Маркиза была предоставлена самой себе и могла хранить полное молчание среди немой тишины, царившей вокруг по ее требованию, и не было у нее предлога выходить из комнаты, обтянутой гобеленами, где умерла ее бабушка и куда она заточила себя, чтобы умереть тихо, без свидетелей, без назойливых посетителей, чтобы не видеть проявлений себялюбия, прикрытых лицемерной привязанностью, всего того, что в городах отягчает страдания умирающего. Женщине этой было двадцать шесть лет. В этом возрасте душа еще преисполнена поэтических вымыслов и порою любит тешить себя мыслью о смерти, которая представляется ей благодеянием. Но смерть только заигрывает с молодыми - то приблизится, то удалится, то покажется, то спрячется; она медлит, и они разочаровываются в ней, они не уверены, придет ли она завтра, и в конце концов вновь бросаются в вихрь жизни, навстречу горю, которое безжалостнее смерти и является, когда его не ждут. Итак, этой женщине, отрекшейся от жизни, суждено было испытать всю горечь такого промедления и в полном одиночестве, в нравственных мучениях, которых не хотела прекратить смерть, пройти ужасную школу себялюбия, которая должна была развратить ее сердце и приуготовить его к жизни светского общества.
   Эта жестокая и печальная наука всегда является плодом наших первых горестей. Маркиза по-настоящему страдала в первый и, быть может, в последний раз в жизни. В самом деле, не ошибается ли тот, кто воображает, что чувства умирают и рождаются вновь? Возникнув, они живут вечно в глубине нашего сердца. Они дремлют и пробуждаются по воле случая; но они навсегда остаются в душе и меняют ее. У всякого чувства есть свой великий день, короткий или долгий,- день первой бури. Итак, горе, самое стойкое из всех наших чувств, разит лишь при первом своем взрыве, а последующие удары становятся слабее,то ли оттого, что мы привыкаем к его вспышкам, то ли оттого, что таков закон натуры нашей, которая ради самосохранения противопоставляет этой разрушительной силе силу равноценную, но бездеятельную, черпая ее из себялюбивых расчетов. Но какое же страдание души назвать горем? Утрата родителей - несчастье, к которому сама природа подготовила людей; боль физическая преходяща и не затрагивает душу, если же она упорствует, то это уже не боль, а смерть. Если молодая женщина теряет новорожденного, супружество скоро принесет ей в дар другого. Печаль эта также преходяща. Словом, все эти беды и множество других, им подобных, являются своего рода ударами, ранениями, но ни одно из них не поражает самый корень жизни, и только, если они, по странному совпадению, следуют друг за другом, они убивают чувство, заставляющее нас искать счастье. Истинным большим горем, таким образом, можно назвать только тот смертоносный недуг, который объемлет прошлое, настоящее, будущее, не пощадив ни одной частицы жизни, навсегда калечит мысль, оставляет неизгладимый след на устах и на челе, сломив или ослабив стремление к радости, внушив отвращение ко всему сущему. И горе это, чтобы стать безмерным, чтобы до такой степени тяготить душу и тело, должно постигнуть человека в ту пору, когда все силы души и тела молоды, когда сердце полно жизни. Тогда горе ранит глубоко, тогда велико страдание и нельзя исцелиться от такого недуга без неких драматических перемен: одни воспаряют на небеса, другие же, если и пребывают по-прежнему на грешной земле, возвращаются в свет, чтобы лгать свету, чтобы играть роль; отныне им известны кулисы, за которые люди прячутся для расчетов, слез, насмешек. После такого решающего перелома для них больше нет тайн в жизни общества, и она безвозвратно осуждена ими. У молодых женщин, ровесниц маркизы, причина такого первого, самого острого горя всегда одна и та же. Женщина, и особенно молодая, душа которой так же хороша, как ее внешность, всю себя безраздельно посвящает тому, к чему ее толкает сама природа, чувство и общество. Если ее судьба сложилась неудачно и если она все-таки остается жить, то испытывает жесточайшие страдания по той же причине, которая превращает первую любовь в самое прекрасное из чувств. Почему несчастье это никогда не вдохновляет ни поэта, ни художника? Но можно ли изобразить его, можно ли воспеть? Нет, страдания, которые ему сопутствуют, анализировать невозможно, нельзя передать их в красках. Да и тайну страданий этих никому не поверяют: чтобы утешить в них женщину, надобно разгадать их; ибо они, породив горестную замкнутость и возвышенность чувств, таятся в душе, подобно лавине, которая, низвергаясь в дол, сокрушит все на своем пути, прежде чем расчистить себе место.
   В ту пору маркиза была во власти страданий, которые долго хранятся в тайне, потому что свет осуждает их; однако чувство лелеет их и совесть искренней женщины всегда их оправдывает. Страдания эти подобны сынам-неудачникам, более дорогим материнскому сердцу, нежели сыновья, преуспевающие в жизни. Быть может, никогда еще обстоятельства с такою силою, такою полнотой, такою беспощадностью не отягчали то ужасное крушение надежд, которое убивает все вокруг нас, как это произошло у маркизы. Человек, любимый ею, молодой, полный благородства, мольбам которого она не вняла, подчиняясь законам света, умер ради нее, ради того, чтобы спасти, как говорится в обществе, "честь женщины". Кому бы могла она сказать: "Я страдаю!" Слезы оскорбили бы ее мужа, первопричину ее гибели. Законы, нравы не допускали жалоб; подруга злорадствовала бы, мужчина сделал бы на них ставку. Нет, эта женщина, удрученная своим горем, могла выплакаться только в пустыне и там либо преодолеть свое страдание, либо стать его жертвою, умереть или убить что-то в себе, быть может, свою совесть. Несколько дней просидела она, не сводя глаз с унылого горизонта. Там, как и в ее грядущем, нечего было искать, не на что надеяться; весь он был как на ладони, и ей казалось, что она беспрерывно видит воплощение холодной тоски, терзающей ее сердце. Туманные утра, хмурое небо, нависшее сероватым низким куполом, облака, бегущие над самой землей,- все отвечало ее болезненному душевному состоянию. Сердце ее уже не сжималось; оно еще не совсем увяло, но ее здоровая, ее цветущая натура словно окаменела от долгих страданий, страданий невыносимых, ибо они были бесцельны. Она страдала из-за себя и только за себя. Страдать так - не значит ли становиться эгоистом? Жюли сознавала это, и ее мучили горькие мысли. Она вела сама с собою чистосердечный разговор и чувствовала раздвоенность. В ней словно было две женщины: одна жила рассудком - другая чувством, одна страдала - другая больше не желала страдать. Она мысленно переносилась к радостным дням детства, промелькнувшего так быстро, что она не успела и почувствовать, как была тогда счастлива; непорочные воспоминания теснились перед нею, будто подтверждая, как велико ее разочарование в браке, безупречном с точки зрения света и ужасном в действительности. К чему привело ее целомудрие, присущее молодости, к чему было сдерживать свои желания и жертвовать всем ради света? Все ее существо жаждало любви, ожидало любви, но она спрашивала себя, зачем ей теперь гармония движений, улыбка, изящество? И ей было неприятно чувствовать, что она свежа и привлекательна,- так неприятен звук, повторяемый бесцельно. Даже красота ее стала невыносима для нее, как что-то бесполезное. Ее ужасала мысль, что отныне ей не жить полной жизнью. Ведь ее внутреннее "я" потеряло способность упиваться впечатлениями, восхитительная новизна которых придает жизни столько радостного. Теперь почти все ощущения, едва успев возникнуть, будут исчезать, и многое из того, что раньше тронуло бы ее, станет ей безразличным. Вслед за детством человека следует "детство его сердца". Но возлюбленный унес в могилу ее второе детство. Желания ее были молоды, но она не ощущала уже той нетронутой душевной молодости, что придает жизни ценность и очарование. В ней навсегда сохранится то сумрачное и недоверчивое отношение к жизни, которое отучит ее воспринимать все с непосредственностью, с увлечением, ибо ничто уже не вернет ей того счастья, на которое она надеялась, которое было так прекрасно в ее мечтах. Первые настоящие слезы затушили божественный огонь, озаряющий первые волнения сердца, она принуждена отныне вечно жалеть, что не быть ей тем, чем она могла бы стать. Уверенность в этом должна породить горькое отвращение, которое заставляет нас бежать от радости, когда она вновь предстает перед нами. Жюли рассуждала в ту пору о жизни, как рассуждает старец, сходя в могилу. Хотя она и чувствовала себя молодой, но вереница дней, прожитых без радости, тяготила ей душу; они мучили, они старили ее раньше времени. Она взывала к свету, безнадежно вопрошая, что он дал ей взамен утраченной любви, которая помогала ей жить. Она спрашивала себя, не случилось ли, что в погибшей любви ее, целомудренной и чистой, мысли ее бывали греховней, нежели поступки? Она старалась убедить себя, что она преступна, чтобы этим нанести оскорбление свету и таким образом найти утешение в том, что не было у нее с человеком, которого она сейчас оплакивает, той чудесной близости, что соединяет души и облегчает женщине горе, внушив ей уверенность, что она изведала счастье и одарила им того, кого уже не стало, но кто живет в ее сердце. Она была недовольна собою, как актриса, которой не удалась роль; скорбь владела ее нервами, сердцем, рассудком. Если над святая святых существа ее было совершено надругательство, если в ней оскорблены были добрые чувства, которые порождают в женщине готовность к самопожертвованию, то и тщеславие ее было задето. К тому же, когда она раздумывала обо всех этих вопросах, о различных побудительных причинах существования, примеры которых находим мы в жизни общественной, нравственной и физической, ее душевные силы слабели среди самых противоречивых размышлений, и она уже ни в чем не могла разобраться. Порою, когда поднимался туман, она открывала окно, ни о чем не думая, вдыхала воздух, напоенный запахом влажной земли, и долго стояла неподвижно, с безумным видом, ибо горе оглушало ее, и она не воспринимала ни красоты природы, ни прелести раздумья.
   Однажды около полудня, в то мгновение, когда солнце выглянуло из-за туч, в комнату без зова вошла горничная и доложила:
   - Вот уже четвертый раз приходит навестить вас здешний священник; а нынче он до того решительно настаивает, что мы просто и не знаем, как ему ответить.
   - Вероятно, ему надобны деньги для бедных; возьмите двадцать пять луидоров и передайте ему от моего имени.
   - Сударыня,- сообщила горничная, возвратившись минуту спустя,- господин кюре не взял деньги, он желает переговорить с вами.
   - Ну, пусть войдет! - ответила маркиза, недовольно пожав плечами, и это сулило священнику холодный прием; она, по-видимому, решила избавиться от его докучных наставлений, коротко и откровенно объяснившись с ним.
   Маркиза лишилась матери в раннем детстве, и на воспитании ее, разумеется, сказалась та свобода нравов, которая в дни революции подорвала все религиозные устои во Франции. Благочестие - добродетель женская, и одни лишь женщины умеют внушить ее друг другу, а маркиза, дитя XVIII века, впитала философские взгляды своего отца. Она не соблюдала никаких религиозных обрядов. Для нее священник был должностным лицом, и польза от него казалась ей сомнительной. При ее душевном состоянии голос религии мог только растравить ее сердечные раны; к тому же она не верила ни в сельских священников, ни в их просвещенность; она решила поставить кюре на место и мирно отделаться от него по способу богачей - благотворительностью. Священник вошел, и внешность его не опровергла предположения маркизы. Перед нею стоял толстый, невысокий человечек с большим животом, краснощекий, старый и морщинистый, который улыбался какой-то вымученной улыбкой; его лысина, начинавшаяся от крутого лба, от виска к виску изборожденного морщинами, занимала три четверти головы, и от этого лицо делалось меньше; редкие серые волосы окаймляли его затылок над самой шеей и поднимались к вискам. Однако у него была физиономия человека от природы веселого. Его мясистые губы, чуть вздернутый нос, двойной подбородок свидетельствовали о благодушном характере. Сначала маркизе бросилось в глаза только это; но при первых же словах, с которыми обратился к ней священник, ее поразил приятный тембр его голоса; она стала вглядываться в него внимательнее и заметила, что его глаза смотрят из-под нависших седеющих бровей грустным взглядом, а его лицо в профиль было так выразительно, дышало такой величественной скорбью, что маркиза увидела в этом священнике человека.
   - Маркиза, богатые люди принадлежат нам лишь тогда, когда их постигает горе; а горе замужней женщины, молодой, прекрасной, богатой, не потерявшей ни детей, ни родственников, объясняется и вызывается печалями, силу которых может смягчить лишь одна религия. Душа ваша в опасности, сударыня. Не буду говорить вам сейчас о жизни иной, которая ожидает нас за гробом. Нет, я не в исповедальне. Но не должен ли я осветить вам ваше будущее в обществе? Извините старику назойливость, ибо цель ее - ваше счастье.
   - Счастье не для меня, сударь: скоро я буду, как вы говорите, принадлежать вам, и уже навеки.
   - Нет, сударыня, вы не умрете от горя, хотя оно угнетает вас и чувствуется во всем вашем облике. Если бы вам суждено было умереть от него, вас не было бы в Сен-Ланже. Нас чаще губят не сами горести, а потерянные надежды. Я знавал еще более нестерпимые, еще более ужасные терзания души, которые, однако, не кончались смертью.
   Маркиза недоверчиво покачала головой.
   - Сударыня, я знаю человека, горе которого было так велико, что если вы услышите о нем, ваши страдания покажутся вам легкими по сравнению с теми, что пережил он...
   Долгое ли одиночество стало тяготить Жюли, захотелось ли ей найти отзывчивую душу и излить перед нею свое наболевшее сердце, но она с таким выжидательным видом посмотрела на священника, что тот сразу понял ее и сказал:
   - Сударыня, человек этот был отцом, от многочисленной семьи у него осталось лишь трое сыновей. Сначала он потерял родителей, которых нежно любил, а вскоре дочь и жену. Он жил один в провинциальной глуши, в небольшом поместье, где был так счастлив прежде. Трое сыновей его служили в армии, и каждый из них имел чин за выслугу лет. Во время "Ста дней"11 старший перевелся в гвардию и стал полковником; средний был командиром артиллерийского батальона, а младший командовал драгунским эскадроном. Сударыня, все трое любили отца своего, так же как и он любил их. Если вы знаете, как беспечны молодые люди, как увлечены они своими страстями... до такой степени увлечены, что у них не хватает времени проявить привязанность к семье, то вы поймете по одному лишь примеру, сколь велика была их любовь к несчастному одинокому старику, жившему лишь ими и для них; не проходило недели, чтобы он не получал письма от одного из сыновей. Правда, и он никогда не проявлял по отношению к ним ни слабости душевной, что подрывает уважение детей; ни несправедливой суровости, что их уязвляет; ни скупости и себялюбия, что их отдаляет. Нет, он был больше чем отец, он стал их братом, другом. И вот он едет проститься с ними в Париж, так как их отправляют в Бельгию; ему хочется удостовериться, хороши ли у них лошади, не нуждаются ли в чем-нибудь его сыновья. Он провожает их и возвращается домой. Начинается война, он получает письма из Флерюса, из Линьи, все идет хорошо. Но вот был дан бой под Ватерлоо, последствия его вам известны. Вся Франция оделась в траур. Все семьи в глубокой тревоге. А он, сами понимаете, сударыня, все ждал; он не знал ни отдыха, ни покоя; он читал газеты, ежедневно сам ходил на почту. Однажды под вечер ему сообщают, что явился слуга его сына, полковника. Старик видит, что слуга сидит верхом на лошади своего хозяина; спрашивать было не о чем: полковник был убит - его разорвало в бою ядром. Поздно вечером приходит пешком слуга младшего сына: младший сын был убит на второй день сражения. Наконец, в полночь приходит какой-то артиллерист и сообщает о смерти среднего сына, который был последним упованием отца в тот короткий вечер. Да, сударыня, все они погибли!
   Священник помолчал и, преодолев волнение, тихо добавил:
   - А отец жив, сударыня! Он понял, что раз Господь Бог оставляет его на земле, значит, долг его страдать, и он страдает; но он устремился в лоно церкви. Кем же он стал?
   Маркиза подняла глаза, взглянула в лицо старика, освещенное кроткой печалью, и услышала слова, тронувшие ее до слез:
   - Священником, сударыня; он был посвящен в священники слезами, прежде чем посвятили его перед алтарем.
   В комнате воцарилось молчание. Маркиза и кюре смотрели в окно на мглистый горизонт, словно могли там увидеть тех, кого уже не было среди живых.
   - Не городским священником, а простым сельским,- проговорил старик.
   - В Сен-Ланже?- спросила Жюли, отирая слезы.
   - Да, сударыня.
   Никогда еще скорбь не казалась Жюли такой величественной; слова "да, сударыня" запали ей в сердце и наполнили его безысходной тоской. Этот голос, тихо звучавший в ее ушах, переворачивал всю душу. Да, то поистине был голос самого несчастья, голос низкий и строгий, будто струивший какие-то пронизывающие токи.
   - Сударь,- проговорила почти с благоговением маркиза,- а ежели я не умру, что станет со мною?
   - Ведь у вас есть ребенок, сударыня.
   - Есть,- сказала она холодно.
   Священник бросил на нее взгляд, подобный тому, какой кидает врач на опасно больного, и решил приложить все усилия, чтобы отстоять ее у духа зла, уже простершего над нею свою руку.
   - Вы сами убедились, сударыня, что мы должны жить с нашими печалями и что одна лишь религия утоляет их. Позвольте мне прийти к вам еще раз. Я хочу, чтобы до вас дошел голос человека, который сочувствует всякому горю и в котором, не правда ли, нет ничего страшного?
   - Хорошо, сударь, приходите. Благодарю вас за то, что вы подумали обо мне.
   - Итак, сударыня, до скорого свидания.
   Посещение это, можно сказать, смягчило душу маркизы, нравственным силам которой наступал предел в горе и в одиночестве. Старик словно влил в ее сердце целительный бальзам; действие его речей, полных веры, было спасительно. Кроме того, она испытала ту радость, которую чувствует узник, когда, познав всю глубину одиночества и тяжесть цепей, он вдруг слышит, что в стену стучится сосед, и, отвечая ему стуком, делится с ним мыслями. Появился нечаянный поверенный. Но скоро она вновь впала в горькое раздумье и решила, как узник, что сотоварищ по несчастью не облегчит ни цепей ее, ни будущего. Священнику не хотелось при первой же встрече отпугнуть Жюли, поглощенную своей чисто эгоистической печалью; он надеялся, что в следующий раз ему удастся помочь ей проникнуться религиозным чувством. Спустя день он пришел вновь, и прием, оказанный ему маркизой, доказал, что посещение его было желательно.
   - Итак, маркиза,- начал старик,- приходилось ли вам задумываться о том, как бесчисленны человеческие страдания? Обращали ли вы взор свой к небесам? Видели ли вы там все эти необъятные миры, которые, умаляя значение наше, подавляя нашу суетность, тем самым уменьшают и наши горести?
   - Нет, сударь,- ответила она.- Законы общества гнетут мою душу и терзают ее слишком мучительно, чтобы я могла воспарить на небеса. Но, пожалуй, не так жестоки законы, как обычаи, принятые в свете. О, этот свет!
   - Наш долг, сударыня, повиноваться и тем и другим: закон - это слово, а обычаи - действия общества.
   - Повиноваться обществу? - возразила маркиза, не скрывая своего отвращения.- Ах, сударь, все наши беды проистекают оттуда. Бог не создал ни одного закона, который вел бы к несчастью; а люди собрались и исказили его творения. Мы, женщины, больше обижены цивилизацией, нежели природой. Природа подвергает нас физическим страданиям, которые вы не облегчили, цивилизация же развила в нас чувство, которое вы все время обманываете. Природа уничтожает слабых, а вы приговариваете их к жизни, иначе говоря, к вечному несчастью. Только мы, женщины, на себе испытываем, как тягостен брак установление, на котором основано в наше время общество: мужчины свободны, мы же - рабыни долга. Мы должны отдавать вам всю свою жизнь, вы же нам отдаете лишь считанные минуты. И, наконец, мужчина выбирает, а мы слепо подчиняемся. О сударь, вам-то я все могу сказать. Знаете ли, мне представляется, что брак в наши дни - это узаконенная проституция. Вот он, источник моих мучений. Но лишь я одна из всех этих обездоленных, скованных роковыми узами, не смею жаловаться на свою судьбу! Я виновница своего несчастья, я сама стремилась к этому браку.
   Она умолкла и залилась слезами.
   - Среди страшных невзгод, среди океана скорби,- продолжала она,- я обрела островок и ступила на него; там я могла страдать на приволье; все унес ураган. И вот я снова одинока, нет у меня опоры, нет силы бороться с бурей.
   - У нас всегда есть силы, когда с нами Бог,- сказал священник.- И если вам в нашей земной юдоли некого любить, то разве у вас нет никаких обязанностей?
   - Все только обязанности!- воскликнула она с каким-то раздражением.- Но где найду я чувства, которые помогают людям выполнить их обязанности? Сударь, ничто не делается из ничего, и ничто не делается для ничего,- вот один из самых правильных законов природы, как физических, так и нравственных. Вы хотите, чтобы деревья давали листву без соков, которые ее питают? Душу тоже питают жизненные соки! Мой источник жизни иссяк.
   - Я не буду вам говорить о религиозном чувстве, порождающем смирение,произнес священник,- но, сударыня, разве материнство не...
   - Остановитесь, сударь!- воскликнула маркиза.- С вами я буду откровенна. Увы! Отныне мне ни с кем нельзя быть откровенной, я вынуждена лгать; свет вечно требует притворства и грозит позором, если мы не подчинимся условностям. Существует два материнства, сударь. Раньше я и не подозревала этого. Теперь я это познала. Я мать лишь наполовину, и мне лучше было бы совсем не быть ею. Елена не от него! О, не содрогайтесь! Сен-Ланж бездна, в которой потонуло немало ложных чувств, откуда вырвалось мрачное пламя, куда рухнули хрупкие сооружения, созданные противоестественными законами. У меня есть ребенок - этого достаточно; я мать - так хочет закон. Но у вас, сударь, чуткая и добрая душа, вы-то, быть может, поймете стенания бедной женщины, не допустившей, чтобы в ее сердце проникли искусственные чувства. Бог будет мне судьей, но я не думаю, что грешу против его законов, поддаваясь чувству любви, которое заложено им в моей душе, и вот к чему я пришла; ребенок сочетает в себе, сударь, образы двух существ, является плодом двух чувств, соединившихся свободно. Если вы не привязаны к нему всем существом своим, всеми фибрами своего сердца, если не напоминает он радостей любви, те места, то время, когда два существа эти были счастливы, и слова их, полные душевного единения, и их сладостные мечтания, тогда ребенок этот - создание несовершенное. Да, ребенок должен стать для них восхитительной миниатюрой, в которой отражается поэтическая летопись их сокровенной жизни, стать для них источником вдохновения, воплотить в себе все их прошедшее, все их будущее. Бедная маленькая Елена - дочь моего мужа, дитя долга и случая; она пробуждает во мне лишь инстинкт - непреодолимый инстинкт, заставляющий нас защищать рожденное нами существо, плоть от плоти нашей. Я безупречна с точки зрения общества. Ведь я пожертвовала ради нее своею жизнью и своим счастьем. Ее слезы трогают меня до глубины души; если бы она стала тонуть, я бы бросилась спасать ее. Но ей нет места в моем сердце. О! любовь породила во мне мечту о всемогущей и цельной материнской любви, в сонном забытьи я баюкала ребенка, рожденного мечтою еще до его зачатия, словом, тот нежный цветок, который расцветает в душе прежде, чем появляется на свет. Я для Елены то, чем в мире животном всякая мать должна быть для своего потомства. Когда Елена не будет более нуждаться во мне, все это кончится: исчезнет причина, исчезнут и следствия. Женщина наделена замечательным даром всю жизнь окружать своего ребенка материнской любовью, и не следует ли это божественное постоянство чувств приписать тому свету, что озарял его духовное зачатие? Если мать не вкладывает душу свою в новорожденного, то, значит, материнская любовь недолго будет владеть ее сердцем, как недолго владеет она животными. Я чувствую, это истина: дочка моя растет, а сердце мое все больше и больше отчуждается от нее. Жертвы, которые я принесла ради дочери, уже отторгнули меня от нее, а вот для другого ребенка нежность моя, я знаю это, была бы безгранична; ради него ничто не было бы жертвой, все приносило бы мне блаженство. Рассудок мой, благочестие - все бессильно против этих чувств. Разве женщина, которая не чувствует себя ни матерью, ни супругой и которая, себе на горе, постигла, как бесконечно прекрасна любовь, как беспредельно радостно материнство, виновна в том, что хочет умереть? Что станется с нею? Я-то вам скажу, что испытывает она! По сто раз в день, по сто раз в ночь голову, сердце, тело мое пронизывает дрожь, стоит лишь воспоминанию, побороть которое нет сил, воскресить передо мною картины счастливого прошлого, быть может, даже более счастливого, нежели было оно на самом деле. Видения эти терзают душу, притупляют все мои чувства, и я повторяю про себя: "Какая была бы жизнь у меня, если бы!.."