Он почувствовал себя несколько лучше, дальше от своего горя, более укрытым, более спокойным и улегся на рыжий ковер опавших листьев, которые эти деревья сбрасывают лишь после того, как покроются новым нарядом.
Наслаждаясь свежим прикосновением земли и мягким, чистым воздухом, он скоро проникся желанием, сначала смутным, потом более определенным, не быть одиноким в этих прелестных местах и подумал: «Ах, если бы она была со мной!» Внезапно он снова увидел Сен-Мишель и, вспомнив, насколько г-жа де Бюрн была там другой, чем в Париже, подумал, что только в тот день, когда в ней пробудились чувства, расцветшие на морском просторе, среди желтых песков, она и любила его немного — несколько часов. Правда, на дороге, затопленной морем, в монастыре, где, прошептав его имя «Андре», она как будто сказала: «Я ваша», да на Тропе безумцев, когда он почти нес ее по воздуху, в ней родилось нечто близкое к порыву, но увлечение уже никогда не возвращалось к этой кокетке, с тех пор как ее ножка снова ступила на парижскую мостовую.
Однако здесь, возле него, в этой зеленеющей купели, при виде этого прилива — прилива свежих растительных соков, разве не могло бы вновь проникнуть в ее сердце мимолетное и сладкое волнение, некогда охватившее ее на Нормандском побережье?
Он лежал, раскинувшись, на спине, истомленный своею мечтой, блуждая взором по волнам древесных вершин, залитых солнцем; и мало-помалу он стал закрывать глаза, цепенея в великом покое леса. Наконец он заснул, а когда очнулся, то увидел, что уже третий час пополудни.
Поднявшись, он уже не чувствовал такой печали, такой боли и снова тронулся в путь. Он наконец выбрался из лесной чащи и достиг широкого перекрестка, в который, словно зубцы короны, упирались сказочно высокие деревья шести аллей, терявшихся в прозрачных лиственных далях, в воздухе, окрашенном изумрудом. Придорожный столб указывал название этой местности:
«Королевская роща». Это была столица королевства буков.
Мимо проезжал экипаж. Он был свободен. Мариоль нанял его и велел отвезти себя в Марлот, откуда рассчитывал дойти пешком до Монтиньи, предварительно закусив в трактире, так как очень проголодался.
Он вспомнил, что видел накануне вновь открытое заведение, «Гостиницу Коро», пристанище для художников, отделанное в средневековом духе, по образцу парижского кабаре «Черный Кот». Экипаж доставил его туда, и он через открытую дверь вошел в просторную залу, где старинного вида столы и неудобные скамейки как будто поджидали пьяниц минувших веков.
В глубине комнаты молоденькая женщина, должно быть, служанка, стоя на стремянке, развешивала старинные тарелки на гвозди, вбитые слишком высоко для ее роста. То приподнимаясь на носках, то становясь на одну ногу, она тянулась вверх, одной рукой упираясь в стену, а в другой держа тарелку; ее движения были ловки и красивы, талия отличалась изяществом, а волнистая линия от кисти руки до щиколотки при каждом ее усилии принимала все новые грациозные изгибы. Она стояла спиной к двери и не слышала, как вошел Мариоль; он остановился и начал наблюдать за ней. Ему вспомнился Пределе. «Какая прелесть! — сказал он себе. — Как стройна эта девочка!» Он кашлянул. Она чуть не упала от неожиданности, но, удержав равновесие, спрыгнула на пол с легкостью канатной плясуньи и, улыбаясь, подошла к посетителю.
— Что прикажете, сударь?
— Позавтракать, мадмуазель. Она дерзнула заметить:
— Скорее пообедать, ведь теперь уж половина четвертого.
— Ну пообедать, если вам так угодно, — сказал он. — Я заблудился в лесу.
Она перечислила блюда, имевшиеся к услугам путешественников. Мариоль выбрал кушанья и сел.
Она пошла передать заказ, потом вернулась накрыть на стол.
Он провожал ее взглядом, находя ее миловидной, живой и чистенькой. В рабочем платье, с подоткнутой юбкой, с засученными рукавами и открытой шеей, она привлекала милым проворством, приятным для глаз, а корсаж хорошо обрисовывал ее талию, которой она, по-видимому, очень гордилась.
Чуть-чуть загорелое лицо, разрумяненное свежим воздухом, было слишком толстощеким и еще детски-пухлым, но свежим, как распускающийся цветок, с красивыми, ясными карими глазами, в которых все, казалось, сверкало, с широкой улыбкой, открывавшей прекрасные зубы; у нее были темные волосы, изобилие которых говорило о жизненной силе молодого и крепкого существа.
Она подала редиску и масло, и он принялся за еду, перестав глядеть на нее. Чтобы забыться, он спросил бутылку шампанского и выпил всю, а после кофе — еще две рюмки кюммеля. Перед уходом из дому он съел только ломтик холодного мяса с хлебом, так что все это было выпито почти натощак, и он почувствовал, как его охватил, сковал и успокоил какой-то сильный дурман, который он принял за забвение. Его мысли, тоска и тревога словно растворились, утонули в светлом вине, так быстро превратившем его измученное сердце в сердце почти бесчувственное.
Он не спеша вернулся в Монтиньи, пришел домой очень усталый и сонный, улегся в постель с наступлением сумерек и тотчас же заснул.
Но среди ночи он проснулся, чувствуя какое-то недомогание, смутную тревогу, как будто кошмар, который удалось прогнать на несколько часов, снова подкрался к нему, чтобы прервать его сон.
Она была здесь, она, г-жа де Бюрн; она вернулась сюда и бродит вокруг него в сопровождении графа Бернхауза. «Ну вот, — подумал он, — теперь я ревную. Почему?» Почему он ее ревновал? Он скоро это понял. Несмотря на все свои страхи и муки, пока он был ее любовником, он чувствовал, что она ему верна, верна без порыва, без нежности, просто потому, что хочет быть честной. Но он все порвал, он вернул ей свободу; все было кончено. Будет ли она теперь жить одиноко, без новой связи? Да, некоторое время, конечно… А потом?.. Не исходила ли самая верность, которую она до сих пор соблюдала, не вызывая в нем никаких сомнений, из смутного предчувствия, что, покинув его, Мариоля, она от скуки в один прекрасный день, после более или менее длительного отдыха, должна будет заменить его
— не потому, чтобы она увлеклась кем-либо, но утомясь одиночеством, как она со временем бросила бы его, устав от его привязанности? Разве не бывает в жизни, что любовников покорно сохраняют только из страха перед их преемниками? К тому же смена любовников показалась бы неопрятной такой женщине, как она, — достаточно разумной, чтобы чуждаться греха и безнравственности, наделенной чуткой нравственной стыдливостью, которая предохраняет ее от грязи. Она светский философ, а не добродетельная мещанка; она не пугается тайной связи, но ее равнодушное тело содрогнулось бы от брезгливости при мысли о веренице любовников.
Он вернул ей свободу.., и что же? Теперь она, разумеется, возьмет другого! И это будет граф Бернхауз. Он был уверен в этом и невыразимо страдал. Почему он с нею порвал? Он бросил ее, верную, ласковую, очаровательную! Почему? Потому что был грубой скотиной и не понимал любви без чувственного влечения?
Так ли это? Да… Но было и нечто другое! Был прежде всего страх перед страданием. Он бежал от муки не быть любимым в той же мере, как любил он сам, от жестокого разлада между ними, от неодинаково нежных поцелуев, от неизлечимого недуга, жестоко поразившего его сердце, которому, может быть, никогда уже не исцелиться. Он испугался чрезмерных страданий, он побоялся годами терпеть смертельную тоску, которую предчувствовал в продолжение нескольких месяцев, а испытывал всего несколько недель. Слабый, как всегда, он отступил перед этим страданием, как всю жизнь отступал перед всякими трудностями.
Значит, он не способен довести что бы то ни было до конца, не может всецело отдаться страсти, как ему в свое время следовало бы отдаться науке или искусству; вероятно, нельзя глубоко любить, не испытывая при этом глубоких страданий.
Он до рассвета перебирал все те же мысли, и они терзали его, как псы; потом встал и спустился к реке.
Рыбак забрасывал сеть у плотины. Вода бурлила под лучами зари, и, когда рыбак вытаскивал большую круглую сеть и расстилал ее в лодке, мелкие рыбки трепыхались в петлях, будто живое серебро.
Теплый утренний воздух, насыщенный радужными брызгами падавшей воды, успокаивал Мариоля; ему казалось, что река уносит в своем безостановочном и быстром беге частицу его печали.
Он подумал: «Все-таки я поступил хорошо; я так страдал!» Он вернулся домой, взял в прихожей гамак и повесил его между двумя липами; в гамаке он старался ни о чем не думать и только смотреть на воду.
Он пролежал так до завтрака — в сладком оцепенении, в блаженном состоянии, и по возможности растянул завтрак, чтобы сократить день. Но его томило ожидание: он ждал почты. Он телеграфировал в Париж и написал в Фонтенбло, чтобы ему пересылали сюда письма. Он ничего не получал, и ощущение полной заброшенности начинало тяготить его. Почему? Он не мог ожидать ничего приятного, утешительного и успокаивающего из недр черной сумки, висевшей на боку у почтальона, ничего, кроме ненужных приглашений и пустых новостей. К чему же тогда мечтать об этих неведомых письмах, словно в них таится спасение для его сердца?
Не скрывается ли в самой глубине его души тщеславная надежда получить письмо от нее?
Он спросил у одной из своих старушек:
— В котором часу приходит почта?
— В полдень, сударь.
Был как раз полдень. Он со все возрастающим беспокойством стал прислушиваться к звукам, доносившимся извне. Стук в наружную дверь заставил его привскочить. Почтальон принес только газеты и три неважных письма. Мариоль прочитал газеты, перечитал их, заскучал и вышел из дому.
За что ему взяться? Он вернулся к гамаку и снова растянулся в нем, но полчаса спустя настойчивая потребность уйти куда-нибудь охватила его. В лес? Да, лес был обворожителен, но одиночество в нем ощущалось еще глубже, чем дома или в деревне, где иногда слышались какие-то отзвуки жизни. И это безмолвное одиночество деревьев и листвы наполняло его печалью и сожалением, погружало в скорбь. Мысленно он снова совершил вчерашнюю большую прогулку, и, когда ему вновь представилась проворная служаночка из «Гостиницы Коро», он подумал: «Вот идея! Отправлюсь туда и там пообедаю». Такое решение хорошо на него подействовало; это все-таки занятие, средство выиграть несколько часов. И он тотчас же тронулся в путь.
Длинная деревенская улица тянулась прямо по долине, между двумя рядами белых низеньких домишек с черепичными крышами; некоторые домики выходили прямо на дорогу, другие прятались в глубине дворов за кустами цветущей сирени; куры разгуливали по теплому навозу, а лестницы, обнесенные деревянными перилами, взбирались прямо под открытым небом к дверям, пробитым в стене. Крестьяне не спеша работали возле своих жилищ. Мимо прошла сгорбленная старуха в разорванной кофте, с седовато-желтыми, несмотря на ее возраст, волосами (ведь у деревенских жителей почти никогда не бывает настоящей седины); ее тощие, узловатые ноги обрисовывались под каким-то подобием шерстяной юбки, подоткнутой сзади. Она смотрела прямо перед собой бессмысленными глазами — глазами, никогда ничего не видевшими, кроме нескольких самых простых предметов, необходимых для ее убогого существования.
Другая, помоложе, развешивала белье у дверей своего дома. Движение ее рук подтягивало кверху юбку и открывало широкие лодыжки в синих чулках и костлявые ноги — кости без мяса, между тем как ее талия и грудь, плоские и крепкие, как у мужчины, говорили о бесформенном теле, вероятно, ужасном на вид.
«Женщины! — подумал Мариоль. — И это женщины! Вот они какие!» Силуэт г-жи де Бюрн встал перед его глазами. Он увидел ее, чудо изящества и красоты, идеал человеческого тела, кокетливую и напряженную для того, чтобы тешить взоры мужчин, и содрогнулся от смертельной тоски по невозвратимой утрате.
Он зашагал быстрее, чтобы развлечь свою душу и мысли. Когда он вошел в гостиницу, служаночка сразу узнала его и почти фамильярно приветствовала:
— Здравствуйте, сударь!
— Здравствуйте, мадмуазель!
— Хотите чего-нибудь выпить?
— Да, для начала, а потом я у вас пообедаю. Они обсудили, что ему сначала выпить и что съесть потом. Он советовался с ней, чтобы заставить ее разговориться, потому что она изъяснялась хорошо, на живом парижском наречии и так же непринужденно, как непринужденны были ее движения.
Слушая ее, он думал; «Как мила эта девочка! У нее задатки будущей кокотки». Он спросил ее:
— Вы парижанка?
— Да, сударь.
— Вы здесь уже давно?
— Две недели, сударь.
— Вам здесь нравится?
— Пока не особенно, но еще рано судить; к тому же я устала от парижского воздуха, а в деревне я поправилась; из-за этого-то главным образом я и приехала сюда. Так подать вам вермута, сударь?
— Да, мадмуазель, и скажите повару или кухарке, чтобы они приготовили обед получше.
— Будьте покойны, сударь.
Она ушла, оставив его одного.
Он спустился в сад и устроился в лиственной беседке, куда ему и подали вермут. Он просидел там до вечера, слушая дрозда, свистевшего в клетке, и поглядывая на проходившую изредка мимо него служаночку, решившую пококетничать и порисоваться перед гостем, которому, — это ей было ясно, — она пришлась по вкусу.
Он ушел, как и накануне, повеселев от шампанского, но темнота и ночная прохлада быстро рассеяли легкое опьянение, и неодолимая тоска снова проникла ему в душу. Он думал: «Что же мне делать? Остаться здесь? Надолго ли я обречен влачить эту безотрадную жизнь?» Он заснул очень поздно.
На следующий день он опять покачался в гамаке, и вид человека, закидывавшего сеть, навел его на мысль заняться рыбной ловлей. Лавочник, торговавший удочками, дал ему несколько советов по поводу этого умиротворяющего вида спорта и даже взялся руководить его первыми опытами. Предложение было принято, и с десяти часов до полудня Мариолю с большими усилиями и великим напряжением внимания удалось поймать три крошечные рыбки.
После завтрака он снова отправился в Марлот. Зачем? Чтобы убить время.
Служаночка встретила его смехом.
Такое приветствие показалось ему забавным; он улыбнулся и попробовал вызвать ее на разговор.
Чувствуя себя более непринужденно, чем накануне, она разговорилась. Ее звали Элизабет Ледрю.
Мать ее, домашняя портниха, умерла в прошлом году; ее отец, счетовод, всегда пьяный, вечно без места, живший на счет жены и дочери, внезапно исчез, так как девочка, которая шила в своей мансарде теперь с утра до ночи, не могла одна зарабатывать на двоих. Устав от этого однообразного труда, она поступила служанкой в дешевый ресторанчик и пробыла там около года; она очень устала, а в это время хозяин «Гостиницы Коро» в Марлот, которому она как-то раз прислуживала, пригласил ее на лето вместе с двумя другими девушками, которые должны приехать немного позже. Этот содержатель гостиницы, видимо, знал, чем привлечь посетителей.
Рассказ пришелся по душе Мариолю. Он ловко расспрашивал девушку, обращаясь с ней, как с барышней, и выведал у нее много любопытных подробностей об унылом и нищем быте семьи, разоренной пьяницей. А она, существо заброшенное, бездомное, одинокое и все же веселое благодаря своей молодости, почувствовав неподдельный интерес со стороны этого незнакомца и живое участие, была с ним откровенна, раскрыла ему всю душу, порывов которой она не могла сдерживать так же, как и своего проворства.
Когда она умолкла, он спросил:
— И вы.., будете служанкой всю жизнь?
— Не знаю, сударь. Разве я могу предвидеть, что со мной будет завтра?
— Надо все-таки подумать о будущем. Легкая тень озабоченности легла на ее лицо, но быстро сбежала.
— Покорюсь тому, что выпадет мне на долю. Чему быть — того не миновать, — сказала она.
Они расстались друзьями.
Он пришел через несколько дней, потом еще раз, потом стал ходить часто, — его безотчетно влекла туда простодушная беседа с одинокой девушкой, легкая болтовня которой рассеивала его печаль.
Но вечерами, когда он возвращался пешком в Монтиньи, думая о г-же де Бюрн, на него находили страшные приступы отчаяния. С рассветом ему становилось немного легче. Когда же наступала ночь, на него снова обрушивались терзавшие душу сожаления и дикая ревность. Он не получал никаких известий. Он сам никому не писал, и ему никто не писал. Он ничего не знал. Возвращаясь один по темной дороге, он представлял себе развитие связи, которую он предвидел между своей вчерашней любовницей и графом Бернхаузом. Навязчивая мысль с каждым днем все неотступнее преследовала его. «Этот, — размышлял он, — даст ей именно то, что ей нужно: он будет благовоспитанным светским любовником, постоянным, не слишком требовательным, вполне довольным и польщенным тем, что стал избранником такой обворожительной и тонкой кокетки».
Он сравнивал его с собой. У графа, разумеется, не будет той болезненной чувствительности, той утомительной требовательности, той исступленной жажды ответной нежности, которые разрушили их любовный союз. Как человек светский, сговорчивый, рассудительный и сдержанный, он удовольствуется малым, так как, по-видимому, тоже не принадлежит к породе страстных людей.
Придя однажды в Марлот, Андре Мариоль увидел в другой беседке «Гостиницы Коро» двух бородатых молодых людей в беретах, с трубками в зубах.
Хозяин, толстяк с сияющим лицом, тотчас же вышел его приветствовать,
— он чувствовал к этому верному посетителю отнюдь не бескорыстное расположение.
— А у меня со вчерашнего дня два новых постояльца, два живописца, — объявил он.
— Те двое?
— Да; это уже знаменитости; тот, что поменьше, получил в прошлом году вторую медаль.
Рассказав все, что знал о новоявленных талантах, он спросил:
— Что вы сегодня изволите пить, господин Мариоль?
— Пошлите мне, как всегда, бутылку вермута.
Хозяин ушел.
Появилась Элизабет, неся поднос с бокалом, графином и бутылкой. Один из художников крикнул:
— Ну что же, малютка, мы все еще дуемся?
Она ничего не ответила, а когда подошла к Мариолю, он увидел, что глаза у нее красные.
— Вы плакали? — спросил он.
— Да, немного, — коротко ответила она.
— Что случилось?
— Эти два господина нехорошо со мной обошлись.
— Что они сделали?
— Они приняли меня за какую-то…
— Вы пожаловались хозяину? Она грустно пожала плечами.
— Ах, сударь! Хозяин.., хозяин!.. Знаю я его теперь.., нашего хозяина!
Мариоль, взволнованный и немного рассерженный, сказал:
— Расскажите мне все.
Она рассказала о грубых и настойчивых приставаниях новоприбывших мазил. Потом она снова расплакалась, не зная, что ей делать в чужом краю, без покровителя, без поддержки, без денег, без помощи.
Мариоль неожиданно предложил:
— Хотите перейти ко мне в услужение? Вам будет у меня неплохо… А когда я вернусь в Париж, вы поступите, как вам заблагорассудится.
Она вопросительно посмотрела ему прямо в лицо. Потом вдруг сказала:
— Очень даже хочу.
— Сколько вы здесь получаете?
— Шестьдесят франков в месяц. И с беспокойством добавила:
— Кроме того, чаевые. Всего-навсего франков семьдесят.
— Я положу вам сто франков. Она удивленно переспросила:
— Сто франков в месяц?
— Да, это вам подходит?
— Еще бы!
— Вы будете только прислуживать мне за столом, заботиться о моих вещах, белье и одежде и убирать в комнатах.
— Понимаю, сударь!
— Когда вы придете?
— Завтра, если вам угодно. После того, что случилось, я обращусь к мэру и уйду во что бы то ни стало.
Мариоль вынул из кармана два луидора и, протягивая ей, сказал:
— Вот вам задаток.
Лицо ее озарилось радостью, и она решительно проговорила:
— Завтра, до полудня, я буду у вас, сударь.
Глава 2
Наслаждаясь свежим прикосновением земли и мягким, чистым воздухом, он скоро проникся желанием, сначала смутным, потом более определенным, не быть одиноким в этих прелестных местах и подумал: «Ах, если бы она была со мной!» Внезапно он снова увидел Сен-Мишель и, вспомнив, насколько г-жа де Бюрн была там другой, чем в Париже, подумал, что только в тот день, когда в ней пробудились чувства, расцветшие на морском просторе, среди желтых песков, она и любила его немного — несколько часов. Правда, на дороге, затопленной морем, в монастыре, где, прошептав его имя «Андре», она как будто сказала: «Я ваша», да на Тропе безумцев, когда он почти нес ее по воздуху, в ней родилось нечто близкое к порыву, но увлечение уже никогда не возвращалось к этой кокетке, с тех пор как ее ножка снова ступила на парижскую мостовую.
Однако здесь, возле него, в этой зеленеющей купели, при виде этого прилива — прилива свежих растительных соков, разве не могло бы вновь проникнуть в ее сердце мимолетное и сладкое волнение, некогда охватившее ее на Нормандском побережье?
Он лежал, раскинувшись, на спине, истомленный своею мечтой, блуждая взором по волнам древесных вершин, залитых солнцем; и мало-помалу он стал закрывать глаза, цепенея в великом покое леса. Наконец он заснул, а когда очнулся, то увидел, что уже третий час пополудни.
Поднявшись, он уже не чувствовал такой печали, такой боли и снова тронулся в путь. Он наконец выбрался из лесной чащи и достиг широкого перекрестка, в который, словно зубцы короны, упирались сказочно высокие деревья шести аллей, терявшихся в прозрачных лиственных далях, в воздухе, окрашенном изумрудом. Придорожный столб указывал название этой местности:
«Королевская роща». Это была столица королевства буков.
Мимо проезжал экипаж. Он был свободен. Мариоль нанял его и велел отвезти себя в Марлот, откуда рассчитывал дойти пешком до Монтиньи, предварительно закусив в трактире, так как очень проголодался.
Он вспомнил, что видел накануне вновь открытое заведение, «Гостиницу Коро», пристанище для художников, отделанное в средневековом духе, по образцу парижского кабаре «Черный Кот». Экипаж доставил его туда, и он через открытую дверь вошел в просторную залу, где старинного вида столы и неудобные скамейки как будто поджидали пьяниц минувших веков.
В глубине комнаты молоденькая женщина, должно быть, служанка, стоя на стремянке, развешивала старинные тарелки на гвозди, вбитые слишком высоко для ее роста. То приподнимаясь на носках, то становясь на одну ногу, она тянулась вверх, одной рукой упираясь в стену, а в другой держа тарелку; ее движения были ловки и красивы, талия отличалась изяществом, а волнистая линия от кисти руки до щиколотки при каждом ее усилии принимала все новые грациозные изгибы. Она стояла спиной к двери и не слышала, как вошел Мариоль; он остановился и начал наблюдать за ней. Ему вспомнился Пределе. «Какая прелесть! — сказал он себе. — Как стройна эта девочка!» Он кашлянул. Она чуть не упала от неожиданности, но, удержав равновесие, спрыгнула на пол с легкостью канатной плясуньи и, улыбаясь, подошла к посетителю.
— Что прикажете, сударь?
— Позавтракать, мадмуазель. Она дерзнула заметить:
— Скорее пообедать, ведь теперь уж половина четвертого.
— Ну пообедать, если вам так угодно, — сказал он. — Я заблудился в лесу.
Она перечислила блюда, имевшиеся к услугам путешественников. Мариоль выбрал кушанья и сел.
Она пошла передать заказ, потом вернулась накрыть на стол.
Он провожал ее взглядом, находя ее миловидной, живой и чистенькой. В рабочем платье, с подоткнутой юбкой, с засученными рукавами и открытой шеей, она привлекала милым проворством, приятным для глаз, а корсаж хорошо обрисовывал ее талию, которой она, по-видимому, очень гордилась.
Чуть-чуть загорелое лицо, разрумяненное свежим воздухом, было слишком толстощеким и еще детски-пухлым, но свежим, как распускающийся цветок, с красивыми, ясными карими глазами, в которых все, казалось, сверкало, с широкой улыбкой, открывавшей прекрасные зубы; у нее были темные волосы, изобилие которых говорило о жизненной силе молодого и крепкого существа.
Она подала редиску и масло, и он принялся за еду, перестав глядеть на нее. Чтобы забыться, он спросил бутылку шампанского и выпил всю, а после кофе — еще две рюмки кюммеля. Перед уходом из дому он съел только ломтик холодного мяса с хлебом, так что все это было выпито почти натощак, и он почувствовал, как его охватил, сковал и успокоил какой-то сильный дурман, который он принял за забвение. Его мысли, тоска и тревога словно растворились, утонули в светлом вине, так быстро превратившем его измученное сердце в сердце почти бесчувственное.
Он не спеша вернулся в Монтиньи, пришел домой очень усталый и сонный, улегся в постель с наступлением сумерек и тотчас же заснул.
Но среди ночи он проснулся, чувствуя какое-то недомогание, смутную тревогу, как будто кошмар, который удалось прогнать на несколько часов, снова подкрался к нему, чтобы прервать его сон.
Она была здесь, она, г-жа де Бюрн; она вернулась сюда и бродит вокруг него в сопровождении графа Бернхауза. «Ну вот, — подумал он, — теперь я ревную. Почему?» Почему он ее ревновал? Он скоро это понял. Несмотря на все свои страхи и муки, пока он был ее любовником, он чувствовал, что она ему верна, верна без порыва, без нежности, просто потому, что хочет быть честной. Но он все порвал, он вернул ей свободу; все было кончено. Будет ли она теперь жить одиноко, без новой связи? Да, некоторое время, конечно… А потом?.. Не исходила ли самая верность, которую она до сих пор соблюдала, не вызывая в нем никаких сомнений, из смутного предчувствия, что, покинув его, Мариоля, она от скуки в один прекрасный день, после более или менее длительного отдыха, должна будет заменить его
— не потому, чтобы она увлеклась кем-либо, но утомясь одиночеством, как она со временем бросила бы его, устав от его привязанности? Разве не бывает в жизни, что любовников покорно сохраняют только из страха перед их преемниками? К тому же смена любовников показалась бы неопрятной такой женщине, как она, — достаточно разумной, чтобы чуждаться греха и безнравственности, наделенной чуткой нравственной стыдливостью, которая предохраняет ее от грязи. Она светский философ, а не добродетельная мещанка; она не пугается тайной связи, но ее равнодушное тело содрогнулось бы от брезгливости при мысли о веренице любовников.
Он вернул ей свободу.., и что же? Теперь она, разумеется, возьмет другого! И это будет граф Бернхауз. Он был уверен в этом и невыразимо страдал. Почему он с нею порвал? Он бросил ее, верную, ласковую, очаровательную! Почему? Потому что был грубой скотиной и не понимал любви без чувственного влечения?
Так ли это? Да… Но было и нечто другое! Был прежде всего страх перед страданием. Он бежал от муки не быть любимым в той же мере, как любил он сам, от жестокого разлада между ними, от неодинаково нежных поцелуев, от неизлечимого недуга, жестоко поразившего его сердце, которому, может быть, никогда уже не исцелиться. Он испугался чрезмерных страданий, он побоялся годами терпеть смертельную тоску, которую предчувствовал в продолжение нескольких месяцев, а испытывал всего несколько недель. Слабый, как всегда, он отступил перед этим страданием, как всю жизнь отступал перед всякими трудностями.
Значит, он не способен довести что бы то ни было до конца, не может всецело отдаться страсти, как ему в свое время следовало бы отдаться науке или искусству; вероятно, нельзя глубоко любить, не испытывая при этом глубоких страданий.
Он до рассвета перебирал все те же мысли, и они терзали его, как псы; потом встал и спустился к реке.
Рыбак забрасывал сеть у плотины. Вода бурлила под лучами зари, и, когда рыбак вытаскивал большую круглую сеть и расстилал ее в лодке, мелкие рыбки трепыхались в петлях, будто живое серебро.
Теплый утренний воздух, насыщенный радужными брызгами падавшей воды, успокаивал Мариоля; ему казалось, что река уносит в своем безостановочном и быстром беге частицу его печали.
Он подумал: «Все-таки я поступил хорошо; я так страдал!» Он вернулся домой, взял в прихожей гамак и повесил его между двумя липами; в гамаке он старался ни о чем не думать и только смотреть на воду.
Он пролежал так до завтрака — в сладком оцепенении, в блаженном состоянии, и по возможности растянул завтрак, чтобы сократить день. Но его томило ожидание: он ждал почты. Он телеграфировал в Париж и написал в Фонтенбло, чтобы ему пересылали сюда письма. Он ничего не получал, и ощущение полной заброшенности начинало тяготить его. Почему? Он не мог ожидать ничего приятного, утешительного и успокаивающего из недр черной сумки, висевшей на боку у почтальона, ничего, кроме ненужных приглашений и пустых новостей. К чему же тогда мечтать об этих неведомых письмах, словно в них таится спасение для его сердца?
Не скрывается ли в самой глубине его души тщеславная надежда получить письмо от нее?
Он спросил у одной из своих старушек:
— В котором часу приходит почта?
— В полдень, сударь.
Был как раз полдень. Он со все возрастающим беспокойством стал прислушиваться к звукам, доносившимся извне. Стук в наружную дверь заставил его привскочить. Почтальон принес только газеты и три неважных письма. Мариоль прочитал газеты, перечитал их, заскучал и вышел из дому.
За что ему взяться? Он вернулся к гамаку и снова растянулся в нем, но полчаса спустя настойчивая потребность уйти куда-нибудь охватила его. В лес? Да, лес был обворожителен, но одиночество в нем ощущалось еще глубже, чем дома или в деревне, где иногда слышались какие-то отзвуки жизни. И это безмолвное одиночество деревьев и листвы наполняло его печалью и сожалением, погружало в скорбь. Мысленно он снова совершил вчерашнюю большую прогулку, и, когда ему вновь представилась проворная служаночка из «Гостиницы Коро», он подумал: «Вот идея! Отправлюсь туда и там пообедаю». Такое решение хорошо на него подействовало; это все-таки занятие, средство выиграть несколько часов. И он тотчас же тронулся в путь.
Длинная деревенская улица тянулась прямо по долине, между двумя рядами белых низеньких домишек с черепичными крышами; некоторые домики выходили прямо на дорогу, другие прятались в глубине дворов за кустами цветущей сирени; куры разгуливали по теплому навозу, а лестницы, обнесенные деревянными перилами, взбирались прямо под открытым небом к дверям, пробитым в стене. Крестьяне не спеша работали возле своих жилищ. Мимо прошла сгорбленная старуха в разорванной кофте, с седовато-желтыми, несмотря на ее возраст, волосами (ведь у деревенских жителей почти никогда не бывает настоящей седины); ее тощие, узловатые ноги обрисовывались под каким-то подобием шерстяной юбки, подоткнутой сзади. Она смотрела прямо перед собой бессмысленными глазами — глазами, никогда ничего не видевшими, кроме нескольких самых простых предметов, необходимых для ее убогого существования.
Другая, помоложе, развешивала белье у дверей своего дома. Движение ее рук подтягивало кверху юбку и открывало широкие лодыжки в синих чулках и костлявые ноги — кости без мяса, между тем как ее талия и грудь, плоские и крепкие, как у мужчины, говорили о бесформенном теле, вероятно, ужасном на вид.
«Женщины! — подумал Мариоль. — И это женщины! Вот они какие!» Силуэт г-жи де Бюрн встал перед его глазами. Он увидел ее, чудо изящества и красоты, идеал человеческого тела, кокетливую и напряженную для того, чтобы тешить взоры мужчин, и содрогнулся от смертельной тоски по невозвратимой утрате.
Он зашагал быстрее, чтобы развлечь свою душу и мысли. Когда он вошел в гостиницу, служаночка сразу узнала его и почти фамильярно приветствовала:
— Здравствуйте, сударь!
— Здравствуйте, мадмуазель!
— Хотите чего-нибудь выпить?
— Да, для начала, а потом я у вас пообедаю. Они обсудили, что ему сначала выпить и что съесть потом. Он советовался с ней, чтобы заставить ее разговориться, потому что она изъяснялась хорошо, на живом парижском наречии и так же непринужденно, как непринужденны были ее движения.
Слушая ее, он думал; «Как мила эта девочка! У нее задатки будущей кокотки». Он спросил ее:
— Вы парижанка?
— Да, сударь.
— Вы здесь уже давно?
— Две недели, сударь.
— Вам здесь нравится?
— Пока не особенно, но еще рано судить; к тому же я устала от парижского воздуха, а в деревне я поправилась; из-за этого-то главным образом я и приехала сюда. Так подать вам вермута, сударь?
— Да, мадмуазель, и скажите повару или кухарке, чтобы они приготовили обед получше.
— Будьте покойны, сударь.
Она ушла, оставив его одного.
Он спустился в сад и устроился в лиственной беседке, куда ему и подали вермут. Он просидел там до вечера, слушая дрозда, свистевшего в клетке, и поглядывая на проходившую изредка мимо него служаночку, решившую пококетничать и порисоваться перед гостем, которому, — это ей было ясно, — она пришлась по вкусу.
Он ушел, как и накануне, повеселев от шампанского, но темнота и ночная прохлада быстро рассеяли легкое опьянение, и неодолимая тоска снова проникла ему в душу. Он думал: «Что же мне делать? Остаться здесь? Надолго ли я обречен влачить эту безотрадную жизнь?» Он заснул очень поздно.
На следующий день он опять покачался в гамаке, и вид человека, закидывавшего сеть, навел его на мысль заняться рыбной ловлей. Лавочник, торговавший удочками, дал ему несколько советов по поводу этого умиротворяющего вида спорта и даже взялся руководить его первыми опытами. Предложение было принято, и с десяти часов до полудня Мариолю с большими усилиями и великим напряжением внимания удалось поймать три крошечные рыбки.
После завтрака он снова отправился в Марлот. Зачем? Чтобы убить время.
Служаночка встретила его смехом.
Такое приветствие показалось ему забавным; он улыбнулся и попробовал вызвать ее на разговор.
Чувствуя себя более непринужденно, чем накануне, она разговорилась. Ее звали Элизабет Ледрю.
Мать ее, домашняя портниха, умерла в прошлом году; ее отец, счетовод, всегда пьяный, вечно без места, живший на счет жены и дочери, внезапно исчез, так как девочка, которая шила в своей мансарде теперь с утра до ночи, не могла одна зарабатывать на двоих. Устав от этого однообразного труда, она поступила служанкой в дешевый ресторанчик и пробыла там около года; она очень устала, а в это время хозяин «Гостиницы Коро» в Марлот, которому она как-то раз прислуживала, пригласил ее на лето вместе с двумя другими девушками, которые должны приехать немного позже. Этот содержатель гостиницы, видимо, знал, чем привлечь посетителей.
Рассказ пришелся по душе Мариолю. Он ловко расспрашивал девушку, обращаясь с ней, как с барышней, и выведал у нее много любопытных подробностей об унылом и нищем быте семьи, разоренной пьяницей. А она, существо заброшенное, бездомное, одинокое и все же веселое благодаря своей молодости, почувствовав неподдельный интерес со стороны этого незнакомца и живое участие, была с ним откровенна, раскрыла ему всю душу, порывов которой она не могла сдерживать так же, как и своего проворства.
Когда она умолкла, он спросил:
— И вы.., будете служанкой всю жизнь?
— Не знаю, сударь. Разве я могу предвидеть, что со мной будет завтра?
— Надо все-таки подумать о будущем. Легкая тень озабоченности легла на ее лицо, но быстро сбежала.
— Покорюсь тому, что выпадет мне на долю. Чему быть — того не миновать, — сказала она.
Они расстались друзьями.
Он пришел через несколько дней, потом еще раз, потом стал ходить часто, — его безотчетно влекла туда простодушная беседа с одинокой девушкой, легкая болтовня которой рассеивала его печаль.
Но вечерами, когда он возвращался пешком в Монтиньи, думая о г-же де Бюрн, на него находили страшные приступы отчаяния. С рассветом ему становилось немного легче. Когда же наступала ночь, на него снова обрушивались терзавшие душу сожаления и дикая ревность. Он не получал никаких известий. Он сам никому не писал, и ему никто не писал. Он ничего не знал. Возвращаясь один по темной дороге, он представлял себе развитие связи, которую он предвидел между своей вчерашней любовницей и графом Бернхаузом. Навязчивая мысль с каждым днем все неотступнее преследовала его. «Этот, — размышлял он, — даст ей именно то, что ей нужно: он будет благовоспитанным светским любовником, постоянным, не слишком требовательным, вполне довольным и польщенным тем, что стал избранником такой обворожительной и тонкой кокетки».
Он сравнивал его с собой. У графа, разумеется, не будет той болезненной чувствительности, той утомительной требовательности, той исступленной жажды ответной нежности, которые разрушили их любовный союз. Как человек светский, сговорчивый, рассудительный и сдержанный, он удовольствуется малым, так как, по-видимому, тоже не принадлежит к породе страстных людей.
Придя однажды в Марлот, Андре Мариоль увидел в другой беседке «Гостиницы Коро» двух бородатых молодых людей в беретах, с трубками в зубах.
Хозяин, толстяк с сияющим лицом, тотчас же вышел его приветствовать,
— он чувствовал к этому верному посетителю отнюдь не бескорыстное расположение.
— А у меня со вчерашнего дня два новых постояльца, два живописца, — объявил он.
— Те двое?
— Да; это уже знаменитости; тот, что поменьше, получил в прошлом году вторую медаль.
Рассказав все, что знал о новоявленных талантах, он спросил:
— Что вы сегодня изволите пить, господин Мариоль?
— Пошлите мне, как всегда, бутылку вермута.
Хозяин ушел.
Появилась Элизабет, неся поднос с бокалом, графином и бутылкой. Один из художников крикнул:
— Ну что же, малютка, мы все еще дуемся?
Она ничего не ответила, а когда подошла к Мариолю, он увидел, что глаза у нее красные.
— Вы плакали? — спросил он.
— Да, немного, — коротко ответила она.
— Что случилось?
— Эти два господина нехорошо со мной обошлись.
— Что они сделали?
— Они приняли меня за какую-то…
— Вы пожаловались хозяину? Она грустно пожала плечами.
— Ах, сударь! Хозяин.., хозяин!.. Знаю я его теперь.., нашего хозяина!
Мариоль, взволнованный и немного рассерженный, сказал:
— Расскажите мне все.
Она рассказала о грубых и настойчивых приставаниях новоприбывших мазил. Потом она снова расплакалась, не зная, что ей делать в чужом краю, без покровителя, без поддержки, без денег, без помощи.
Мариоль неожиданно предложил:
— Хотите перейти ко мне в услужение? Вам будет у меня неплохо… А когда я вернусь в Париж, вы поступите, как вам заблагорассудится.
Она вопросительно посмотрела ему прямо в лицо. Потом вдруг сказала:
— Очень даже хочу.
— Сколько вы здесь получаете?
— Шестьдесят франков в месяц. И с беспокойством добавила:
— Кроме того, чаевые. Всего-навсего франков семьдесят.
— Я положу вам сто франков. Она удивленно переспросила:
— Сто франков в месяц?
— Да, это вам подходит?
— Еще бы!
— Вы будете только прислуживать мне за столом, заботиться о моих вещах, белье и одежде и убирать в комнатах.
— Понимаю, сударь!
— Когда вы придете?
— Завтра, если вам угодно. После того, что случилось, я обращусь к мэру и уйду во что бы то ни стало.
Мариоль вынул из кармана два луидора и, протягивая ей, сказал:
— Вот вам задаток.
Лицо ее озарилось радостью, и она решительно проговорила:
— Завтра, до полудня, я буду у вас, сударь.
Глава 2
На следующий день Элизабет явилась в Монтиньи с крестьянином, который вез в тачке ее чемодан. Мариоль отделался от одной из своих старушек, щедро вознаградив ее, и вновь прибывшая заняла комнатку в третьем этаже, рядом с кухаркой.
Когда она предстала перед своим хозяином, она показалась ему другой, чем в Марлот, не такой общительной, более застенчивой: она стала его служанкой, в то время как там, под зеленым шатром в саду ресторана, она была чем-то вроде его скромной подружки.
Он объяснил ей в немногих словах, что ей предстоит делать. Она выслушала очень внимательно, устроилась и взялась за работу.
Следующая неделя не внесла в душу Мариоля значительной перемены. Он только заметил, что стал реже уходить из дому, потому что у него уже не было прежнего предлога для прогулок в Марлот, и дом, пожалуй, казался ему менее мрачным, чем в первые дни. Его горе понемногу утихало, как утихает все; но на месте раны зарождалась неодолимая грусть, глубокая тоска, похожая на медленную и затяжную болезнь, тоска, которая иногда приводит к смерти. Вся его прежняя живость, пытливость ума, интерес к ранее занимавшим и радовавшим его вещам умерли в нем, сменились отвращением ко всему и неодолимым равнодушием, которое лишало его сил подняться и погулять. Он уже не покидал усадьбы, — он переходил из гостиной в гамак, из гамака в гостиную. Главным его развлечением было смотреть на воды Луэна и на рыбака, забрасывавшего сеть.
Первые дни Элизабет была сдержанна и скромна, потом осмелела и, уловив своим женским чутьем постоянное уныние хозяина, иногда спрашивала его, если другой прислуги не было поблизости:
— Вы очень скучаете, сударь? Он с видом, выражавшим покорность судьбе, отвечал:
— Да, скучаю.
— Пройдитесь.
— Это не поможет.
Она проявляла к нему скромную и самоотверженную предупредительность. Каждое утро, входя в гостиную, он находил ее полной цветов, благоухающей, как теплица. Элизабет, очевидно, обложила данью как ребятишек, доставлявших ей из лесу примулы, фиалки и золотистый дрок, так и деревенские палисадники, в которых крестьянки по вечерам поливали растения. Он же в своей отрешенности, в своем отчаянии и душевном оцепенении испытывал к ней особую нежную признательность за эти изобретательные дары и за постоянное старание быть ему приятной во всех мелочах, которое он улавливал в ней. Ему казалось также, что она хорошеет, начинает больше следить за собой, что лицо ее стало белее и как бы утонченней. Он даже заметил однажды, когда она подавала ему чай, что у нее уже не руки служанки, а дамские ручки с хорошо обточенными и безукоризненно чистыми ногтями. В другой раз он обратил внимание на ее почти элегантную обувь. Потом, как-то днем, она поднялась в свою комнату и вернулась в очаровательном сереньком платьице, простеньком, но сшитом с безукоризненным вкусом. Увидя ее, он воскликнул:
— Какой вы стали кокеткой, Элизабет! Она густо покраснела и пролепетала:
— Что вы, сударь! Просто я одеваюсь лучше, потому что у меня чуть-чуть больше денег.
— Где вы купили это платье?
— Я сама его сшила, сударь.
— Сами сшили? Когда же? Ведь вы целый день работаете по дому.
— А вечерами-то, сударь?
— А материю откуда достали? И кто вам скроил? Она рассказала, что местный лавочник привез ей образчики материй из Фонтенбло. Она выбрала и заплатила за товар из тех двух луидоров, которые получила в задаток от Мариоля. Что же касается кройки, а также шитья, то это нисколько ее не смущает, так как она четыре года работала вместе с матерью на магазин готового платья Он не мог удержаться, чтобы не сказать:
— Оно вам очень идет Вы очень милы. Она снова зарделась.
Когда она ушла, он подумал: «Уж не влюбилась ли она в меня, чего доброго?» Он поразмыслил над этим, поколебался, посомневался и наконец решил, что это вполне возможно. Он был с ней добр, посочувствовал ей, помог; он был почти ее другом. Что же удивительного, что девушка увлеклась своим хозяином после всего, что он для нее сделал? Впрочем, эта мысль не была ему неприятна: девочка была действительно недурна и ничем уже не походила на горничную. Его мужское самолюбие, так сильно оскорбленное, задетое, раненное и попранное другой женщиной, чувствовало себя польщенным, утешенным, почти исцеленным. Это было возмещение, очень маленькое, едва ощутимое, но все-таки возмещение, потому что, раз в человека кто-нибудь влюблен — все равно кто, — значит, этот человек еще может внушать любовь. Его бессознательный эгоизм также был этим удовлетворен. Его немного развлекли бы и, может быть, пошли бы ему на пользу наблюдения над тем, как это сердечко оживет и забьется для него. Ему не пришло в голову удалить этого ребенка, оградить его от той опасности, которая причинила ему самому такие страдания, пожалеть девочку больше, чем пожалели его, — сострадание никогда не сопутствует любовным победам.
Он стал за ней наблюдать и скоро убедился, что не ошибся. Множество мелочей ежедневно подтверждало это. Как-то утром, подавая ему за столом, она слегка коснулась его платьем, и он почувствовал запах духов — простеньких духов, очевидно, купленных в галантерейной лавке или у местного аптекаря. Тогда он подарил ей флакон туалетной воды «шипр», которой сам постоянно пользовался, умываясь, и запасы которой всегда имел при себе. Еще он подарил ей хорошее туалетное мыло, зубной эликсир и рисовую пудру. Он искусно способствовал ее превращению, становившемуся с каждым днем все заметнее, все полнее, и следил за ним любознательным и польщенным взглядом. Оставаясь для него скромной и преданной служанкой, она вместе с тем становилась глубоко чувствующей и влюбленной женщиной, в которой наивно развивался врожденный инстинкт кокетства.
Когда она предстала перед своим хозяином, она показалась ему другой, чем в Марлот, не такой общительной, более застенчивой: она стала его служанкой, в то время как там, под зеленым шатром в саду ресторана, она была чем-то вроде его скромной подружки.
Он объяснил ей в немногих словах, что ей предстоит делать. Она выслушала очень внимательно, устроилась и взялась за работу.
Следующая неделя не внесла в душу Мариоля значительной перемены. Он только заметил, что стал реже уходить из дому, потому что у него уже не было прежнего предлога для прогулок в Марлот, и дом, пожалуй, казался ему менее мрачным, чем в первые дни. Его горе понемногу утихало, как утихает все; но на месте раны зарождалась неодолимая грусть, глубокая тоска, похожая на медленную и затяжную болезнь, тоска, которая иногда приводит к смерти. Вся его прежняя живость, пытливость ума, интерес к ранее занимавшим и радовавшим его вещам умерли в нем, сменились отвращением ко всему и неодолимым равнодушием, которое лишало его сил подняться и погулять. Он уже не покидал усадьбы, — он переходил из гостиной в гамак, из гамака в гостиную. Главным его развлечением было смотреть на воды Луэна и на рыбака, забрасывавшего сеть.
Первые дни Элизабет была сдержанна и скромна, потом осмелела и, уловив своим женским чутьем постоянное уныние хозяина, иногда спрашивала его, если другой прислуги не было поблизости:
— Вы очень скучаете, сударь? Он с видом, выражавшим покорность судьбе, отвечал:
— Да, скучаю.
— Пройдитесь.
— Это не поможет.
Она проявляла к нему скромную и самоотверженную предупредительность. Каждое утро, входя в гостиную, он находил ее полной цветов, благоухающей, как теплица. Элизабет, очевидно, обложила данью как ребятишек, доставлявших ей из лесу примулы, фиалки и золотистый дрок, так и деревенские палисадники, в которых крестьянки по вечерам поливали растения. Он же в своей отрешенности, в своем отчаянии и душевном оцепенении испытывал к ней особую нежную признательность за эти изобретательные дары и за постоянное старание быть ему приятной во всех мелочах, которое он улавливал в ней. Ему казалось также, что она хорошеет, начинает больше следить за собой, что лицо ее стало белее и как бы утонченней. Он даже заметил однажды, когда она подавала ему чай, что у нее уже не руки служанки, а дамские ручки с хорошо обточенными и безукоризненно чистыми ногтями. В другой раз он обратил внимание на ее почти элегантную обувь. Потом, как-то днем, она поднялась в свою комнату и вернулась в очаровательном сереньком платьице, простеньком, но сшитом с безукоризненным вкусом. Увидя ее, он воскликнул:
— Какой вы стали кокеткой, Элизабет! Она густо покраснела и пролепетала:
— Что вы, сударь! Просто я одеваюсь лучше, потому что у меня чуть-чуть больше денег.
— Где вы купили это платье?
— Я сама его сшила, сударь.
— Сами сшили? Когда же? Ведь вы целый день работаете по дому.
— А вечерами-то, сударь?
— А материю откуда достали? И кто вам скроил? Она рассказала, что местный лавочник привез ей образчики материй из Фонтенбло. Она выбрала и заплатила за товар из тех двух луидоров, которые получила в задаток от Мариоля. Что же касается кройки, а также шитья, то это нисколько ее не смущает, так как она четыре года работала вместе с матерью на магазин готового платья Он не мог удержаться, чтобы не сказать:
— Оно вам очень идет Вы очень милы. Она снова зарделась.
Когда она ушла, он подумал: «Уж не влюбилась ли она в меня, чего доброго?» Он поразмыслил над этим, поколебался, посомневался и наконец решил, что это вполне возможно. Он был с ней добр, посочувствовал ей, помог; он был почти ее другом. Что же удивительного, что девушка увлеклась своим хозяином после всего, что он для нее сделал? Впрочем, эта мысль не была ему неприятна: девочка была действительно недурна и ничем уже не походила на горничную. Его мужское самолюбие, так сильно оскорбленное, задетое, раненное и попранное другой женщиной, чувствовало себя польщенным, утешенным, почти исцеленным. Это было возмещение, очень маленькое, едва ощутимое, но все-таки возмещение, потому что, раз в человека кто-нибудь влюблен — все равно кто, — значит, этот человек еще может внушать любовь. Его бессознательный эгоизм также был этим удовлетворен. Его немного развлекли бы и, может быть, пошли бы ему на пользу наблюдения над тем, как это сердечко оживет и забьется для него. Ему не пришло в голову удалить этого ребенка, оградить его от той опасности, которая причинила ему самому такие страдания, пожалеть девочку больше, чем пожалели его, — сострадание никогда не сопутствует любовным победам.
Он стал за ней наблюдать и скоро убедился, что не ошибся. Множество мелочей ежедневно подтверждало это. Как-то утром, подавая ему за столом, она слегка коснулась его платьем, и он почувствовал запах духов — простеньких духов, очевидно, купленных в галантерейной лавке или у местного аптекаря. Тогда он подарил ей флакон туалетной воды «шипр», которой сам постоянно пользовался, умываясь, и запасы которой всегда имел при себе. Еще он подарил ей хорошее туалетное мыло, зубной эликсир и рисовую пудру. Он искусно способствовал ее превращению, становившемуся с каждым днем все заметнее, все полнее, и следил за ним любознательным и польщенным взглядом. Оставаясь для него скромной и преданной служанкой, она вместе с тем становилась глубоко чувствующей и влюбленной женщиной, в которой наивно развивался врожденный инстинкт кокетства.