерений. Да и с какой стати ему было вредить мне?
   Очень скоро все прояснилось: на другой день утром я был вызван к следователю. Войдя в его кабинет, я увидел на его столе скомканную и тщательно разглаженную бумажку и узнал почерк Марселя. Его письмо, как я и думал, было перехвачено. Театральным жестом показав на бумажку, Оливье спросил:
   – Узнаете ли вы этот почерк?
   – Да, это, кажется, почерк Марселя Корна.
   – Это письмо предназначалось для вас, но, несмотря на все ваши уловки, оно не ускользнуло от нашей бдительной охраны, а ваш юный друг поспешил скрыться. Поэтому я должен получить от вас кое-какие объяснения в связи с результатами наших раскопок на острове Муша.
   Он сделал точно рассчитанную паузу, разглядывая меня с улыбкой, которая, по его замыслу, должна была привести меня в замешательство. Он потирал руки с довольным видом как человек, отныне уверенный в своей правоте. А затем продолжил, ухмыляясь:
   – Ха! Ха! Вы не ожидали, что будете разоблачены таким образом, благодаря неуклюжему усердию ваших сообщников; вы надеялись, что безлюдный остров Муша будет хранить ваши тайны?
   На этот раз я не мог удержаться от смеха, настолько неловкой и наивной была его хитрость. Вернувшись с острова ни с чем, но, полагая, что я действительно перевез туда тело своей жертвы, он блефовал, чтобы сбить меня с толку и убедить в том, что они-таки добыли эту зловещую улику в виде трупа Жозефа. Он был несколько озадачен, увидев, что я смеюсь вполне искренне и отвечаю без тени смущения.
   – Боюсь, господин судья, что злую шутку с вами сыграло не усердие моих так называемых сообщников, а ваше собственное рвение. Мне неизвестны результаты вашего обыска, но позвольте выразить уверенность в том, что они не имеют никакого отношения к цели расследования.
   – Вы продолжаете упорствовать? Тем хуже для вас! Я хотел, чтобы судьи проявили к вам снисхождение, учтя ваше чистосердечное признание в поступке, может быть, необдуманном, совершенном в состоянии отчаяния, в тот момент, когда вы решили, что оказались в безвыходном положении. Ну что ж, придется предъявить вам улики, может быть, это вас проймет.
   – Ну, так давайте же, господа, предъявляйте, пронимайте… сознавайтесь…
   – Довольно!
   И, повернувшись к секретарю, он торжественно произнес:
   – Господин Шансон, будьте любезны, велите принести сюда вещественные доказательства.
   Вошли два охранника, держа в руках достаточно объемистый ящик, похожий на гроб. Мизансцена приобрела жутковатый характер. Оливье стоял, скрестив руки на груди и смотрел на меня страшным взглядом, пытаясь уловить на моем лице признаки смятения.
   Не собираются ли они в самом деле показать мне труп? Если бы я не видел своими глазами, что негодяй утонул, я, наверное, дрогнул бы.
   Охранник приподнял крышку и извлек из ящика ворох какого-то тряпья и прогнивших, истлевших от времени одежд.
   Я рассмеялся:
   – Гора родила мышь. Я, право, ожидал большего, господин следователь. Это весьма посредственный театр. Вы могли бы дойти и до скелета, ибо все средства хороши, не так ли, чтобы вынести мне приговор? Впрочем, я узнаю эти лохмотья: они принадлежали одному из моих матросов, который спрятал их там лет десять назад, когда я занимался оружием. Одежда осталась на острове, а матрос этот вскоре умер. Кажется, я припоминаю: это была переделанная солдатская шинель, из тех, что продаются в Адене, и нет ничего проще это проверить, на ней были пришиты пуговицы с изображением святого Георгия.
   Действительно, на дне ящика валялось несколько пуговиц с изображением льва и единорога, что не оставляло никаких сомнений относительно их происхождения.
   Оливье дрожал от гнева и кусал себе губы: этот мастерский удар, который обещал здорово продвинуть следствие, не достиг цели.
   – А теперь, мсье, не могу ли я узнать, чем вызвано это шутовское предъявление ветхого рубища в качестве вещественного доказательства?
   – Вашим желанием спрятать на этом острове, который не раз бывал свидетелем ваших подвигов, компрометирующие следы, что явствует из признаний вашего служащего. Вот, прочтите.
   И я пробежал глазами записку Марселя Корна.
 
   «Мой дорогой Анри!
   Во время своего посещения я не мог предупредить Вас о том, что на острове Муша собираются устроить обыск. Исходя из тех разговоров, которые я слышал, и из того, что я понял благодаря Вашим предыдущим сообщениям, я счел необходимым поставить Вас об этом в известность. Ответьте мне, прибегнув к тому же способу связи, в каком месте Вы можете опасаться чего-либо, и я в ту же секунду, чего бы это мне ни стоило, сделаю все необходимое. Я буду ждать Вашего ответа у ограды от половины восьмого до восьми. Я дам о себе знать, подражая собачьему лаю. Не бойтесь, я преисполнен решимости Вам помочь, пусть даже и ценой собственной жизни.
   Преданный Вам
Марсель Корн».
   Я вернул записку следователю.
   – Если бы я не видел собственными глазами почерк, который, честное слово, подлинный, я бы подумал, что письмо сфабриковано вами, господин следователь. Этот юноша либо идиот, либо… работает на вас. Я заявляю вам раз и навсегда, что на Муше, как, впрочем, и в любом другом месте, нет ничего для меня компрометирующего. Единственная опасность, заставляющая меня содрогнуться, и она действительно ужасна, – ваша предвзятость, мсье…
   – Вы оскорбляете правосудие…