Она закрыла лицо руками и зарыдала.
   - Вот что таится в моем сердце! - продолжала она.- Ради его ребенка я пошла бы на самые страшные муки! Господь, умирая, принял на себя все грехи земные, и он простит мне эту мысль, которая сводит меня с ума; но свет, я знаю, неумолим, для него мои слова - богохульство: я поношу все его законы. Ах, как бы я хотела вступить в единоборство со светским обществом, чтобы обновить законы, обычаи, чтобы разрушить их! Ведь они-то и нанесли удар моим помыслам, всем струнам души моей, всем чувствам, всем моим желаниям, всем надеждам в будущем, в настоящем, в прошедшем! Мрачны дни мои, мысль моя меч, сердце мое - рана, ребенок мой - лишь отрицание. Да, когда Елена говорит со мною, мне хочется, чтобы у нее был иной голос; когда она смотрит на меня, мне хочется, чтобы у нее были иные глаза. Все в ней напоминает мне о том, что должно было быть и чего нет. Мне тяжело смотреть на нее! Я ей улыбаюсь, чтобы возместить чувства, которые краду у нее. Как я страдаю! О сударь, мои страдания так мучительны, что я не в силах жить. И я буду слыть женщиной добродетельной! И я не совершила никаких проступков! И меня будут уважать! Я поборола невольную любовь, которой не имела права уступать; я сохранила супружескую верность, но уберегла ли я свое сердце? Нет,продолжала она, поднося руку к груди,- оно всегда принадлежало лишь одному существу. И моя дочь чувствует это безошибочно. Во взгляде, голосе, в движении матери есть такая сила, которая воздействует на душу ребенка, а когда я смотрю на мою бедную девочку, когда я говорю с нею или когда беру ее на руки, она не ощущает ни ласки в моих объятиях, ни нежности в голосе, ни теплоты в моем взгляде. Она укоризненно смотрит на меня, и я не могу этого вынести. Порою я дрожу при мысли, что предстану перед нею, как перед судьей, и она вынесет мне приговор, даже не выслушав меня. Не допусти, Господи, ненависти между нами! Лучше, Боже великий, пошли мне смерть, помоги мне уснуть вечным сном в Сен-Ланже! Я хочу перенестись в тот мир, где я встречу свою вторую душу, где я стану настоящей матерью. О, извините, сударь, я теряю рассудок. Слова эти переполняли меня, я излила свою душу. Ах, вы тоже плачете! Вы не будете презирать меня!.. Елена, Елена, дочка! Поди сюда! крикнула она с каким-то отчаянием, услышав шаги дочери, возвращавшейся с прогулки.
   Девочка вбежала в комнату с веселым криком и смехом; она принесла бабочку, которую сама поймала, но, увидев, что лицо матери залито слезами, она затихла и подставила лоб для поцелуя.
   - Она вырастет красавицей,- заметил священник.
   - Она вся в отца,- ответила маркиза, с жаром целуя дочь, словно отдавая долг или стремясь заглушить угрызения совести.
   - Как у вас горят щеки, маменька!
   - Ступай, оставь нас, мой ангел,- ответила маркиза.
   Девочка ушла без сожаления, даже не взглянув на мать, довольная, что можно убежать подальше от унылого ее лица, и уже понимая, что есть нечто враждебное ей в чувстве, отразившемся сейчас на нем. Улыбка - это достояние, язык, выражение материнской любви. А маркиза не могла улыбаться. Она покраснела, взглянув на священника: она надеялась проявить материнские чувства, но ни она, ни ее ребенок не сумели солгать! В самом деле, искренние материнские поцелуи напоены божественным нектаром, придающим им нечто задушевное, какую-то нежную теплоту, которой полнится сердце. Поцелуи же, которые не умиляют душу, сухи и холодны. Священник почувствовал, как велико это различие: он мог измерить пропасть, которая зияет между материнством по плоти и материнством по сердцу. Поэтому, бросив пытливый взгляд на маркизу, он произнес:
   - Вы правы, сударыня! Для вас было бы лучше, если бы вы умерли...
   - Ах, я вижу, вы понимаете, как я страдаю,- ответила она,- раз вы, христианин и священник, угадали, на какой роковой шаг все это толкает меня, и одобрили его. Да, я хотела покончить с собою, но мне не хватило мужества и я не выполнила свое намерение. Тело мое было слабо, когда душа была сильна, а когда моя рука больше не дрожала, душа начинала колебаться. Тайна этой борьбы и этих чередований для меня непостижима. Я, очевидно, слабая женщина, у меня нет упорства и воли, я сильна лишь своею любовью. Я презираю себя! По вечерам, когда слуги ложились спать, я храбро шла к пруду; но стоило мне подойти к берегу, как мою жалкую плоть охватывал страх смерти. Я исповедуюсь вам в своих слабостях. Когда я снова ложилась в постель, мне становилось стыдно, я опять делалась храброй. Вот в такую-то минуту я и приняла большую дозу опиума, но только заболела, а не умерла. Я думала, что осушила весь пузырек, а оказывается, не выпила и половины.
   - Вы погибли, сударыня,-строго произнес священник, и голос его задрожал от слез.- Вы вернетесь в свет и будете лгать свету, вы станете искать и найдете то, что считаете воздаянием за свои муки, но придет день, и вы понесете кару за ваши утехи...
   - Да ужели я отдам,- воскликнула она,- какому-нибудь соблазнителю, которому вздумается разыграть влюбленного, последние, самые ценные сокровища моего сердца, ужели испорчу свою жизнь ради мига сомнительного счастья? Нет, душу мою испепелит чистый огонь. Мужчины наделены инстинктами, свойственными их полу, и такого, кто обладает душою, отвечающей требованиям нашей натуры, кто затронет все струны нашего сердца, звучащие сладостной гармонией лишь под наплывом. чувств,- такого человека не встретить дважды в жизни. Я знаю, мое будущее ужасно: женщина без любви - ничто, красота без наслаждения ничто; но разве свет не осудил бы моего счастья, если б оно и пришло ко мне! Мой долг перед дочерью - быть достойной матерью. Ах, я в железных тисках, из них мне не вырваться, не покрыв себя позором! Семейные обязанности, которые не будут ничем вознаграждены, мне скоро прискучат, я стану проклинать жизнь; зато у моей дочки будет отменное подобие матери. Я одарю ее сокровищами добродетели взамен сокровищ любви, которые я отняла у нее. Я даже не хочу жить во имя того, чтобы испытать радость, которую дает матерям счастье детей. В счастье я не верю. Какая судьба уготована Елене? Разумеется, такая же, как мне. Что может сделать мать, чтобы человек, за которого она отдает свою дочь, стал бы ей супругом по сердцу? Вы клеймите презрением тех несчастных женщин, которые продают себя за несколько экю первому встречному: голод и нужда оправдывают эти мимолетные союзы. Общество же допускает и одобряет еще более ужасный для невинной девушки, необдуманный союз с мужчиною, с которым она не знакома и трех месяцев; она продана на всю жизнь. Правда, цена дается немалая! Если бы взамен иного вознаграждения за все ее муки вы хотя бы уважали ее; но нет, свет злословит о самых добродетельных женщинах! Такова судьба наша; у нас два пути: один - проституция явная и позор; другой - тайная и горе. А несчастные бесприданницы! Они сходят с ума, они умирают; и никто их не жалеет! Красота, добродетель не ценятся на человеческом рынке, и вы называете обществом это логово себялюбивых страстей! Лишите женщин прав на наследство, тогда вы будете по крайней мере следовать законам, природы, выбирая спутницу жизни по влечению сердца.
   - Сударыня, слова ваши доказывают мне, что вам чужды и семейный дух и дух религиозный. Поэтому-то вы, не колеблясь, сделаете выбор между эгоизмом общества, уязвляющим вас, и личным эгоизмом, который будет звать вас к наслаждениям...
   - Да существует ли, сударь, семья! Я отрицаю семью в том обществе, которое после смерти отца или матери производит раздел имущества и говорит каждому: иди своей дорогой. Семья - это объединение временное и случайное, которое сразу же расторгается смертью. Законы наши разрушили старинные роды, наследства, постоянство примеров и традиций. Вокруг я вижу одни лишь обломки.
   - Сударыня, вы обратитесь к Господу Богу лишь тогда, когда кара его постигнет вас, и я желаю вам, чтобы у вас было время смириться. Вы ищете утешения, глядя на землю, вместо того чтобы возвести взор к небесам. Лжемудрствование и себялюбивые стремления завладели вашим сердцем; вы глухи к голосу религии, как все дети нашего безбожного века. Мирские радости порождают одни лишь страдания. Печали ваши будут просто-напросто видоизменяться, вот и все.
   - Я опровергну ваше пророчество,- проговорила она с горькой усмешкой,я останусь верна тому, кто умер ради меня.
   - Скорбь живет вечно лишь в набожных душах,- ответил он.
   И священник почтительно опустил глаза, чтобы скрыть сомнение, которое могло отразиться в его взгляде. Жалобы маркизы опечалили его. Он распознавал человеческое "я" во всех его проявлениях и не надеялся тронуть это сердце, ибо в горе оно зачерствело, а не смягчилось. Зерно божественного сеятеля не могло дать всходов, громкие выкрики эгоизма заглушали проникновенный голос. Однако священник проявил апостольское упорство и часто навещал Жюли; им руководила надежда обратить к Богу эту благородную и гордую женщину; но он разуверился в этом, заметив, что маркизе приятны их беседы лишь потому, что она может говорить с ним о том, кого уже нет в живых. Он решил не унижать свой сан, снисходительно выслушивая рассказ о ее любви; беседы на эту тему прекратились и постепенно перешли на общие места.
   Настала весна. Маркиза д'Эглемон, томясь тоской, решила развлечься и от безделья занялась своим поместьем; скуки ради она распорядилась, чтобы произвели кое-какие работы. В октябре она покинула замок, где посвежела и похорошела в своей праздной скорби, которая сначала была неудержима, словно полет диска, брошенного могучим броском, затем перешла в тихую печаль,- так все тише и тише делаются колебания летящего диска, и он наконец останавливается. Печаль - это вереница таких же колеблющихся движений души: вначале они граничат с отчаянием, а к концу - с удовольствием; в молодости она - что утренние сумерки, в старости - что вечерние. Когда экипаж маркизы проезжал по деревне, встретился священник, возвращавшийся домой из церкви; отвечая на его поклон, она опустила глаза и отвернулась, чтобы не видеть его. Священник был прав в своем отношении к этой злосчастной Артемиде Эфесской.
   III
   В ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
   Молодой человек, подававший большие надежды, представитель одного из тех знатных родов, отмеченных историей, которые даже вопреки законам всегда будут тесно связаны со славой Франции, был на балу у г-жи Фирмиани. Дама эта вручила ему рекомендательные письма к двум - трем своим приятельницам, жившим в Неаполе. Шарль де Ванденес - так звался молодой человек - хотел поблагодарить ее перед отъездом. Ванденес блистательно выполнил несколько дипломатических поручений, его недавно назначили помощником одного из наших полномочных министров на конгрессе в Лайбахе12, и он хотел воспользоваться путешествием, чтобы побывать в Италии. Бал этот для него был, так сказать, прощанием с парижскими развлечениями, со стремительной столичной жизнью, с вихрем идей и увеселений, со всем, что так часто осуждается, но чему так приятно предаваться. Шарль де Ванденес привык за три года приветствовать европейские столицы и покидать их по воле своей дипломатической карьеры, и, расставаясь с Парижем, он почти ни о чем не сожалел. Женщины уже не производили на него впечатления,- оттого ли, что, по его мнению, истинная страсть должна занять слишком большое место в жизни политического деятеля, или оттого, что волокитство - это времяпрепровождение пошляков - казалось ему слишком пустым занятием для человека с сильной душою. Все мы притязаем на душевную силу. Ни один француз, пусть самый заурядный, не со гласится прослыть всего лишь остроумцем. Итак, Шарль, несмотря на молодость - ему недавно минуло тридцать лет,- приучил себя к философскому взгляду на вещи и жил рассудком, заранее обдумывая последствия своих поступков и пути к достижению цели, тогда как люди его возраста обычно живут чувствами, удовольствиями и иллюзиями. Он прятал пылкость и восторженность, столь свойственные молодости, в тайниках своей души, благородной от рождения. Шарль Ванденес старался превратиться в человека бесстрастного и расчетливого и все свои способности употребить на то, чтобы довести до совершенства свои манеры, тонкость поведения, искусство обольщать; это поистине задача честолюбца; такую жалкую роль играют люди, желающие добиться того, что ныне называется высоким положением. Он в последний раз окидывал взглядом гостиные, где танцы были в разгаре. Ему, без сомнения, хотелось, покинув бал, унести с собою память о нем - так в театре зритель не уйдет из ложи, не посмотрев заключительной сцены оперы. К тому же г-н де Ванденес по вполне понятной прихоти изучал смеющиеся лица и великолепное парижское празднество, на котором царило чисто французское оживление, мысленно сопоставляя все это с новыми лицами, с новыми живописными картинами, ожидавшими его в Неаполе, где он предполагал провести несколько дней, перед тем как отправиться к месту назначения. Он как будто сравнивал Францию, такую изменчивую и уже изученную им, со страною, обычаи и пейзажи которой были известны ему лишь по противоречивым рассказам или по книгам, в большинстве случаев прескверно написанным Кое-какие мысли, довольно поэтичные, хотя и ставшие теперь весьма избитыми, пришли ему в голову и ответили, быть может безотчетно, сокровенным желаниям его сердца, скорее требовательного, чем пресыщенного, скорее праздного, чем увядшего.
   "Вот они,- размышлял он,- самые изысканные, самые богатые, самые знатные парижанки. Здесь нынешние знаменитости, известнейшие ораторы, представители известнейших аристократических родов, известнейшие литераторы; тут и художники, тут и власть имущие. А меж тем вокруг меня одни лишь мелкие интриги, мертворожденные страсти, улыбки, которые ничего не выражают, беспричинное презрение, потухшие взгляды и блеск остроумия; но остроумие это растрачивается впустую. Все эти белолицые и румяные красавицы ищут развлечений, а не радости. Нет искренности в чувствах. Если вам нравятся только мишура, украшения из страусовых перьев, легкий флер, прелестные туалеты, изящные дамы, если вы поверхностно скользите по жизни, то это ваш мир. Удовольствуйтесь пустой болтовней, обворожительными улыбками и чувства в сердцах не ищите. А мне приелись все эти пошлые интриги, которые увенчиваются бракосочетанием, должностью супрефекта или казначея, а ежели дело дойдет до любви,- тайными сделками, до такой степени свет стыдится даже подобия страсти. Ни на одном из этих весьма выразительных лиц не увидишь ничего, что возвещало бы душу, способную всецело предаться идее или терзаться угрызениями совести. И сожаление и несчастье стыдливо прикрываются здесь шутками. Не вижу я ни одной женщины, которую мне хотелось бы покорить, которая может увлечь в бездну. Да и найдешь ли сильную страсть в Париже? Кинжал тут диковинка, и висит он в красивых ножнах, на золоченом гвозде. Женщины, помыслы, чувства людей - все здесь заурядно. Страстей больше не существует, ибо исчезло своеобразие. Чины, ум, состояние - все сравнялось, и все мы вырядились в черные фраки, словно облеклись в траур по умершей Франции. Мы не любим тех, кто подобен нам. Между любовником и любовницей должно существовать несходство, которое надобно сгладить, расстояние, которое надобно преодолеть. Эта пленительная сторона любви исчезла в 1789 году. Пресыщенность, скучные наши нравы порождены политическим строем. В Италии, по крайней мере, все самобытно. Женщины там все еще хищные создания, опасные сирены, они безрассудны и руководствуются не логикой, а вкусами, вожделениями; их надо опасаться, как опасаются тигров..."
   Подошла г-жа Фирмиани и прервала этот монолог, а с ним и тысячу противоречивых мыслей, недоконченных, смутных, которых не передать. Достоинство мечтаний именно в их расплывчатости; они своего рода умственный туман.
   - Я хочу,- сказала она, беря его под руку,- представить вас особе, которая много о вас слышала и жаждет познакомиться с вами.
   Она провела его в соседнюю гостиную и, улыбаясь, указала жестом и взглядом истинной парижанки на даму, сидевшую у камина.
   - Кто это? - с живостью спросил граф де Ванденес.
   - Женщина, о которой вы, разумеется, не раз говорили, хваля ее или злословя о ней, женщина, живущая в уединении, женщина-загадка.
   - Будьте великодушны, умоляю вас, скажите, кто она?
   - Маркиза д'Эглемон.
   - Я поучусь у нее: она сделала из своего весьма недалекого мужа - пэра Франции, из ничтожного человека - политическую фигуру. Но скажите, в самом ли деле из-за нее умер лорд Гренвиль, как уверяют некоторые?
   - Возможно. Была ли, нет ли трагедия, но бедняжка очень изменилась. Она еще не выезжала в свет. Хранить четыре года постоянство в Париже что-нибудь да значит! Здесь она только потому, что...
   Госпожа Фирмиани умолкла; потом добавила с лукавым видом:
   - Я забыла, что говорить об этом нельзя. Ступайте же, побеседуйте с ней сами.
   Шарль с минуту постоял неподвижно, прислонившись к косяку двери и не спуская внимательного взгляда с женщины, ставшей знаменитостью, хотя никто и не мог бы объяснить, в чем же причина ее славы. В свете встречаешь немало таких презабавных несообразностей. В этом отношении репутация г-жи д'Эглемон не отличалась от установившейся репутации иных людей, вечно занятых никому неведомым делом: статистиков, что славятся своими глубокими познаниями, ибо все верят в их вычисления, которые они, впрочем, предпочитают не предавать гласности; политических деятелей, что носятся со своей единственной статьей, напечатанной в газете; писателей и художников, чьи творения никогда не увидят света; ученых в глазах неучей: так Сганарель13 слыл латинистом среди тех, кто не знал латыни; людей, которым все приписывают талант в какой-нибудь определенной области - то ли способность стать во главе целого художественного направления, то ли выполнить весьма важное, ответственное дело. Многозначительное слово "специалист" словно нарочно создано для такой вот разновидности безмозглых моллюсков от политики и литературы. Шарль не мог отвести глаз от маркизы д'Эглемон и был недоволен этим: он досадовал, что женщина так сильно затронула его любопытство; впрочем, весь ее облик опровергал те размышления, которым только что предавался молодой дипломат, глядя на танцующих.
   Маркиза - в ту пору ей было тридцать лет - была хороша собой, хотя хрупка и уж очень изнежена. Удивительным обаянием дышало ее лицо, спокойствие которого обнаруживало редкостную глубину души. Ее горящий, но словно затуманенный какою-то неотвязной думою взгляд говорил о кипучей внутренней жизни и полнейшей покорности судьбе. Веки ее были почти все время смиренно опущены и поднимались редко. Если она и бросала взгляды вокруг, то они были печальны, и вы сказали бы, что она сберегает огонь глаз для каких-то своих сокровенных созерцаний. Потому-то каждый мужчина, наделенный недюжинным умом, испытывал необъяснимое влечение к этой кроткой и молчаливой женщине. Если рассудок и пытался разгадать, отчего она постоянно оказывает внутреннее противодействие настоящему во имя прошедшего, обществу во имя уединения, то душа старалась проникнуть в тайны этого сердца, видимо, гордого своими страданиями. Ни одна черта ее не про тиворечила тем мыслям, которые она внушала с первого взгляда. Лицо ее, как у многих женщин с очень длинными волосами, было бледно, просто белоснежно. У нее была необыкновенно тонкая кожа, а это почти безошибочный признак душевной чувствительности, что подтверждалось всем ее обликом, тою изумительной законченностью черт, которою китайские художники наделяют свои причудливые творения. Ее шея, пожалуй, была слишком длинна, зато нет ничего грациознее такой шеи, в ее движениях есть отдаленное сходство с извивами змеи, чарующими глаз. Если бы не существовало ни одного признака из того множества признаков, по которым наблюдатель определяет самые скрытные характеры, то, чтобы судить о какой-нибудь женщине, было бы достаточно внимательно изучить повороты ее головы, изгибы шеи, такие разнообразные, такие выразительные. Наряд г-жи д'Эглемон сочетался с ее душевным состоянием. Густые волосы, заплетенные в косы, были уложены вокруг головы высокою короной, и в них не было ни единой драгоценности, словно она навеки простилась с роскошью. Ее нельзя было заподозрить в мелких уловках кокетства, которые так портят иных женщин. Однако, как ни был прост ее корсаж, он не совсем скрывал пленительные линии ее стана. Вся прелесть ее вечернего платья заключалась в удивительно изящном покрое, и если позволено искать "идею" в том, как ниспадает ткань, то можно сказать, что множество строгих складок ее платья придавало ей особое благородство. Впрочем, и ей, как всем женщинам, была присуща извечная слабость - тщательная забота о красе рук и ног; но если она и выставляла их напоказ с некоторым удовольствием, то даже самой коварной сопернице было трудно назвать ее жесты неестественными, так, казалось, были они безыскусны или усвоены с детских лет. Грациозная небрежность искупала этот намек на кокетство. Следует отметить всю совокупность мелочей, все эти черточки, делающие женщину некрасивой или хорошенькой, привлекательной или отталкивающей, в особенности если в них чувствуется душа, которая всему придает гармонию, как это было у г-жи д'Эглемон. Ее манеры удивительно хорошо сочетались со всем складом ее лица, с ее осанкой. Только в известном возрасте иные утонченные женщины умеют сделать красноречивым свой облик. Но что же открывает тридцатилетней женщине секрет выразительной внешности: радость или печаль, счастье или несчастье? Это живая загадка, и всякий истолкует ее так, как подскажут ему желания, надежды, убеждения. Маркиза опиралась на подлокотники кресла, и вся ее фигура, и то, как соединяла она кончики пальцев, словно играя, и линия ее шеи, и то, как утомленно склонялся в кресле ее гибкий стан, изящный и словно надломленный, свободная и небрежная поза, усталые движения - все говорило о том, что эту женщину ничто в жизни не радует, что ей неведомо блаженство любви, но что она мечтала о нем и что она сгибается под бременем воспоминаний, что женщина эта давным-давно разуверилась в будущем или в себе самой, что это женщина праздная, что жизнь ее ничем не заполнена. Шарль де Ванденес залюбовался этой обворожительной картиной, "сделанной", как он решил, искуснее, нежели "сделали бы ее" женщины заурядные. Он знал д'Эглемона. При первом же взгляде на эту женщину, которую он раньше не видел, молодой дипломат понял, как велико несоответствие, диспропорция - употребим такое сухое слово - между супругами, что вряд ли маркиза любит мужа. Однако г-жа д'Эглемон вела себя безупречно, и добродетель придавала еще больше ценности тем тайнам, которые, как все предполагали, она хранила в душе. Наконец Ванденес очнулся от изумления и стал придумывать, как бы вступить в разговор с г-жой д'Эглемон, решив - так подсказала ему дипломатическая, весьма обычная хитрость привести ее в замешательство дерзостью, чтобы посмотреть, как она отнесется к его нелепому поведению
   - Сударыня,- начал он, усаживаясь подле нее,- я счастлив, ибо одна особа проговорилась, что я отмечен вами. Не знаю, право, чем я заслужил это! Весьма признателен вам, мне еще никогда не случалось быть предметом такого благоволения. Вы виновница одного из моих новых недостатков: отныне я уже не буду скромен...
   - И напрасно, сударь,- смеясь, подхватила Жюли,- предоставьте самомнение тем, кому больше нечем отличиться.
   Так между маркизой д'Эглемон и молодым человеком завязалась беседа, и, как водится, они мгновенно перебрали множество всяческих вопросов: живопись, музыку, литературу, политику, людей, события и разные разности. Затем разговор незаметно перешел к обычной, неизменной теме болтовни французов да и чужеземцев - к любви, чувствам, женщинам.
   - Мы - рабыни.
   - Вы - королевы.
   Более или менее остроумные фразы, произнесенные Шарлем и маркизой, сводились к весьма простой формуле всех нынешних и будущих разговоров по этому поводу. Ведь две эти фразы всегда означают: "Полюбите меня.- Я полюблю вас".
   - Сударыня,- пылко воскликнул Шарль де Ванденес,- вы заставляете меня несказанно сожалеть об отъезде из Парижа! В Италии, конечно, мне не доведется проводить время за такой приятной беседой.
   - Быть может, вы там найдете счастье, сударь, а оно гораздо ценнее всех блестящих мыслей, истинных или ложных, которые в таком изобилии высказываются каждый вечер в Париже.
   Прежде чем откланяться, Шарль испросил у маркизы позволение заехать к ней с прощальным визитом. Он почувствовал себя счастливейшим из смертных оттого, что так искренне прозвучала его просьба, и вечером, перед сном, и весь следующий день не мог отделаться от воспоминаний об этой женщине. То он спрашивал себя, почему она отметила его; зачем она хочет вновь его увидеть; и его соображения на этот счет были неисчерпаемы. То ему представлялось, что он разгадал причины ее любопытства, и тогда он упивался надеждой или впадал в уныние, в зависимости от того, как истолковывал учтивое приглашение, такое обычное в Париже. То, казалось ему, этим было все сказано, то - ничего. Наконец он решил побороть свое влечение к г-же д'Эглемон и все же поехал к ней.