— Кто знает, не вернется ли он раньше, чем мы думаем? — сказала Евгения.
— Ах, мне хотелось бы видеть его здесь! — ответила Нанета. — Привыкла я к нему! Такой был ласковый, чудесный барин, а уж какой красавчик, завитой, словно девушка!
Евгения посмотрела на Нанету.
— Пресвятая дева! У вас, барышня, глаза такие, что прямо на погибель души. Не смотрите так на людей!
С этого дня красота Евгении приняла новый характер. Важные мысли о любви, постепенно овладевшие ее душой, достоинство любимой женщины придавали ее чертам то сияние, какое живописцы изображают в виде нимба. До встречи с кузеном Евгению можно было сравнить с мадонной до непорочного зачатия; после его отъезда она походила на деву-мать: она познала любовь. Обе эти Марии, столь различные и так хорошо изображенные некоторыми испанскими художниками, представляют собою один из блистательнейших образов, которыми изобилует христианство. На другой день после отъезда Шарля, возвращаясь из церкви, куда она решила ходить ежедневно, Евгения купила в книжной лавке карту полушарий; эту карту она прибила подле зеркала, чтобы следовать за кузеном по его пути в Ост-Индию, мысленно уноситься утром и вечером на перевозивший его корабль, видеть его, обращаться к нему с тысячью вопросов, говорить ему:
— Хорошо ли тебе? Не болен ли ты? Думаешь ли ты обо мне, видя ту звезду, красоту и значение которой ты открыл мне?
По утрам она в задумчивости сидела под ореховым деревом на источенной червями и поросшей серым мхом деревянной скамье, где они сказали друг другу столько хорошего, столько милых пустяков, где строили воздушные замки своей жизни вдвоем. Она размышляла о будущем, глядя на клочок неба, доступный ее взору между стен, на часть ветхой стены, на крышу, под которой была комната Шарля. Словом, это была любовь одинокая, любовь неизменная, которая наполняет все мысли и становится сущностью или, как сказали бы наши отцы, тканью жизни. Когда так называемые друзья старика Гранде приходили вечером в гости, Евгения была весела, она притворялась, но по целым утрам говорила о Шарле с матерью и Нанетой.
Нанета поняла, что может соболезновать страданиям молодой хозяйки не в ущерб своему долгу перед старым хозяином, и говорила Евгении:
— Если бы у меня был милый, я бы за ним… в ад пошла. Я бы его… да что там!.. Я бы за него погубила себя… А вот нет ничего. Умру, не узнавши, какая такая жизнь бывает. Поверите ли, барышня, этот старый Корнуайе — все-таки неплохой человек — вертится около меня из-за моих доходов, прямо как те, что приходят сюда вынюхивать бариновы денежки и за вами ухаживают. Я-то насквозь его вижу, я все-таки разбираюсь тонко, даром что вымахала ростом с башню, и вот, барышня, это мне приятно, хотя какая уж тут любовь!..
Так прошло два месяца. Жизнь в четырех стенах, прежде столь однообразная, оживилась теперь захватывающей привлекательностью тайны, теснее связавшей этих женщин. Для них под сероватым потолком зала жил, ходил, двигался Шарль. Утром и вечером Евгения отпирала ларец и подолгу смотрела на портрет своей тетки.
Как-то раз мать застала ее за этим созерцанием — она старалась найти черты Шарля в чертах портрета. Тогда-то г-жа Гранде и была посвящена в страшную тайну обмена шкатулки далекого путника на сокровище Евгении.
— Ты все ему отдала?! — сказала мать в ужасе. — Что же ты скажешь отцу в новый год, когда он захочет посмотреть на твое золото?
Глаза Евгении стали неподвижны, и обе женщины половину утра были в смертельном ужасе, в таком смятении, что пропустили раннюю обедню и пошли только к поздней. Через три дня кончался 1819 год, и вскоре должны были разыграться страшные события: буржуазная трагедия без яда, без кинжала, без пролития крови, но для действующих лиц более жестокая, чем все драмы, происходившие в знаменитом роде Атридов[28].
— Что с нами будет? — сказала г-жа Гранде дочери, опуская вязание на колени.
Бедная мать переживала столько волнений в последние два месяца, что не кончила вязать шерстяную фуфайку, которая была ей так нужна зимой. Этот незначительный, по-видимому, случай домашней жизни имел для нее печальные последствия. Без фуфайки она жестоко простудилась, когда вся покрылась испариной, испугавшись страшного гнева своего мужа.
— Мне пришло в голову, дитя мое бедное, что если бы ты доверила мне свою тайну, мы успели бы написать в Париж господину де Грассену. Он мог бы прислать нам золотые монеты, похожие на твои, и хотя отец хорошо знает их, может быть…
— Но где же мы достали бы столько денег?
— Я взяла бы из своих. К тому же господин де Грассен нам бы охотно…
— Уж поздно, — ответила Евгения глухим, изменившимся голосом, прерывая мать. — Ведь завтра утром нам надо идти к нему в комнату поздравлять с новым годом!
— Но почему бы, дочка, не поговорить с Крюшо?
— Нет, нет, это значило бы выдать меня им и поставить нас в зависимость от них. А затем — я решилась. Я поступила хорошо, я ни в чем не раскаиваюсь. Бог не оставит меня. Пусть свершится его святая воля. Ах, если бы вы прочли письмо Шарля, вы бы только о нем и думали, маменька.
На другой день утром, 1 января 1820 года, ужас, охвативший мать и дочь, подсказал им самое естественное оправдание, чтобы отказаться от торжественного появления в комнате Гранде. Зима 1819 — 1820 года была одна из суровейших зим. Крыши были завалены снегом. Г-жа Гранде сказала мужу, как только услышала, что он шевелится в своей комнате:
— Гранде, прикажи Нанете затопить у меня печку, — так холодно, что я замерзаю под одеялом. Я уж в таких летах, когда надо поберечь меня. Кроме того, — продолжала она после небольшой остановки, — Евгения придет сюда одеться. Бедная девочка может заболеть, одеваясь у себя в такой холод. Потом мы придем поздравить тебя с новым годом у камина в зале.
— Та-та-та-та-та, что за разговоры! Как ты начинаешь новый год, госпожа Гранде? Ты никогда столько не говорила. Однако ты не хлебнула лишнего, я полагаю.
Прошла минута молчания.
— Ладно, — продолжал добряк: видимо, ему самому было по душе предложение жены, — пусть будет по-вашему, госпожа Гранде. Ты ведь, правда, хорошая женщина, и я не хочу, чтобы с тобой случилось несчастье в твои годы, хотя вообще все Бертельеры кремневые. Что, не правда? — крикнул он после паузы. — А мы все-таки наследство после них получили, бог с ними.
И он закашлялся.
— Сегодня вы веселы, сударь, — степенно промолвила бедная женщина.
— Я всегда весел…
Бочар наш весел, весел
Лохань чинить повесил… -
прибавил он, входя в комнату жены совсем одетый. — Да, скажу как честный человек, холодище-то изрядный. Мы славно позавтракаем, жена. Господин де Грассен прислал мне паштет из гусиной печенки с трюфелями! Сейчас схожу за ним на остановку дилижанса. Должно быть, с двойным наполеондором для Евгении в придачу, — шепнул бочар на ухо жене. — У меня нет больше золота, жена. Осталось еще несколько старых червонцев, — тебе-то я могу сказать, — да пришлось пустить их в оборот.
И ради новогоднего торжества он поцеловал жену в лоб.
— Евгения! — добродушно крикнула мать, когда Гранде ушел. — Не знаю, с какой ноги встал отец, но сегодня он прямо добряк. Ничего, как-нибудь выпутаемся.
— Что такое с хозяином? — сказала Нанета, входя к барыне затопить печку. — Сперва он сказал мне: «Здравствуй, с новым годом, дуреха! Поди затопи у жены, ей холодно». Я прямо одурела, когда он протянул руку и дал мне экю — шестифранковик, почти что не стертый! Вот, барыня, поглядите. О, он славный человек! Как-никак, достойный человек. Есть которые — что старей, то черствей, а он становится сладким, как ваша черносмородинная, и добреет. Человек, каких мало, предобрый человек…
Разгадкою такой веселости Гранде была полная удача его спекуляции. Де Грассен, вычтя сумму, которую бочар был ему должен за учет голландских векселей на полтораста тысяч франков, и ссуду, данную им Гранде для покупки государственной ренты на сто тысяч ливров, послал бочару с дилижансом тридцать тысяч франков монетами в одно экю, оставшихся от следуемых старику процентов за полгода, и извещал его о повышении курса государственной ренты. Курс ее был тогда восемьдесят девять франков, а в конце января известнейшие капиталисты покупали облигации уже по девяносто два. Гранде в два месяца нажил двенадцать процентов на свой капитал, погасил свой долг де Грассену и отныне должен был получать пятьдесят тысяч франков каждые полгода, без платежа налогов, без всяких проторей и убытков. Он раскусил, наконец, выгоду государственной ренты — помещение капитала, вызывающее у провинциалов неодолимое отвращение, — и видел себя меньше чем через пять лет обладателем капитала в шесть миллионов, приумноженного без больших хлопот, — капитала, который в соединении со стоимостью его имений должен был образовать колоссальное состояние. Шесть франков, подаренные им Нанете, были, возможно, платою за огромную услугу, какую служанка, сама того не ведая, оказала хозяину.
— О! О! Куда это идет папаша Гранде спозаранку, да еще спешит, словно на пожар? — говорили купцы, отпирая лавки.
Потом, когда увидели, что он возвращается с набережной в сопровождении артельщика почтово-пассажирской конторы, который вез на тачке туго набитые мешки, посыпались восклицания.
— Ручей к речке бежит, а наш добряк к денежкам, — говорил один.
— Они к нему идут из Парижа, из Фруафона, из Голландии, — прибавлял другой.
— В конце концов он купит весь Сомюр! — восклицал третий.
— Ему и холод нипочем, он всегда делом занят, — уязвила мужа какая-то женщина.
— Эй, господин Гранде, может, вам эти мешки некуда девать, — балагурил торговец сукном, его ближайший сосед, — так я могу вас избавить!
— Чего там! Одни медяки, — отвечал винодел.
— Серебряные, — буркнул артельщик.
— Если хочешь, чтобы я тебя поблагодарил, так держи язык за зубами, — сказал добряк артельщику, отворяя дверь.
«А, старая лисица, а я-то считал его за глухого, — подумал артельщик. — Видно, в холод он слышит».
— Вот тебе двадцать су на новый год и нишкни. Проваливай! — сказал ему Гранде. — Нанета отвезет тебе тачку… Нанета, а мои вертушки пошли к обедне?
— Да, сударь.
— Ну, живо! За работу! — крикнул он, взваливая на нее мешки.
Мигом деньги были перенесены в его комнату, и Гранде заперся там.
— Когда завтрак будет готов, постучишь мне в стену. Отвези тачку в контору.
Завтракать сели только в десять.
— Авось отец не вздумает посмотреть твое золото, — сказала г-жа Гранде дочери, возвращаясь домой после обедни. — В крайнем случае сделай вид, что ты совсем замерзла. А ко дню твоего рождения мы успеем наполнить монетами твой кошелек…
Гранде спустился по лестнице, раздумывая о том, как быстрее превратить свои парижские экю в чистое золото, и о том, как удалась ему спекуляция государственною рентой. Он решил и впредь вкладывать свои доходы в государственную ренту, пока курс ее не дойдет до ста франков. Размышления, гибельные для Евгении. Как только он вошел, обе женщины поздравили его с новым годом: дочь — обняв за шею и ласкаясь к нему, г-жа Гранде — степенно и с достоинством.
— А, дитя мое, — сказал он, целуя Евгению в щеку, — видишь, я для тебя работаю! Твоего счастья хочу. Чтобы быть счастливым, нужны деньги. Без денег далеко не уйдешь. Вот тебе новенький двойной наполеондор, я заказал привезти его из Парижа. По совести скажу, в доме ни крупицы золота. Только у тебя золото. Покажи-ка мне свое золото, дочка.
— Ой, до чего холодно! Давайте завтракать, — ответила ему Евгения.
— Значит, после завтрака, а? Это поможет пищеварению. Толстяк де Грассен все-таки прислал нам кое-что. Молодец де Грассен, я им доволен! Увалень этот оказывает услугу Шарлю, да еще даром. Он отлично устраивает дела покойника Гранде.
— Ууу!.. — произнес он с полным ртом после паузы. — Недурно! Кушай, кушай, женушка! Этим два дня сыт будешь.
— Мне не хочется есть. Мое здоровье никуда не годится, ты хорошо знаешь.
— Ну вот еще! Можешь нагружаться без опаски, не лопнешь; ты из Бертельеров, женщина крепкая. Ты чуточку пожелтела, да я люблю желтое.
Приговоренный ждет позорной публичной казни, может быть, с меньшим ужасом, чем г-жа Гранде и ее дочь ждали событий, которыми должен был закончиться этот семейный завтрак. Чем веселее болтал и ел старый винодел, тем сильнее сжимались сердца обеих женщин. В эту тяжкую минуту у Евгении была по крайней мере опора: она черпала силу в своей любви.
«Ради него, ради него, — говорила она себе, — я готова тысячу раз умереть!»
При этой мысли она бросала на мать взгляды, горевшие мужеством.
— Убери все это, — сказал Гранде Нанете, когда около одиннадцати кончили завтракать, — а стола не трогай. Нам удобно будет смотреть тут, у камелька, твое маленькое сокровище, — сказал он, глядя на Евгению. — Нет, разве оно маленькое? Честное слово! У тебя пять тысяч девятьсот пятьдесят девять франков золотом, да нынче утром я дал тебе сорок: выходит — без одного шесть тысяч франков. Ладно, подарю тебе, сам подарю франк этот — для круглого счета, потому что, видишь ли, дочка… А ты что, Нанета, развесила уши? Проваливай и принимайся за свое дело, — сказал добряк.
Нанета исчезла.
— Послушай, Евгения! Ты должна отдать мне свое золото. Ведь ты не откажешь отцу, доченька, а?
Обе женщины молчали.
— У меня больше нет золота. Было и не стало. Я верну тебе шесть тысяч франков в ливрах, и ты поместишь их, как я тебе скажу. Не заботься о свадебном подарке. Когда я буду выдавать тебя замуж, а это не за горами, я найду тебе жениха, который сможет преподнести тебе такой прекрасный свадебный подарок, о каком никогда и не слыхивали в провинции. Послушай же, дочка! Представляется замечательный случай: ты можешь вложить свои шесть тысяч франков в государственную ренту и каждые полгода будешь получать около двухсот франков процентов — без всяких хлопот и без убытков, ни налогов, ни починок, ни града, ни мороза, ни разливов, — словом, ничего, что бьет по доходам. Тебе, может, не хочется расстаться со своим золотом, дочка? Все-таки принеси мне его. Я опять наскребу для тебя золотых монет — голландских, португальских, генуэзских, рупий Великого Могола, а с теми, что я буду тебе дарить ко дню рождения, ты в три года скопишь половину своего маленького золотого сокровища. Что скажешь, дочка? Ну, подыми носик. Ну, сходи за ним, принеси милую свою кубышку. Ты должна бы расцеловать меня за то, что я рассказываю тебе секреты, тайны жизни и смерти этих червонцев. А верно, червонцы живут и копошатся, как люди: уходят, приходят, потеют, множатся.
Евгения встала, но, сделав несколько шагов к двери, круто повернулась, взглянула отцу в лицо и сказала:
— У меня нет больше моего золота.
— У тебя нет больше твоего золота! — вскричал Гранде, подскочив, как лошадь, услышавшая пушечный выстрел в десяти шагах.
— Нет у меня, нет больше золота!
— Ты шутишь, Евгения?
— Нет.
— Клянусь садовым ножом моего отца!
Когда бочар клялся так, потолок дрожал.
— Пресвятой боже! Барыня вся побелела! — закричала Нанета.
— Гранде, твой гнев убьет меня, — промолвила бедная женщина.
— Та-та-та-та-та! В вашей семье все живучие, никакая смерть вас не берет!.. Евгения, куда вы девали свои монеты? — крикнул он, кидаясь к дочери.
— Сударь, — сказала Евгения, стоя на коленях возле г-жи Гранде, — матушке очень нехорошо… видите… Не убивайте ее.
Гранде испугала бледность, разлившаяся по лицу жены, еще недавно желтому.
— Нанета, помоги мне лечь в постель, — сказала г-жа Гранде слабым голосом. — Я умираю…
Нанета сейчас же взяла свою хозяйку под руку, то же сделала Евгения, и им с величайшим трудом удалось подняться с ней до ее комнаты, — она падала без чувств на каждой ступеньке. Гранде остался один. Все же через несколько минут он поднялся на семь или восемь ступенек и крикнул:
— Евгения, когда мать ляжет в постель, вы спуститесь вниз!
— Хорошо, отец.
Успокоив мать, она не замедлила прийти.
— Дочь моя, — сказал ей Гранде, — вы скажете мне, где ваше сокровище?
— Отец, если вы делаете мне подарки, которыми я не могу распоряжаться, как хочу, то возьмите их обратно, — холодно ответила Евгения, взяв с камина наполеондор и подавая отцу.
Гранде быстро схватил наполеондор и сунул его в карман жилета.
— Ну, конечно, я не дам тебе больше ничего! Ни вот столечко! — сказал он, щелкнув ногтем большого пальца о зубы. — Так вы, значит, презираете своего отца? Не доверяете ему? Не знаете, что такое отец? Если он не все для вас, так, значит, он — ничто? Где ваше золото?
— Отец, я люблю вас и уважаю, несмотря на ваш гнев, но осмелюсь вам заметить: мне двадцать три года. Вы достаточно часто говорили, что я совершеннолетняя, и я это знаю. Я сделала со своими деньгами то, что хотела, и будьте покойны — они помещены хорошо…
— Где?
— Это нерушимая тайна, — сказала она. — Разве у вас нет своих тайн?
— Я глава семьи. У меня свои дела!
— А у меня свои.
— Должно быть, дурные дела, если вы не можете сказать о них отцу, мадемуазель Гранде.
— Нет, прекрасные дела. Но я не могу сказать о них вам.
— По крайней мере скажите, когда вы отдали ваше золото?
Евгения отрицательно покачала головой.
— Было оно еще у вас в день вашего рождения, а?
Евгения, которую любовь сделала такой же хитрой, как отца — скупость, опять покачала головой.
— Где это видано! Такое упрямство и такое воровство! — сказал Гранде, постепенно возвышая голос, который все громче разносился по дому. — Как! Здесь, в моем собственном доме, у меня кто-то взял твое золото! Единственное золото в моем доме! И я не буду знать, кто взял? Золото — вещь дорогая. Самые честные девушки могут совершить ошибку и отдать не знаю что, — это бывает у знатных господ и даже буржуазии, — но отдать золото… Вы ведь отдали его кому-то?
Евгения осталась безучастной.
— Видана ли такая дочь? Отец я вам или нет? Если вы поместили золото в какое-нибудь предприятие, то у вас есть расписка…
— Разве я не вольна была делать с ним то, что мне казалось хорошим? Разве оно было не мое?
— Но ты — дитя.
— Я совершеннолетняя.
Сбитый с толку логикой дочери, Гранде побледнел, затопал ногами, стал ругаться; потом, обретя, наконец, дар слова, закричал:
— Дочь — змея проклятая! А! Негодное семя, ты отлично знаешь, что я люблю тебя, и употребляешь это во зло. Она без ножа режет своего отца! Черт возьми! Ты бросила состояние к ногам этого голяка в сафьяновых сапожках! Клянусь отцовским садовым ножом! Я не могу лишить тебя наследства, клянусь бочкой! Но я тебя проклинаю… тебя, и твоего кузена, и твоих детей! Не видать тебе никакого добра от всего этого, понимаешь? Если ты Шарлю отдала… Нет, этого быть не может! Как! Этот мерзкий вертопрах да меня бы ограбил?
Он смотрел на дочь, остававшуюся немой и холодной.
— Она не пошевелится! Она бровью не поведет! Она больше Гранде, чем я сам. Ты не отдала по крайней мере своего золота даром? Ну, говори!
Евгения бросила на отца иронический взгляд, оскорбивший его.
— Евгения, вы у меня в доме, у своего отца. Чтобы оставаться здесь, вы обязаны подчиняться моим приказаниям. Священники велят вам повиноваться мне.
Евгения опустила голову.
— Вы оскорбляете меня в том, что мне всего дороже, — продолжал он. — Не желаю вас видеть, пока вы не покоритесь. Ступайте в свою комнату! Вы останетесь там, пока я не позволю вам выйти. Нанета будет вам приносить хлеб и воду. Вы слышали? Идите.
Евгения залилась слезами и убежала к матери.
А Гранде вышел в сад и долго кружил по снегу, не замечая холода, потом заподозрил, что дочь, должно быть, у матери, и, радуясь, что сейчас уличит ее в непослушании, он проворно, как кошка, взбежал по лестнице и появился в комнате г-жи Гранде как раз в ту минуту, когда она гладила волосы Евгении, спрятавшей лицо на ее груди.
— Утешься, дитя мое бедное, отец утихомирится.
— Нет больше у нее отца! — сказал бочар. — И это мы с вами, госпожа Гранде, произвели на свет такую непослушную дочь, как она? Нечего сказать, отличное воспитание дают нынче, особенно религиозное! Почему вы не в своей комнате? Отправляйтесь в тюрьму, в тюрьму, сударыня!
— Вы хотите лишить меня дочери? — сказала г-жа Гранде, обращая к нему лихорадочно покрасневшее лицо.
— Если вы хотите оставить ее при себе, берите ее и убирайтесь обе из дома! Разрази вас гром! Где золото? Что сталось с золотом?
Евгения встала, гордо взглянула на отца и вернулась в свою комнату, а Гранде запер ее на ключ.
— Нанета! — крикнул он. — Потуши камин в зале.
И он уселся в кресле у камина со словами:
— Она, конечно, отдала золото этому подлому соблазнителю Шарлю, а ему только наши денежки и были нужны.
В опасности, грозившей Евгении, и в своей любви к дочери г-жа Гранде нашла достаточно сил, чтобы остаться холодной с виду, безмолвной и глухой.
— Я ничего обо всем этом не знала, — ответила она, повернув голову к стенке, чтобы не видеть сверкавших взглядов мужа. — Я так страдаю от вашей жестокости, что, если предчувствия меня не обманывают, мне отсюда одна дорога — на кладбище. Вы бы должны сейчас меня пощадить, сударь, ведь я никогда не причиняла вам горя, — так по крайней мере я думаю. Ваша дочь любит вас. Я убеждена, что она невинна, как новорожденный младенец, и вы не наказывайте ее, отмените свое решение. В ее комнате такой холод, что по вашей вине она может тяжело заболеть.
— Я не хочу ее видеть, не хочу говорить с ней. Пусть сидит в своей комнате на хлебе и воде до тех пор, пока не выполнит требований отца. Какого черта! Глава семьи должен знать, куда уходит золото из его дома. Ей принадлежали рупии, может быть, единственные во Франции, затем генуэзские и голландские дукаты…
— Сударь, Евгения, — наше единственное дитя, и если бы даже она бросила их в воду…
— В воду?! — закричал добряк. — В воду?! Да вы с ума сошли, госпожа Гранде! У меня что сказано, то крепко, вы знаете? Если хотите мира в доме, вызовите дочь на исповедь, вытяните у нее признание: женщины лучше столкуются, чем наш брат. Что бы она ни натворила, не съем же я ее. Боится она меня, что ли? Кабы она даже озолотила своего кузена с головы до ног, так он в море, не бежать же за ним.
— Ну что ж, сударь…
Возбужденная нервной лихорадкой, охватившей ее, или несчастьем Евгении, усилившим нежную любовь матери, способность понимания и проницательность, г-жа Гранде заметила грозное движение шишки на носу ее супруга и тотчас изменила свой ответ, не меняя тона:
— Ну что ж, сударь, разве у меня больше власти над нею, чем у вас? Она мне ничего не сказала. Вся в вас.
— Дьявольщина! Как нынче ловко привешен у вас язык! Та-та-та-та! Вы, кажется, издеваетесь надо мной. Пожалуй, вы с ней заодно.
Он пристально посмотрел на жену.
— Если вы, господин Гранде, действительно хотите убить меня, то продолжайте в том же духе. Я уже сказала вам, сударь, и пусть мне это будет стоить жизни, готова повторить снова: вы не правы перед своей дочерью, она рассудительнее вас. Деньги принадлежали ей, ни на что другое, кроме хорошего, она не могла их истратить, а только бог вправе знать наши добрые дела. Сударь, умоляю вас, смилуйтесь над Евгенией! Вы тем ослабите удар, нанесенный мне вашим гневом, и, может быть, спасете мне жизнь. Верните мне дочь, сударь, верните!
— Я удираю, — сказал Гранде. — Житья в доме не стало: и матушка и дочка рассуждают, разглагольствуют, словно… Тьфу! Приятный новогодний подарок вы мне сделали. Евгений! — крикнул он. — Да, да, плачьте. Вас совесть замучает за то, что вы делаете, слышите? Какой толк, что вы причащаетесь чуть не два раза в месяц, если вы украдкой отдаете золото своего отца бездельнику, который растерзает ваше сердце, когда вам нечего больше будет подарить ему? Увидите, чего стоит ваш Шарль со своими сафьяновыми сапожками и с видом недотроги. У него нет ни сердца, ни души, раз он посмел взять сбережения бедной девушки без согласия ее родителей.
Когда дверь на улицу захлопнулась, Евгения вышла из своей комнаты.
— Как отважно вы вступились за меня! — сказала она матери.
— Видишь, дитя мое, к чему приводят запретные дела! Ты заставила меня солгать.
— Я умоляю бога наказать меня одну!
— Неужто правда, — сказала, входя, перепуганная Нанета, — что барышня посажена на хлеб и воду по конец дней своих?
— Ах, мне хотелось бы видеть его здесь! — ответила Нанета. — Привыкла я к нему! Такой был ласковый, чудесный барин, а уж какой красавчик, завитой, словно девушка!
Евгения посмотрела на Нанету.
— Пресвятая дева! У вас, барышня, глаза такие, что прямо на погибель души. Не смотрите так на людей!
С этого дня красота Евгении приняла новый характер. Важные мысли о любви, постепенно овладевшие ее душой, достоинство любимой женщины придавали ее чертам то сияние, какое живописцы изображают в виде нимба. До встречи с кузеном Евгению можно было сравнить с мадонной до непорочного зачатия; после его отъезда она походила на деву-мать: она познала любовь. Обе эти Марии, столь различные и так хорошо изображенные некоторыми испанскими художниками, представляют собою один из блистательнейших образов, которыми изобилует христианство. На другой день после отъезда Шарля, возвращаясь из церкви, куда она решила ходить ежедневно, Евгения купила в книжной лавке карту полушарий; эту карту она прибила подле зеркала, чтобы следовать за кузеном по его пути в Ост-Индию, мысленно уноситься утром и вечером на перевозивший его корабль, видеть его, обращаться к нему с тысячью вопросов, говорить ему:
— Хорошо ли тебе? Не болен ли ты? Думаешь ли ты обо мне, видя ту звезду, красоту и значение которой ты открыл мне?
По утрам она в задумчивости сидела под ореховым деревом на источенной червями и поросшей серым мхом деревянной скамье, где они сказали друг другу столько хорошего, столько милых пустяков, где строили воздушные замки своей жизни вдвоем. Она размышляла о будущем, глядя на клочок неба, доступный ее взору между стен, на часть ветхой стены, на крышу, под которой была комната Шарля. Словом, это была любовь одинокая, любовь неизменная, которая наполняет все мысли и становится сущностью или, как сказали бы наши отцы, тканью жизни. Когда так называемые друзья старика Гранде приходили вечером в гости, Евгения была весела, она притворялась, но по целым утрам говорила о Шарле с матерью и Нанетой.
Нанета поняла, что может соболезновать страданиям молодой хозяйки не в ущерб своему долгу перед старым хозяином, и говорила Евгении:
— Если бы у меня был милый, я бы за ним… в ад пошла. Я бы его… да что там!.. Я бы за него погубила себя… А вот нет ничего. Умру, не узнавши, какая такая жизнь бывает. Поверите ли, барышня, этот старый Корнуайе — все-таки неплохой человек — вертится около меня из-за моих доходов, прямо как те, что приходят сюда вынюхивать бариновы денежки и за вами ухаживают. Я-то насквозь его вижу, я все-таки разбираюсь тонко, даром что вымахала ростом с башню, и вот, барышня, это мне приятно, хотя какая уж тут любовь!..
Так прошло два месяца. Жизнь в четырех стенах, прежде столь однообразная, оживилась теперь захватывающей привлекательностью тайны, теснее связавшей этих женщин. Для них под сероватым потолком зала жил, ходил, двигался Шарль. Утром и вечером Евгения отпирала ларец и подолгу смотрела на портрет своей тетки.
Как-то раз мать застала ее за этим созерцанием — она старалась найти черты Шарля в чертах портрета. Тогда-то г-жа Гранде и была посвящена в страшную тайну обмена шкатулки далекого путника на сокровище Евгении.
— Ты все ему отдала?! — сказала мать в ужасе. — Что же ты скажешь отцу в новый год, когда он захочет посмотреть на твое золото?
Глаза Евгении стали неподвижны, и обе женщины половину утра были в смертельном ужасе, в таком смятении, что пропустили раннюю обедню и пошли только к поздней. Через три дня кончался 1819 год, и вскоре должны были разыграться страшные события: буржуазная трагедия без яда, без кинжала, без пролития крови, но для действующих лиц более жестокая, чем все драмы, происходившие в знаменитом роде Атридов[28].
— Что с нами будет? — сказала г-жа Гранде дочери, опуская вязание на колени.
Бедная мать переживала столько волнений в последние два месяца, что не кончила вязать шерстяную фуфайку, которая была ей так нужна зимой. Этот незначительный, по-видимому, случай домашней жизни имел для нее печальные последствия. Без фуфайки она жестоко простудилась, когда вся покрылась испариной, испугавшись страшного гнева своего мужа.
— Мне пришло в голову, дитя мое бедное, что если бы ты доверила мне свою тайну, мы успели бы написать в Париж господину де Грассену. Он мог бы прислать нам золотые монеты, похожие на твои, и хотя отец хорошо знает их, может быть…
— Но где же мы достали бы столько денег?
— Я взяла бы из своих. К тому же господин де Грассен нам бы охотно…
— Уж поздно, — ответила Евгения глухим, изменившимся голосом, прерывая мать. — Ведь завтра утром нам надо идти к нему в комнату поздравлять с новым годом!
— Но почему бы, дочка, не поговорить с Крюшо?
— Нет, нет, это значило бы выдать меня им и поставить нас в зависимость от них. А затем — я решилась. Я поступила хорошо, я ни в чем не раскаиваюсь. Бог не оставит меня. Пусть свершится его святая воля. Ах, если бы вы прочли письмо Шарля, вы бы только о нем и думали, маменька.
На другой день утром, 1 января 1820 года, ужас, охвативший мать и дочь, подсказал им самое естественное оправдание, чтобы отказаться от торжественного появления в комнате Гранде. Зима 1819 — 1820 года была одна из суровейших зим. Крыши были завалены снегом. Г-жа Гранде сказала мужу, как только услышала, что он шевелится в своей комнате:
— Гранде, прикажи Нанете затопить у меня печку, — так холодно, что я замерзаю под одеялом. Я уж в таких летах, когда надо поберечь меня. Кроме того, — продолжала она после небольшой остановки, — Евгения придет сюда одеться. Бедная девочка может заболеть, одеваясь у себя в такой холод. Потом мы придем поздравить тебя с новым годом у камина в зале.
— Та-та-та-та-та, что за разговоры! Как ты начинаешь новый год, госпожа Гранде? Ты никогда столько не говорила. Однако ты не хлебнула лишнего, я полагаю.
Прошла минута молчания.
— Ладно, — продолжал добряк: видимо, ему самому было по душе предложение жены, — пусть будет по-вашему, госпожа Гранде. Ты ведь, правда, хорошая женщина, и я не хочу, чтобы с тобой случилось несчастье в твои годы, хотя вообще все Бертельеры кремневые. Что, не правда? — крикнул он после паузы. — А мы все-таки наследство после них получили, бог с ними.
И он закашлялся.
— Сегодня вы веселы, сударь, — степенно промолвила бедная женщина.
— Я всегда весел…
Бочар наш весел, весел
Лохань чинить повесил… -
прибавил он, входя в комнату жены совсем одетый. — Да, скажу как честный человек, холодище-то изрядный. Мы славно позавтракаем, жена. Господин де Грассен прислал мне паштет из гусиной печенки с трюфелями! Сейчас схожу за ним на остановку дилижанса. Должно быть, с двойным наполеондором для Евгении в придачу, — шепнул бочар на ухо жене. — У меня нет больше золота, жена. Осталось еще несколько старых червонцев, — тебе-то я могу сказать, — да пришлось пустить их в оборот.
И ради новогоднего торжества он поцеловал жену в лоб.
— Евгения! — добродушно крикнула мать, когда Гранде ушел. — Не знаю, с какой ноги встал отец, но сегодня он прямо добряк. Ничего, как-нибудь выпутаемся.
— Что такое с хозяином? — сказала Нанета, входя к барыне затопить печку. — Сперва он сказал мне: «Здравствуй, с новым годом, дуреха! Поди затопи у жены, ей холодно». Я прямо одурела, когда он протянул руку и дал мне экю — шестифранковик, почти что не стертый! Вот, барыня, поглядите. О, он славный человек! Как-никак, достойный человек. Есть которые — что старей, то черствей, а он становится сладким, как ваша черносмородинная, и добреет. Человек, каких мало, предобрый человек…
Разгадкою такой веселости Гранде была полная удача его спекуляции. Де Грассен, вычтя сумму, которую бочар был ему должен за учет голландских векселей на полтораста тысяч франков, и ссуду, данную им Гранде для покупки государственной ренты на сто тысяч ливров, послал бочару с дилижансом тридцать тысяч франков монетами в одно экю, оставшихся от следуемых старику процентов за полгода, и извещал его о повышении курса государственной ренты. Курс ее был тогда восемьдесят девять франков, а в конце января известнейшие капиталисты покупали облигации уже по девяносто два. Гранде в два месяца нажил двенадцать процентов на свой капитал, погасил свой долг де Грассену и отныне должен был получать пятьдесят тысяч франков каждые полгода, без платежа налогов, без всяких проторей и убытков. Он раскусил, наконец, выгоду государственной ренты — помещение капитала, вызывающее у провинциалов неодолимое отвращение, — и видел себя меньше чем через пять лет обладателем капитала в шесть миллионов, приумноженного без больших хлопот, — капитала, который в соединении со стоимостью его имений должен был образовать колоссальное состояние. Шесть франков, подаренные им Нанете, были, возможно, платою за огромную услугу, какую служанка, сама того не ведая, оказала хозяину.
— О! О! Куда это идет папаша Гранде спозаранку, да еще спешит, словно на пожар? — говорили купцы, отпирая лавки.
Потом, когда увидели, что он возвращается с набережной в сопровождении артельщика почтово-пассажирской конторы, который вез на тачке туго набитые мешки, посыпались восклицания.
— Ручей к речке бежит, а наш добряк к денежкам, — говорил один.
— Они к нему идут из Парижа, из Фруафона, из Голландии, — прибавлял другой.
— В конце концов он купит весь Сомюр! — восклицал третий.
— Ему и холод нипочем, он всегда делом занят, — уязвила мужа какая-то женщина.
— Эй, господин Гранде, может, вам эти мешки некуда девать, — балагурил торговец сукном, его ближайший сосед, — так я могу вас избавить!
— Чего там! Одни медяки, — отвечал винодел.
— Серебряные, — буркнул артельщик.
— Если хочешь, чтобы я тебя поблагодарил, так держи язык за зубами, — сказал добряк артельщику, отворяя дверь.
«А, старая лисица, а я-то считал его за глухого, — подумал артельщик. — Видно, в холод он слышит».
— Вот тебе двадцать су на новый год и нишкни. Проваливай! — сказал ему Гранде. — Нанета отвезет тебе тачку… Нанета, а мои вертушки пошли к обедне?
— Да, сударь.
— Ну, живо! За работу! — крикнул он, взваливая на нее мешки.
Мигом деньги были перенесены в его комнату, и Гранде заперся там.
— Когда завтрак будет готов, постучишь мне в стену. Отвези тачку в контору.
Завтракать сели только в десять.
— Авось отец не вздумает посмотреть твое золото, — сказала г-жа Гранде дочери, возвращаясь домой после обедни. — В крайнем случае сделай вид, что ты совсем замерзла. А ко дню твоего рождения мы успеем наполнить монетами твой кошелек…
Гранде спустился по лестнице, раздумывая о том, как быстрее превратить свои парижские экю в чистое золото, и о том, как удалась ему спекуляция государственною рентой. Он решил и впредь вкладывать свои доходы в государственную ренту, пока курс ее не дойдет до ста франков. Размышления, гибельные для Евгении. Как только он вошел, обе женщины поздравили его с новым годом: дочь — обняв за шею и ласкаясь к нему, г-жа Гранде — степенно и с достоинством.
— А, дитя мое, — сказал он, целуя Евгению в щеку, — видишь, я для тебя работаю! Твоего счастья хочу. Чтобы быть счастливым, нужны деньги. Без денег далеко не уйдешь. Вот тебе новенький двойной наполеондор, я заказал привезти его из Парижа. По совести скажу, в доме ни крупицы золота. Только у тебя золото. Покажи-ка мне свое золото, дочка.
— Ой, до чего холодно! Давайте завтракать, — ответила ему Евгения.
— Значит, после завтрака, а? Это поможет пищеварению. Толстяк де Грассен все-таки прислал нам кое-что. Молодец де Грассен, я им доволен! Увалень этот оказывает услугу Шарлю, да еще даром. Он отлично устраивает дела покойника Гранде.
— Ууу!.. — произнес он с полным ртом после паузы. — Недурно! Кушай, кушай, женушка! Этим два дня сыт будешь.
— Мне не хочется есть. Мое здоровье никуда не годится, ты хорошо знаешь.
— Ну вот еще! Можешь нагружаться без опаски, не лопнешь; ты из Бертельеров, женщина крепкая. Ты чуточку пожелтела, да я люблю желтое.
Приговоренный ждет позорной публичной казни, может быть, с меньшим ужасом, чем г-жа Гранде и ее дочь ждали событий, которыми должен был закончиться этот семейный завтрак. Чем веселее болтал и ел старый винодел, тем сильнее сжимались сердца обеих женщин. В эту тяжкую минуту у Евгении была по крайней мере опора: она черпала силу в своей любви.
«Ради него, ради него, — говорила она себе, — я готова тысячу раз умереть!»
При этой мысли она бросала на мать взгляды, горевшие мужеством.
— Убери все это, — сказал Гранде Нанете, когда около одиннадцати кончили завтракать, — а стола не трогай. Нам удобно будет смотреть тут, у камелька, твое маленькое сокровище, — сказал он, глядя на Евгению. — Нет, разве оно маленькое? Честное слово! У тебя пять тысяч девятьсот пятьдесят девять франков золотом, да нынче утром я дал тебе сорок: выходит — без одного шесть тысяч франков. Ладно, подарю тебе, сам подарю франк этот — для круглого счета, потому что, видишь ли, дочка… А ты что, Нанета, развесила уши? Проваливай и принимайся за свое дело, — сказал добряк.
Нанета исчезла.
— Послушай, Евгения! Ты должна отдать мне свое золото. Ведь ты не откажешь отцу, доченька, а?
Обе женщины молчали.
— У меня больше нет золота. Было и не стало. Я верну тебе шесть тысяч франков в ливрах, и ты поместишь их, как я тебе скажу. Не заботься о свадебном подарке. Когда я буду выдавать тебя замуж, а это не за горами, я найду тебе жениха, который сможет преподнести тебе такой прекрасный свадебный подарок, о каком никогда и не слыхивали в провинции. Послушай же, дочка! Представляется замечательный случай: ты можешь вложить свои шесть тысяч франков в государственную ренту и каждые полгода будешь получать около двухсот франков процентов — без всяких хлопот и без убытков, ни налогов, ни починок, ни града, ни мороза, ни разливов, — словом, ничего, что бьет по доходам. Тебе, может, не хочется расстаться со своим золотом, дочка? Все-таки принеси мне его. Я опять наскребу для тебя золотых монет — голландских, португальских, генуэзских, рупий Великого Могола, а с теми, что я буду тебе дарить ко дню рождения, ты в три года скопишь половину своего маленького золотого сокровища. Что скажешь, дочка? Ну, подыми носик. Ну, сходи за ним, принеси милую свою кубышку. Ты должна бы расцеловать меня за то, что я рассказываю тебе секреты, тайны жизни и смерти этих червонцев. А верно, червонцы живут и копошатся, как люди: уходят, приходят, потеют, множатся.
Евгения встала, но, сделав несколько шагов к двери, круто повернулась, взглянула отцу в лицо и сказала:
— У меня нет больше моего золота.
— У тебя нет больше твоего золота! — вскричал Гранде, подскочив, как лошадь, услышавшая пушечный выстрел в десяти шагах.
— Нет у меня, нет больше золота!
— Ты шутишь, Евгения?
— Нет.
— Клянусь садовым ножом моего отца!
Когда бочар клялся так, потолок дрожал.
— Пресвятой боже! Барыня вся побелела! — закричала Нанета.
— Гранде, твой гнев убьет меня, — промолвила бедная женщина.
— Та-та-та-та-та! В вашей семье все живучие, никакая смерть вас не берет!.. Евгения, куда вы девали свои монеты? — крикнул он, кидаясь к дочери.
— Сударь, — сказала Евгения, стоя на коленях возле г-жи Гранде, — матушке очень нехорошо… видите… Не убивайте ее.
Гранде испугала бледность, разлившаяся по лицу жены, еще недавно желтому.
— Нанета, помоги мне лечь в постель, — сказала г-жа Гранде слабым голосом. — Я умираю…
Нанета сейчас же взяла свою хозяйку под руку, то же сделала Евгения, и им с величайшим трудом удалось подняться с ней до ее комнаты, — она падала без чувств на каждой ступеньке. Гранде остался один. Все же через несколько минут он поднялся на семь или восемь ступенек и крикнул:
— Евгения, когда мать ляжет в постель, вы спуститесь вниз!
— Хорошо, отец.
Успокоив мать, она не замедлила прийти.
— Дочь моя, — сказал ей Гранде, — вы скажете мне, где ваше сокровище?
— Отец, если вы делаете мне подарки, которыми я не могу распоряжаться, как хочу, то возьмите их обратно, — холодно ответила Евгения, взяв с камина наполеондор и подавая отцу.
Гранде быстро схватил наполеондор и сунул его в карман жилета.
— Ну, конечно, я не дам тебе больше ничего! Ни вот столечко! — сказал он, щелкнув ногтем большого пальца о зубы. — Так вы, значит, презираете своего отца? Не доверяете ему? Не знаете, что такое отец? Если он не все для вас, так, значит, он — ничто? Где ваше золото?
— Отец, я люблю вас и уважаю, несмотря на ваш гнев, но осмелюсь вам заметить: мне двадцать три года. Вы достаточно часто говорили, что я совершеннолетняя, и я это знаю. Я сделала со своими деньгами то, что хотела, и будьте покойны — они помещены хорошо…
— Где?
— Это нерушимая тайна, — сказала она. — Разве у вас нет своих тайн?
— Я глава семьи. У меня свои дела!
— А у меня свои.
— Должно быть, дурные дела, если вы не можете сказать о них отцу, мадемуазель Гранде.
— Нет, прекрасные дела. Но я не могу сказать о них вам.
— По крайней мере скажите, когда вы отдали ваше золото?
Евгения отрицательно покачала головой.
— Было оно еще у вас в день вашего рождения, а?
Евгения, которую любовь сделала такой же хитрой, как отца — скупость, опять покачала головой.
— Где это видано! Такое упрямство и такое воровство! — сказал Гранде, постепенно возвышая голос, который все громче разносился по дому. — Как! Здесь, в моем собственном доме, у меня кто-то взял твое золото! Единственное золото в моем доме! И я не буду знать, кто взял? Золото — вещь дорогая. Самые честные девушки могут совершить ошибку и отдать не знаю что, — это бывает у знатных господ и даже буржуазии, — но отдать золото… Вы ведь отдали его кому-то?
Евгения осталась безучастной.
— Видана ли такая дочь? Отец я вам или нет? Если вы поместили золото в какое-нибудь предприятие, то у вас есть расписка…
— Разве я не вольна была делать с ним то, что мне казалось хорошим? Разве оно было не мое?
— Но ты — дитя.
— Я совершеннолетняя.
Сбитый с толку логикой дочери, Гранде побледнел, затопал ногами, стал ругаться; потом, обретя, наконец, дар слова, закричал:
— Дочь — змея проклятая! А! Негодное семя, ты отлично знаешь, что я люблю тебя, и употребляешь это во зло. Она без ножа режет своего отца! Черт возьми! Ты бросила состояние к ногам этого голяка в сафьяновых сапожках! Клянусь отцовским садовым ножом! Я не могу лишить тебя наследства, клянусь бочкой! Но я тебя проклинаю… тебя, и твоего кузена, и твоих детей! Не видать тебе никакого добра от всего этого, понимаешь? Если ты Шарлю отдала… Нет, этого быть не может! Как! Этот мерзкий вертопрах да меня бы ограбил?
Он смотрел на дочь, остававшуюся немой и холодной.
— Она не пошевелится! Она бровью не поведет! Она больше Гранде, чем я сам. Ты не отдала по крайней мере своего золота даром? Ну, говори!
Евгения бросила на отца иронический взгляд, оскорбивший его.
— Евгения, вы у меня в доме, у своего отца. Чтобы оставаться здесь, вы обязаны подчиняться моим приказаниям. Священники велят вам повиноваться мне.
Евгения опустила голову.
— Вы оскорбляете меня в том, что мне всего дороже, — продолжал он. — Не желаю вас видеть, пока вы не покоритесь. Ступайте в свою комнату! Вы останетесь там, пока я не позволю вам выйти. Нанета будет вам приносить хлеб и воду. Вы слышали? Идите.
Евгения залилась слезами и убежала к матери.
А Гранде вышел в сад и долго кружил по снегу, не замечая холода, потом заподозрил, что дочь, должно быть, у матери, и, радуясь, что сейчас уличит ее в непослушании, он проворно, как кошка, взбежал по лестнице и появился в комнате г-жи Гранде как раз в ту минуту, когда она гладила волосы Евгении, спрятавшей лицо на ее груди.
— Утешься, дитя мое бедное, отец утихомирится.
— Нет больше у нее отца! — сказал бочар. — И это мы с вами, госпожа Гранде, произвели на свет такую непослушную дочь, как она? Нечего сказать, отличное воспитание дают нынче, особенно религиозное! Почему вы не в своей комнате? Отправляйтесь в тюрьму, в тюрьму, сударыня!
— Вы хотите лишить меня дочери? — сказала г-жа Гранде, обращая к нему лихорадочно покрасневшее лицо.
— Если вы хотите оставить ее при себе, берите ее и убирайтесь обе из дома! Разрази вас гром! Где золото? Что сталось с золотом?
Евгения встала, гордо взглянула на отца и вернулась в свою комнату, а Гранде запер ее на ключ.
— Нанета! — крикнул он. — Потуши камин в зале.
И он уселся в кресле у камина со словами:
— Она, конечно, отдала золото этому подлому соблазнителю Шарлю, а ему только наши денежки и были нужны.
В опасности, грозившей Евгении, и в своей любви к дочери г-жа Гранде нашла достаточно сил, чтобы остаться холодной с виду, безмолвной и глухой.
— Я ничего обо всем этом не знала, — ответила она, повернув голову к стенке, чтобы не видеть сверкавших взглядов мужа. — Я так страдаю от вашей жестокости, что, если предчувствия меня не обманывают, мне отсюда одна дорога — на кладбище. Вы бы должны сейчас меня пощадить, сударь, ведь я никогда не причиняла вам горя, — так по крайней мере я думаю. Ваша дочь любит вас. Я убеждена, что она невинна, как новорожденный младенец, и вы не наказывайте ее, отмените свое решение. В ее комнате такой холод, что по вашей вине она может тяжело заболеть.
— Я не хочу ее видеть, не хочу говорить с ней. Пусть сидит в своей комнате на хлебе и воде до тех пор, пока не выполнит требований отца. Какого черта! Глава семьи должен знать, куда уходит золото из его дома. Ей принадлежали рупии, может быть, единственные во Франции, затем генуэзские и голландские дукаты…
— Сударь, Евгения, — наше единственное дитя, и если бы даже она бросила их в воду…
— В воду?! — закричал добряк. — В воду?! Да вы с ума сошли, госпожа Гранде! У меня что сказано, то крепко, вы знаете? Если хотите мира в доме, вызовите дочь на исповедь, вытяните у нее признание: женщины лучше столкуются, чем наш брат. Что бы она ни натворила, не съем же я ее. Боится она меня, что ли? Кабы она даже озолотила своего кузена с головы до ног, так он в море, не бежать же за ним.
— Ну что ж, сударь…
Возбужденная нервной лихорадкой, охватившей ее, или несчастьем Евгении, усилившим нежную любовь матери, способность понимания и проницательность, г-жа Гранде заметила грозное движение шишки на носу ее супруга и тотчас изменила свой ответ, не меняя тона:
— Ну что ж, сударь, разве у меня больше власти над нею, чем у вас? Она мне ничего не сказала. Вся в вас.
— Дьявольщина! Как нынче ловко привешен у вас язык! Та-та-та-та! Вы, кажется, издеваетесь надо мной. Пожалуй, вы с ней заодно.
Он пристально посмотрел на жену.
— Если вы, господин Гранде, действительно хотите убить меня, то продолжайте в том же духе. Я уже сказала вам, сударь, и пусть мне это будет стоить жизни, готова повторить снова: вы не правы перед своей дочерью, она рассудительнее вас. Деньги принадлежали ей, ни на что другое, кроме хорошего, она не могла их истратить, а только бог вправе знать наши добрые дела. Сударь, умоляю вас, смилуйтесь над Евгенией! Вы тем ослабите удар, нанесенный мне вашим гневом, и, может быть, спасете мне жизнь. Верните мне дочь, сударь, верните!
— Я удираю, — сказал Гранде. — Житья в доме не стало: и матушка и дочка рассуждают, разглагольствуют, словно… Тьфу! Приятный новогодний подарок вы мне сделали. Евгений! — крикнул он. — Да, да, плачьте. Вас совесть замучает за то, что вы делаете, слышите? Какой толк, что вы причащаетесь чуть не два раза в месяц, если вы украдкой отдаете золото своего отца бездельнику, который растерзает ваше сердце, когда вам нечего больше будет подарить ему? Увидите, чего стоит ваш Шарль со своими сафьяновыми сапожками и с видом недотроги. У него нет ни сердца, ни души, раз он посмел взять сбережения бедной девушки без согласия ее родителей.
Когда дверь на улицу захлопнулась, Евгения вышла из своей комнаты.
— Как отважно вы вступились за меня! — сказала она матери.
— Видишь, дитя мое, к чему приводят запретные дела! Ты заставила меня солгать.
— Я умоляю бога наказать меня одну!
— Неужто правда, — сказала, входя, перепуганная Нанета, — что барышня посажена на хлеб и воду по конец дней своих?