Впрочем, ей ни на минуту не приходила мысль отступить, порвать с ним, отвергнуть его ласки. Она слишком хорошо знала, что для того, чтобы окончательно поработить влюбленного и сохранить его для себя одной, не опасаясь соперничества других женщин, нужно отдаваться ему, нужно опутать его той цепью, которая сковывает тела. Она знала это, потому что это извечный закон, логичный, неоспоримый. Этого требует и порядочность, а она хотела быть с ним порядочной, быть по отношению к нему безупречно честной любовницей. Следовательно, она опять отдастся; будет отдаваться всегда; но зачем так часто? Ведь если их свидания будут реже, они станут для него еще желаннее, приобретут прелесть обновления, превратятся в бесценные и редкостные минуты счастья, которые она будет дарить ему и которые не следует расточать.
Каждый раз, когда она ездила в Отейль, ей казалось это драгоценнейшим даром, неоценимым приношением. Когда так дарят, радость дарить неотделима от мысли, что это жертва; это не опьянение оттого, что отдаешь себя, а гордость от сознания своей щедрости и удовлетворение оттого, что можешь осчастливить человека.
Ей даже подумалось, что любовь Андре может продлиться дольше, если она будет чаще отказывать ему, потому что пост всегда усиливает голод, а чувственное желание — всего лишь голод. Придя к этому выводу, она решила, что поедет в Отейль, но скажется больной. Теперь поездка, представлявшаяся ей за минуту перед тем такой тягостной в этот дождливый, холодный день, сразу представилась ей совсем легкой; и она поняла, посмеиваясь над собою и над этой внезапной переменой, почему ей так трудно выносить столь естественные, казалось бы, отношения. Только что она противилась, теперь ехала охотно. Она противилась потому, что заранее представляла себе множество неприятных подробностей свидания. Она вечно колола себе пальцы булавками, потому что не умела с ними обращаться; она не находила вещей, которые разбрасывала по комнате, когда поспешно раздевалась, ее бесила несносная необходимость вновь одеваться без посторонней помощи.
Она задержалась на этой мысли, впервые отчетливо осознав ее, впервые вникнув в нее. Нет ли все же чего-то пошлого, чего-то отталкивающего в такой любви, назначенной на определенный час, предусмотренный за день или за два, словно деловая встреча или визит врача? После нежданного долгого свидания наедине, непринужденного и пьянящего, вполне естественно срывается с губ поцелуй, соединяющий уста, которые друг друга очаровывали, призывали, соблазняли нежными, горячими словами. Но как не похожи на это отнюдь не неожиданные, а заранее намеченные поцелуи, за которыми она ездила раз в неделю с часами в руках! Она понимала это так ясно, что иногда в неурочные дни у нее вспыхивало смутное желание поехать к нему, между тем как она почти совсем не испытывала такого желания, отправляясь туда украдкой, заметая следы, как преследуемый вор, на грязном извозчике, когда все эти досадные мелочи отвлекали от него ее мысли.
Ах, этот час в Отейле! Она следила за его приближением на часах всех своих приятельниц; она видела, как он наступает минута за минутою — у г-жи де Фремин, у маркизы де Братиан, у прекрасной г-жи Ле При-ер, когда она убивала послеобеденное время, порхая по Парижу, чтобы не оставаться дома, где нежданный гость или другое непредвиденное обстоятельство могли ее задержать.
Вдруг она решила: «Сегодня, в день воздержания, я поеду как можно позже, чтобы не дразнить его». И она открыла в передней стенке кареты незаметный внутренний шкафчик, скрытый под черным шелком, которым была обита карета, как настоящий дамский будуар. Когда распахнулись крошечные дверцы этого тайника, в нем показалось зеркало на шарнирах; она выдвинула его, подняв на уровень лица. За зеркалом, в атласных углублениях, выстроилось несколько маленьких серебряных предметов: пудреница, карандаш для губ, два флакона с духами, чернильница, ручка, ножницы, прелестный нож для разрезания книги — последней новинки, которую читаешь в пути. К обивке были прикреплены прелестные часы, крохотные и кругленькие, как золотой орех; они показывали четыре.
Госпожа де Бюрн подумала: «В моем распоряжении еще по крайней мере час» — и нажала кнопку, чтобы выездной лакей, сидевший на козлах рядом с кучером, взял слуховую трубку и выслушал распоряжение.
Она взяла другой конец трубки, скрытый в обивке кареты, и, приблизив к губам рупор из горного хрусталя, сказала:
— В австрийское посольство.
Потом она погляделась в зеркало. Она посмотрелась, как смотрелась всегда, с тем чувством удовлетворения, которое испытываешь при встрече с самым любимым существом, затем немного распахнула шубу, чтобы взглянуть на свой наряд. На ней было теплое платье, рассчитанное на последние зимние дни. Воротник был оторочен полоской тонких и легких перьев такой белизны, что они как бы светились. Они слегка склонялись на плечи и принимали сероватый оттенок, напоминая крылья. Талия ее тоже была опоясана пушистой гирляндой, и это придавало молодой женщине причудливый вид лесной птицы. На шляпе вроде берета вздымались перья — задорная эгретка более ярких оттенков; и все это прелестное белокурое создание, казалось, разукрасилось так для того, чтобы улететь вслед за чирками в серое ненастное небо.
Она еще любовалась собою, когда карета круто свернула в широкие ворота посольства. Г-жа де Бюрн запахнула мех, сложила зеркало, закрыла дверцы шкафчика, а когда экипаж остановился, сказала кучеру:
— Поезжайте домой. Вы мне больше не нужны. Потом спросила у ливрейного лакея, который вышел ей навстречу на ступеньки подъезда:
— Княгиня принимает?
— Принимает, сударыня.
Она вошла, поднялась по лестнице и направилась в крошечную гостиную, где княгиня фон Мальтен писала письма.
При виде своей приятельницы посланница встала с чрезвычайно довольным видом, с сияющими глазами, и они поцеловались два раза подряд в щеки, в уголки губ.
Потом они уселись рядом на низеньких стульях у камина. Они очень любили друг друга, бесконечно друг другу нравились, прекрасно во всем одна другую понимали, потому что это были женщины одного типа, почти одинаковые, выросшие в одинаковой атмосфере и наделенные одинаковыми чувствами, хотя г-жа фон Мальтен и была родом шведка, вышедшая замуж за австрийца. В каждой из них заключалась для другой какая-то странная и таинственная притягательная сила, и отсюда то искреннее чувство уюта и глубокого удовлетворения, которое они испытывали, когда бывали вместе. Они могли без умолку болтать по целым часам о всяких пустяках, интересных обеим просто потому, что они беспрестанно убеждались в общности своих вкусов.
— Видите, как я люблю вас, — говорила г-жа де Бюрн. — Вечером вы у меня обедаете, а я не могла удержаться, чтобы не навестить вас днем. Это какая-то страсть, друг мой!
— Так же, как и у, меня, — ответила, улыбаясь, шведка.
И по привычке они рассыпались друг перед другом в любезностях и кокетничали не меньше, чем с мужчинами, но по-иному, так как воевали уже не с противником, а с соперницей.
Разговаривая, г-жа де Бюрн поглядывала на часы. Было почти пять. Он ждет уже целый час. «Этого достаточно», — подумала она, вставая.
— Уже? — воскликнула княгиня. Гостья решительно ответила:
— Да, я спешу, меня ждут. Я, конечно, предпочла бы побыть с вами.
Они опять поцеловались; г-жа де Бюрн попросила, чтобы послали за извозчиком, и уехала.
Прихрамывающая лошадь с бесконечным трудом тащила старый экипаж; и эту хромоту, эту усталость животного г-жа де Бюрн чувствовала и в себе самой. Как и этой кляче, переезд казался ей долгим и тягостным. Порою ее утешала радость увидеть Андре; минутами огорчало то, как она собиралась с ним поступить Она застала его совсем прозябшим за калиткой. Густой мокрый снег кружился в ветвях деревьев. Пока они шли к флигельку, ледяная крупа барабанила по зонтику. Ноги их вязли в грязи.
Сад казался печальным, унылым, безжизненным, грязным. Андре был бледен. Он очень страдал.
— Боже, какой холод! — сказала она.
А между тем в обеих комнатах жарко горели камины. Но огонь развели только в полдень, и пропитанные сыростью стены еще не успели просохнуть; от холода по телу пробегали мурашки.
Она добавила:
— Мне не хочется снимать шубу. Она только слегка распахнула ее и обнаружила украшенное перьями платье, в котором она казалась одной из тех зябких перелетных птиц, которые беспрестанно странствуют с места на место.
Он сел рядом с нею.
Она продолжала:
— Сегодня у меня очаровательное общество за обедом, и я заранее предвкушаю удовольствие.
— Кто же будет?
— Гм.., прежде всего вы; затем Пределе, с которым мне так хочется познакомиться.
— Вот как? Будет Пределе?
— Да, его приведет Ламарт.
— Но Пределе вовсе вам не подходит. Скульпторы вообще не созданы, чтобы нравиться хорошеньким женщинам, а этот в особенности.
— Нет, друг мой, не может быть. Я от него в таком восторге!
За последние два месяца, после выставки в галерее Варена, скульптор Пределе завоевал и покорил весь Париж. Его и раньше высоко ценили, перед ним благоговели, о нем говорили: «Он лепит чудесные статуэтки». Но когда художники и знатоки были приглашены высказаться о его творчестве в целом, о произведениях, собранных в залах на улице Варена, последовал подлинный взрыв восторга.
Тут открылось такое неожиданное очарование, такой исключительный дар передавать изящество и грацию, что казалось, будто присутствуешь при рождении новой красоты.
Он специализировался на полуодетых фигурках, нежные и едва прикрытые очертания которых он передавал с бесподобным совершенством. Особенно его танцовщицы, которых он изображал в многочисленных этюдах, обнаруживали в движениях, позах, в гармоничности положений и жестов всю неповторимую и гибкую красоту, таящуюся в женском теле.
Уже целый месяц г-жа де Бюрн делала настойчивые попытки привлечь его к себе. Но скульптор был, по слухам, увалень, даже немного дикарь. Наконец ей это удалось благодаря содействию Ламарта, который чистосердечно и неистово рекламировал скульптора, за что тот был ему очень признателен.
Мариоль спросил:
— А еще кто будет?
— Княгиня фон Мальтен.
Он был недоволен. Эта женщина ему не нравилась.
— А еще?
— Масиваль, Бернхауз и Жорж де Мальтри. Вот и все — только избранные. А вы ведь знакомы с Пределе?
— Да, немного.
— Он вам нравится?
— Это чудесный человек; я еще не встречал никого, кто был бы так влюблен в свое искусство и так увлекательно говорил бы о нем.
Она в восторге повторила еще раз:
— Будет очаровательно!
Он взял ее руку, прятавшуюся под мехом. Слегка пожал ее, потом поцеловал. Тогда она вдруг спохватилась, что забыла сказаться больной, и, тут же подыскивая другую причину, прошептала:
— Боже, какой холод!
— Да что вы!
— Я продрогла до костей.
Он встал, чтобы взглянуть на градусник; в комнате действительно было прохладно.
Потом он снова сел возле нее.
Она сказала: «Боже, как холодно», — и ему казалось, что он понимает смысл этих слов. Последние три недели он при каждой их встрече замечал, как неуклонно ослабевают ее усилия быть нежной. Он догадывался, что она настолько устала от этого притворства, что уже не в силах его продолжать, а сам он был в таком отчаянии от ее холодности, его так терзало тщетное и неистовое желание, что в часы беспросветного одиночества он решал: «Лучше порвать, чем продолжать такую жизнь».
Он спросил, чтобы убедиться в ее намерениях:
— Вы сегодня даже шубу не снимаете?
— Нет, нет, — ответила она, — я немного кашляю. Погода ужасная, и я простудилась. Боюсь совсем расхвораться.
Помолчав, она пояснила:
— Мне очень хотелось вас видеть, а то я бы не приехала.
Так как он ничего не ответил, охваченный горем и бешенством, она добавила:
— После того как целых две недели стояла такая чудная погода, это похолодание очень опасно.
Она глядела в сад, где таявшие снежинки кружились в ветвях деревьев, уже почти совсем покрывшихся зеленью.
А он смотрел на нее и думал: «Вот ее любовь!» Впервые в нем поднималась к ней ненависть обманутого мужчины, ненависть к этой неуловимой душе, к этому лицу, к этому женскому телу — столь желанному и постоянно ускользавшему.
«Она говорит, что ей холодно, — думал он. — Ей холодно только потому, что я здесь. Если бы речь шла о каком-нибудь развлечении, об одной из тех нелепых причуд, которые заполняют бесполезное существование этих пустых созданий, она ни с чем не посчиталась бы, она рискнула бы жизнью. Ведь выезжает же она в самые холодные дни в открытом экипаже, чтобы выставлять напоказ свои наряды. Ах, теперь все они такие!» Он смотрел на нее, такую спокойную в сравнении с ним. И он знал: эта головка, эта маленькая обожаемая головка обдумывает, как бы прервать свидание, потому что оно становится слишком уж тягостным.
Неужели существовали, неужели еще существуют на свете страстные женщины, которых потрясают чувства, которые страдают, плачут, отдаются с упоением, обнимают, лелеют и воркуют, которые любят телом столько же, сколько и душой, выражают любовь словами и взглядами, женщины с пылким сердцем и ласкающей рукой, которые решаются на все, потому что любят, которые идут, днем ли, ночью ли, несмотря на преследования и угрозы, бесстрашные и трепещущие, к тому, кто примет их в свои объятия, изнемогающих и обезумевших от счастья?
О, как страшна такая любовь, какою он теперь скован, любовь без исхода, без конца, без радости и без победы, изнуряющая и гложущая тоской; любовь без услады и упоения, рождающая только предчувствия и разочарование, муку и слезы и дающая познать восторги разделенных ласк лишь в мучительном сожалении о поцелуях, которые нельзя пробудить на устах холодных, бесплодных и сухих, как опавшие листья.
Он смотрел на нее, обворожительную в плотно облегавшем платье, украшенном перьями. Не являются ли эти наряды — ревнивые хранители, кокетливые и драгоценные преграды, которые скрывают и таят от него любовницу, — теми могучими врагами, которых еще труднее победить, чем женщину?
— У вас чудесное платье, — сказал он, не желая говорить о том, что его мучит. Она ответила, улыбаясь:
— А вот увидите, какое будет вечером! Потом она кашлянула несколько раз подряд и сказала:
— Тут я простужусь окончательно. Отпустите меня, друг мой. Солнце скоро опять засветит, и я последую его примеру.
Он не настаивал; он пал духом, понимая, что теперь уже ничто не в силах преодолеть равнодушие этого существа, лишенного порывов, что все кончено, надо оставить, оставить навеки надежду, не ждать больше ни взволнованных слов от этих бесстрастных уст, ни огня от этих спокойных глаз. И вдруг в нем родилось неистовое желание избавиться от ее мучительного владычества. Она распяла его на кресте; кровь струями сочилась из его тела, а она смотрела, как он умирает, не понимая его страданий и даже радуясь, что он мучается из-за нее.
Но он оторвется от этого смертного столба, оставив на нем клочья своего тела, куски кожи и свое растерзанное сердце. Он убежит, как зверь, смертельно раненный охотниками, скроется где-нибудь в глуши, и там, быть может, его раны зарубцуются и он будет чувствовать только глухую боль, от которой до самой смерти содрогается искалеченный человек.
— Что ж, прощайте, — сказал он. Ее поразила грусть, звучавшая в его голосе, и она Поправила:
— До вечера, мой друг! Он повторил:
— До вечера… Прощайте.
Он проводил ее до калитки, а вернувшись, сел в одиночестве у камина.
В одиночестве! Как в самом деле холодно! И как ему тяжело! Всему конец! О, какая страшная мысль! Конец надеждам, ожиданиям, мечтам о ней и тому сердечному пламени, благодаря которому мы мгновениями живем настоящей жизнью на этой сумрачной земле, словно веселые костры, зажженные в темные вечера. Прощайте ночи, проведенные в одиноком волнении, когда он почти до рассвета шагал по комнате, думая о ней, и пробуждения, когда он, едва открыв глаза, говорил себе: «Сегодня я ее увижу в нашем домике».
Как он любил ее! Как он любил ее! Как трудно будет исцелиться от этого и как много нужно на это времени! Она ушла, потому что ей было холодно. Он все еще видел ее перед собою, видел как живую, и она смотрела на него и очаровывала, очаровывала для того, чтобы легче пронзить его сердце. О, как метко она его поразила! Поразила насквозь, одним-единственным ударом! И он ощущал эту боль; теперь это уже старая рана, раскрывшаяся, потом перевязанная ею, а теперь ставшая неизлечимой, потому что она погрузила в нее, словно нож, свое губительное равнодушие. Он ощущал даже, будто кровь из пронзенного сердца сочилась в его внутренности, наполняла его тело, подступала к горлу и душила его. Закрыв глаза руками, словно для того, чтобы скрыть от себя эту слабость, он заплакал. Она ушла, потому что ей было холодно! А он пошел бы нагим по снегу, лишь бы встретиться с нею. Он бросился бы с высокой крыши, лишь бы упасть к ее ногам. Ему припомнилась старинная история, превращенная в легенду и связанная с горою Двух влюбленных, мимо которой проезжаешь по пути в Руан. Одна девушка в угоду жестокой прихоти своего отца, который не соглашался выдать ее за любимого человека, пока она не отнесет своего жениха на вершину крутой горы, дотащила его туда, доползла на руках и коленях и тут же умерла. Значит, любовь теперь только легенда, годная лишь для того, чтобы ее воспевали в стихах или описывали в лживых романах?
Не сказала ли его любовница во время одной из их первых встреч фразу, которая всегда ему вспоминалась:
«Нынешние мужчины не любят современных женщин до такой степени, чтобы действительно страдать из-за них. Поверьте мне, я знаю и тех и других».
И если она ошиблась в нем, то отнюдь не ошиблась в себе, так как при этом добавила: «Во всяком случае, предупреждаю вас, что сама я никем не способна по-настоящему увлечься…» Никем? Так ли это? Им она увлечься не могла. Теперь он в этом убедился, но другим?
Почему она не могла его полюбить? Почему?
И тут мысль, что его жизнь не удалась, мысль, уже давно тяготевшая над ним, обрушилась и придавила его. Он ничего не свершил, ничего не достиг, ни в чем не преуспел, ничем не овладел. Искусства привлекали его, но он не нашел в себе ни мужества всецело отдаться одному из них, ни той упорной настойчивости, которая необходима, чтобы победить. Ни разу успех не порадовал его, ни разу восторг перед чем-то прекрасным не придал ему благородства и величия. Единственное его мощное усилие завоевать сердце женщины рухнуло, как и все остальное. В конце концов он просто неудачник.
Он все еще плакал, закрыв лицо руками. Слезы текли по его щекам, капали на усы; он чувствовал на губах их соленый вкус.
И горечь их еще усиливала его горе и безнадежность.
Когда он поднял голову, то увидел, что уже темно. Он едва успеет заехать домой и переодеться, перед тем как отправиться к ней на обед.
Глава 7
Каждый раз, когда она ездила в Отейль, ей казалось это драгоценнейшим даром, неоценимым приношением. Когда так дарят, радость дарить неотделима от мысли, что это жертва; это не опьянение оттого, что отдаешь себя, а гордость от сознания своей щедрости и удовлетворение оттого, что можешь осчастливить человека.
Ей даже подумалось, что любовь Андре может продлиться дольше, если она будет чаще отказывать ему, потому что пост всегда усиливает голод, а чувственное желание — всего лишь голод. Придя к этому выводу, она решила, что поедет в Отейль, но скажется больной. Теперь поездка, представлявшаяся ей за минуту перед тем такой тягостной в этот дождливый, холодный день, сразу представилась ей совсем легкой; и она поняла, посмеиваясь над собою и над этой внезапной переменой, почему ей так трудно выносить столь естественные, казалось бы, отношения. Только что она противилась, теперь ехала охотно. Она противилась потому, что заранее представляла себе множество неприятных подробностей свидания. Она вечно колола себе пальцы булавками, потому что не умела с ними обращаться; она не находила вещей, которые разбрасывала по комнате, когда поспешно раздевалась, ее бесила несносная необходимость вновь одеваться без посторонней помощи.
Она задержалась на этой мысли, впервые отчетливо осознав ее, впервые вникнув в нее. Нет ли все же чего-то пошлого, чего-то отталкивающего в такой любви, назначенной на определенный час, предусмотренный за день или за два, словно деловая встреча или визит врача? После нежданного долгого свидания наедине, непринужденного и пьянящего, вполне естественно срывается с губ поцелуй, соединяющий уста, которые друг друга очаровывали, призывали, соблазняли нежными, горячими словами. Но как не похожи на это отнюдь не неожиданные, а заранее намеченные поцелуи, за которыми она ездила раз в неделю с часами в руках! Она понимала это так ясно, что иногда в неурочные дни у нее вспыхивало смутное желание поехать к нему, между тем как она почти совсем не испытывала такого желания, отправляясь туда украдкой, заметая следы, как преследуемый вор, на грязном извозчике, когда все эти досадные мелочи отвлекали от него ее мысли.
Ах, этот час в Отейле! Она следила за его приближением на часах всех своих приятельниц; она видела, как он наступает минута за минутою — у г-жи де Фремин, у маркизы де Братиан, у прекрасной г-жи Ле При-ер, когда она убивала послеобеденное время, порхая по Парижу, чтобы не оставаться дома, где нежданный гость или другое непредвиденное обстоятельство могли ее задержать.
Вдруг она решила: «Сегодня, в день воздержания, я поеду как можно позже, чтобы не дразнить его». И она открыла в передней стенке кареты незаметный внутренний шкафчик, скрытый под черным шелком, которым была обита карета, как настоящий дамский будуар. Когда распахнулись крошечные дверцы этого тайника, в нем показалось зеркало на шарнирах; она выдвинула его, подняв на уровень лица. За зеркалом, в атласных углублениях, выстроилось несколько маленьких серебряных предметов: пудреница, карандаш для губ, два флакона с духами, чернильница, ручка, ножницы, прелестный нож для разрезания книги — последней новинки, которую читаешь в пути. К обивке были прикреплены прелестные часы, крохотные и кругленькие, как золотой орех; они показывали четыре.
Госпожа де Бюрн подумала: «В моем распоряжении еще по крайней мере час» — и нажала кнопку, чтобы выездной лакей, сидевший на козлах рядом с кучером, взял слуховую трубку и выслушал распоряжение.
Она взяла другой конец трубки, скрытый в обивке кареты, и, приблизив к губам рупор из горного хрусталя, сказала:
— В австрийское посольство.
Потом она погляделась в зеркало. Она посмотрелась, как смотрелась всегда, с тем чувством удовлетворения, которое испытываешь при встрече с самым любимым существом, затем немного распахнула шубу, чтобы взглянуть на свой наряд. На ней было теплое платье, рассчитанное на последние зимние дни. Воротник был оторочен полоской тонких и легких перьев такой белизны, что они как бы светились. Они слегка склонялись на плечи и принимали сероватый оттенок, напоминая крылья. Талия ее тоже была опоясана пушистой гирляндой, и это придавало молодой женщине причудливый вид лесной птицы. На шляпе вроде берета вздымались перья — задорная эгретка более ярких оттенков; и все это прелестное белокурое создание, казалось, разукрасилось так для того, чтобы улететь вслед за чирками в серое ненастное небо.
Она еще любовалась собою, когда карета круто свернула в широкие ворота посольства. Г-жа де Бюрн запахнула мех, сложила зеркало, закрыла дверцы шкафчика, а когда экипаж остановился, сказала кучеру:
— Поезжайте домой. Вы мне больше не нужны. Потом спросила у ливрейного лакея, который вышел ей навстречу на ступеньки подъезда:
— Княгиня принимает?
— Принимает, сударыня.
Она вошла, поднялась по лестнице и направилась в крошечную гостиную, где княгиня фон Мальтен писала письма.
При виде своей приятельницы посланница встала с чрезвычайно довольным видом, с сияющими глазами, и они поцеловались два раза подряд в щеки, в уголки губ.
Потом они уселись рядом на низеньких стульях у камина. Они очень любили друг друга, бесконечно друг другу нравились, прекрасно во всем одна другую понимали, потому что это были женщины одного типа, почти одинаковые, выросшие в одинаковой атмосфере и наделенные одинаковыми чувствами, хотя г-жа фон Мальтен и была родом шведка, вышедшая замуж за австрийца. В каждой из них заключалась для другой какая-то странная и таинственная притягательная сила, и отсюда то искреннее чувство уюта и глубокого удовлетворения, которое они испытывали, когда бывали вместе. Они могли без умолку болтать по целым часам о всяких пустяках, интересных обеим просто потому, что они беспрестанно убеждались в общности своих вкусов.
— Видите, как я люблю вас, — говорила г-жа де Бюрн. — Вечером вы у меня обедаете, а я не могла удержаться, чтобы не навестить вас днем. Это какая-то страсть, друг мой!
— Так же, как и у, меня, — ответила, улыбаясь, шведка.
И по привычке они рассыпались друг перед другом в любезностях и кокетничали не меньше, чем с мужчинами, но по-иному, так как воевали уже не с противником, а с соперницей.
Разговаривая, г-жа де Бюрн поглядывала на часы. Было почти пять. Он ждет уже целый час. «Этого достаточно», — подумала она, вставая.
— Уже? — воскликнула княгиня. Гостья решительно ответила:
— Да, я спешу, меня ждут. Я, конечно, предпочла бы побыть с вами.
Они опять поцеловались; г-жа де Бюрн попросила, чтобы послали за извозчиком, и уехала.
Прихрамывающая лошадь с бесконечным трудом тащила старый экипаж; и эту хромоту, эту усталость животного г-жа де Бюрн чувствовала и в себе самой. Как и этой кляче, переезд казался ей долгим и тягостным. Порою ее утешала радость увидеть Андре; минутами огорчало то, как она собиралась с ним поступить Она застала его совсем прозябшим за калиткой. Густой мокрый снег кружился в ветвях деревьев. Пока они шли к флигельку, ледяная крупа барабанила по зонтику. Ноги их вязли в грязи.
Сад казался печальным, унылым, безжизненным, грязным. Андре был бледен. Он очень страдал.
— Боже, какой холод! — сказала она.
А между тем в обеих комнатах жарко горели камины. Но огонь развели только в полдень, и пропитанные сыростью стены еще не успели просохнуть; от холода по телу пробегали мурашки.
Она добавила:
— Мне не хочется снимать шубу. Она только слегка распахнула ее и обнаружила украшенное перьями платье, в котором она казалась одной из тех зябких перелетных птиц, которые беспрестанно странствуют с места на место.
Он сел рядом с нею.
Она продолжала:
— Сегодня у меня очаровательное общество за обедом, и я заранее предвкушаю удовольствие.
— Кто же будет?
— Гм.., прежде всего вы; затем Пределе, с которым мне так хочется познакомиться.
— Вот как? Будет Пределе?
— Да, его приведет Ламарт.
— Но Пределе вовсе вам не подходит. Скульпторы вообще не созданы, чтобы нравиться хорошеньким женщинам, а этот в особенности.
— Нет, друг мой, не может быть. Я от него в таком восторге!
За последние два месяца, после выставки в галерее Варена, скульптор Пределе завоевал и покорил весь Париж. Его и раньше высоко ценили, перед ним благоговели, о нем говорили: «Он лепит чудесные статуэтки». Но когда художники и знатоки были приглашены высказаться о его творчестве в целом, о произведениях, собранных в залах на улице Варена, последовал подлинный взрыв восторга.
Тут открылось такое неожиданное очарование, такой исключительный дар передавать изящество и грацию, что казалось, будто присутствуешь при рождении новой красоты.
Он специализировался на полуодетых фигурках, нежные и едва прикрытые очертания которых он передавал с бесподобным совершенством. Особенно его танцовщицы, которых он изображал в многочисленных этюдах, обнаруживали в движениях, позах, в гармоничности положений и жестов всю неповторимую и гибкую красоту, таящуюся в женском теле.
Уже целый месяц г-жа де Бюрн делала настойчивые попытки привлечь его к себе. Но скульптор был, по слухам, увалень, даже немного дикарь. Наконец ей это удалось благодаря содействию Ламарта, который чистосердечно и неистово рекламировал скульптора, за что тот был ему очень признателен.
Мариоль спросил:
— А еще кто будет?
— Княгиня фон Мальтен.
Он был недоволен. Эта женщина ему не нравилась.
— А еще?
— Масиваль, Бернхауз и Жорж де Мальтри. Вот и все — только избранные. А вы ведь знакомы с Пределе?
— Да, немного.
— Он вам нравится?
— Это чудесный человек; я еще не встречал никого, кто был бы так влюблен в свое искусство и так увлекательно говорил бы о нем.
Она в восторге повторила еще раз:
— Будет очаровательно!
Он взял ее руку, прятавшуюся под мехом. Слегка пожал ее, потом поцеловал. Тогда она вдруг спохватилась, что забыла сказаться больной, и, тут же подыскивая другую причину, прошептала:
— Боже, какой холод!
— Да что вы!
— Я продрогла до костей.
Он встал, чтобы взглянуть на градусник; в комнате действительно было прохладно.
Потом он снова сел возле нее.
Она сказала: «Боже, как холодно», — и ему казалось, что он понимает смысл этих слов. Последние три недели он при каждой их встрече замечал, как неуклонно ослабевают ее усилия быть нежной. Он догадывался, что она настолько устала от этого притворства, что уже не в силах его продолжать, а сам он был в таком отчаянии от ее холодности, его так терзало тщетное и неистовое желание, что в часы беспросветного одиночества он решал: «Лучше порвать, чем продолжать такую жизнь».
Он спросил, чтобы убедиться в ее намерениях:
— Вы сегодня даже шубу не снимаете?
— Нет, нет, — ответила она, — я немного кашляю. Погода ужасная, и я простудилась. Боюсь совсем расхвораться.
Помолчав, она пояснила:
— Мне очень хотелось вас видеть, а то я бы не приехала.
Так как он ничего не ответил, охваченный горем и бешенством, она добавила:
— После того как целых две недели стояла такая чудная погода, это похолодание очень опасно.
Она глядела в сад, где таявшие снежинки кружились в ветвях деревьев, уже почти совсем покрывшихся зеленью.
А он смотрел на нее и думал: «Вот ее любовь!» Впервые в нем поднималась к ней ненависть обманутого мужчины, ненависть к этой неуловимой душе, к этому лицу, к этому женскому телу — столь желанному и постоянно ускользавшему.
«Она говорит, что ей холодно, — думал он. — Ей холодно только потому, что я здесь. Если бы речь шла о каком-нибудь развлечении, об одной из тех нелепых причуд, которые заполняют бесполезное существование этих пустых созданий, она ни с чем не посчиталась бы, она рискнула бы жизнью. Ведь выезжает же она в самые холодные дни в открытом экипаже, чтобы выставлять напоказ свои наряды. Ах, теперь все они такие!» Он смотрел на нее, такую спокойную в сравнении с ним. И он знал: эта головка, эта маленькая обожаемая головка обдумывает, как бы прервать свидание, потому что оно становится слишком уж тягостным.
Неужели существовали, неужели еще существуют на свете страстные женщины, которых потрясают чувства, которые страдают, плачут, отдаются с упоением, обнимают, лелеют и воркуют, которые любят телом столько же, сколько и душой, выражают любовь словами и взглядами, женщины с пылким сердцем и ласкающей рукой, которые решаются на все, потому что любят, которые идут, днем ли, ночью ли, несмотря на преследования и угрозы, бесстрашные и трепещущие, к тому, кто примет их в свои объятия, изнемогающих и обезумевших от счастья?
О, как страшна такая любовь, какою он теперь скован, любовь без исхода, без конца, без радости и без победы, изнуряющая и гложущая тоской; любовь без услады и упоения, рождающая только предчувствия и разочарование, муку и слезы и дающая познать восторги разделенных ласк лишь в мучительном сожалении о поцелуях, которые нельзя пробудить на устах холодных, бесплодных и сухих, как опавшие листья.
Он смотрел на нее, обворожительную в плотно облегавшем платье, украшенном перьями. Не являются ли эти наряды — ревнивые хранители, кокетливые и драгоценные преграды, которые скрывают и таят от него любовницу, — теми могучими врагами, которых еще труднее победить, чем женщину?
— У вас чудесное платье, — сказал он, не желая говорить о том, что его мучит. Она ответила, улыбаясь:
— А вот увидите, какое будет вечером! Потом она кашлянула несколько раз подряд и сказала:
— Тут я простужусь окончательно. Отпустите меня, друг мой. Солнце скоро опять засветит, и я последую его примеру.
Он не настаивал; он пал духом, понимая, что теперь уже ничто не в силах преодолеть равнодушие этого существа, лишенного порывов, что все кончено, надо оставить, оставить навеки надежду, не ждать больше ни взволнованных слов от этих бесстрастных уст, ни огня от этих спокойных глаз. И вдруг в нем родилось неистовое желание избавиться от ее мучительного владычества. Она распяла его на кресте; кровь струями сочилась из его тела, а она смотрела, как он умирает, не понимая его страданий и даже радуясь, что он мучается из-за нее.
Но он оторвется от этого смертного столба, оставив на нем клочья своего тела, куски кожи и свое растерзанное сердце. Он убежит, как зверь, смертельно раненный охотниками, скроется где-нибудь в глуши, и там, быть может, его раны зарубцуются и он будет чувствовать только глухую боль, от которой до самой смерти содрогается искалеченный человек.
— Что ж, прощайте, — сказал он. Ее поразила грусть, звучавшая в его голосе, и она Поправила:
— До вечера, мой друг! Он повторил:
— До вечера… Прощайте.
Он проводил ее до калитки, а вернувшись, сел в одиночестве у камина.
В одиночестве! Как в самом деле холодно! И как ему тяжело! Всему конец! О, какая страшная мысль! Конец надеждам, ожиданиям, мечтам о ней и тому сердечному пламени, благодаря которому мы мгновениями живем настоящей жизнью на этой сумрачной земле, словно веселые костры, зажженные в темные вечера. Прощайте ночи, проведенные в одиноком волнении, когда он почти до рассвета шагал по комнате, думая о ней, и пробуждения, когда он, едва открыв глаза, говорил себе: «Сегодня я ее увижу в нашем домике».
Как он любил ее! Как он любил ее! Как трудно будет исцелиться от этого и как много нужно на это времени! Она ушла, потому что ей было холодно. Он все еще видел ее перед собою, видел как живую, и она смотрела на него и очаровывала, очаровывала для того, чтобы легче пронзить его сердце. О, как метко она его поразила! Поразила насквозь, одним-единственным ударом! И он ощущал эту боль; теперь это уже старая рана, раскрывшаяся, потом перевязанная ею, а теперь ставшая неизлечимой, потому что она погрузила в нее, словно нож, свое губительное равнодушие. Он ощущал даже, будто кровь из пронзенного сердца сочилась в его внутренности, наполняла его тело, подступала к горлу и душила его. Закрыв глаза руками, словно для того, чтобы скрыть от себя эту слабость, он заплакал. Она ушла, потому что ей было холодно! А он пошел бы нагим по снегу, лишь бы встретиться с нею. Он бросился бы с высокой крыши, лишь бы упасть к ее ногам. Ему припомнилась старинная история, превращенная в легенду и связанная с горою Двух влюбленных, мимо которой проезжаешь по пути в Руан. Одна девушка в угоду жестокой прихоти своего отца, который не соглашался выдать ее за любимого человека, пока она не отнесет своего жениха на вершину крутой горы, дотащила его туда, доползла на руках и коленях и тут же умерла. Значит, любовь теперь только легенда, годная лишь для того, чтобы ее воспевали в стихах или описывали в лживых романах?
Не сказала ли его любовница во время одной из их первых встреч фразу, которая всегда ему вспоминалась:
«Нынешние мужчины не любят современных женщин до такой степени, чтобы действительно страдать из-за них. Поверьте мне, я знаю и тех и других».
И если она ошиблась в нем, то отнюдь не ошиблась в себе, так как при этом добавила: «Во всяком случае, предупреждаю вас, что сама я никем не способна по-настоящему увлечься…» Никем? Так ли это? Им она увлечься не могла. Теперь он в этом убедился, но другим?
Почему она не могла его полюбить? Почему?
И тут мысль, что его жизнь не удалась, мысль, уже давно тяготевшая над ним, обрушилась и придавила его. Он ничего не свершил, ничего не достиг, ни в чем не преуспел, ничем не овладел. Искусства привлекали его, но он не нашел в себе ни мужества всецело отдаться одному из них, ни той упорной настойчивости, которая необходима, чтобы победить. Ни разу успех не порадовал его, ни разу восторг перед чем-то прекрасным не придал ему благородства и величия. Единственное его мощное усилие завоевать сердце женщины рухнуло, как и все остальное. В конце концов он просто неудачник.
Он все еще плакал, закрыв лицо руками. Слезы текли по его щекам, капали на усы; он чувствовал на губах их соленый вкус.
И горечь их еще усиливала его горе и безнадежность.
Когда он поднял голову, то увидел, что уже темно. Он едва успеет заехать домой и переодеться, перед тем как отправиться к ней на обед.
Глава 7
Андре Мариоль приехал к г-же Мишель де Бюрн первым. Он сел и начал смотреть вокруг себя, на стены, на вещи, на портьеры, на безделушки, на мебель, которые стали дороги ему, потому что принадлежали ей, на эти привычные для него комнаты, где он познакомился с нею, обрел ее и вновь обретал столько раз, где научился ее любить, где обнаружил в своем сердце страсть и чувствовал, как она растет день ото дня, вплоть до часа бесплодной победы. С каким пылом он ждал ее, бывало, в этом нарядном уголке, созданном для нее, как прекрасное обрамление этого восхитительного существа! И как знаком ему был запах этой гостиной, этих тканей — нежный запах ирисов, благородный и простой! Здесь он столько раз трепетал от ожидания, столько раз содрогался от надежды, здесь испытал столько волнений и под конец — столько мук! Словно прощаясь с другом, сжимал он локотники широкого кресла, сидя в котором так часто говорил с нею, любуясь ее улыбкой и упиваясь ее голосом. Ему бы хотелось, чтобы никто не входил, даже она, хотелось бы просидеть так, одному, всю ночь в раздумье о своей любви, подобно тому, как бодрствуют у смертного одра. А с рассветом он ушел бы надолго — может быть, навсегда.
Дверь отворилась. Она вошла и направилась к нему, протянув руку. Он овладел собою и ничем не выдал своего волнения. То была не женщина, а живой букет, букет невообразимой прелести.
Пояс из гвоздик обхватывал ее талию и, змеясь, спускался к ногам. Обнаженные плечи и руки были обвиты гирляндами из незабудок и ландышей, а три волшебные орхидеи словно возникали из ее груди, и розово-красная плоть этих сверхъестественных цветов, казалось, ласкала ее белую кожу. Белокурые волосы были усыпаны эмалевыми фиалками, в которых светились крошечные бриллианты. В отделке корсажа, как капли воды, тоже сверкали бриллианты, трепетавшие на золотых булавках.
— У меня будет мигрень, — сказала она. — Ну что ж, зато это мне к лицу!
Она благоухала, как весенний сад, она была свежее своих гирлянд. Андре смотрел на нее в восторге, думая, что обнять ее сейчас было бы таким же варварством, как растоптать великолепный цветник. Значит, тело современных кокеток лишь повод для украшений, лишь предмет для убранства, а вовсе не для любви. Они похожи на цветы, они похожи на птиц, они столь же похожи на множество других вещей, как и на женщин. Их матери, женщины былых поколений, прибегали к искусству кокетства, как к пособнику красоты, но прежде всего старались пленить непосредственным соблазном тела, природным могуществом своей грации, неодолимым влечением, которое возбуждает в мужчине женское тело. А теперь кокетство стало всем; искусственные ухищрения стали главным средством и в то же время целью: ведь к нему прибегают даже не столько для того, чтобы покорять мужчин, сколько для того, чтобы дразнить соперниц и подстрекать их ревность.
На кого же рассчитан этот наряд? На него, любовника, или на уничижение княгини фон Мальтен?
Дверь отворилась; доложили о ее приезде.
Госпожа де Бюрн бросилась к ней и, бережно охраняя свои орхидеи, поцеловала ее, приоткрыв губы с гримаской нежности. Это был милый, желанный поцелуй, поцелуй, данный обеими от всего сердца.
Мариоль содрогнулся. Ни разу она не подбегала к нему с такой порывистой радостью, никогда не целовала его так; мысль его сделала резкий скачок, и он с отчаянием подумал: «Эти женщины уже не для нас».
Появился Масиваль, а вслед за ним де Прадон, граф фон Бернхауз, потом блиставший английским лоском Жорж де Мальтри.
Поджидали только Ламарта и Пределе. Когда заговорили о скульпторе, все голоса слились в единодушных похвалах:
«Он воскресил изящество, восстановил утраченную традицию Возрождения и добавил к ней нечто новое: совершенную искренность». По мнению Жоржа де Мальтри, он «достигал дивных откровений, воплощая гибкость человеческого тела». Эти фразы вот уже два месяца повторялись во всех гостиных, переходя из уст в уста.
Наконец появился сам скульптор. Все были поражены. Это был тучный человек неопределенного возраста, с мужицкими плечами и большой головой; у него были резкие черты лица, крупный нос, мясистые губы, в волосах и бороде виднелась легкая проседь. Вид у него был застенчивый и смущенный. Он как-то неуклюже оттопыривал локти, что объяснялось, по-видимому, громадными размерами его рук, торчавших из рукавов. Широкие, толстые, с волосатыми и мускулистыми пальцами, как у мясника или атлета, они казались неловкими, нескладными, как бы стыдились самих себя и не знали, куда деваться.
Но лицо его освещалось ясными, серыми, проницательными и необыкновенно живыми глазами. Только они и жили, казалось, в этом грузном теле. Они смотрели, пронизывали, шарили, метали всюду быстрые, острые и подвижные лучи, и чувствовалось, что этот пытливый взгляд одушевлен живым и сильным умом. Госпожа де Бюрн, слегка разочарованная, любезно указала ему на кресло, в которое он и сел Так он и не сходил с места, видимо, смущенный тем, что попал в этот дом.
Чтобы разбить лед, Ламарт, как ловкий посредник, подошел к своему приятелю.
— Дорогой мой! — сказал он. — Я вам сейчас покажу, где вы находитесь. Вы уже видели нашу божественную хозяйку, теперь посмотрите, что ее окружает.
Он обратил его внимание на подлинный бюст Гудона, украшавший камин, на двух обнявшихся и пляшущих женщин Клодиона на секретере работы Буля и наконец на четыре превосходнейшие танагрские статуэтки.
Лицо Пределе внезапно прояснилось, точно он в пустыне обрел родных детей. Он встал и подошел к античным статуэткам; он взял их по две сразу в свои огромные ручищи, созданные, казалось, для того, чтобы валить быков, так что г-жа де Бюрн даже испугалась за свои сокровища. Но прикасаясь к статуэткам, он словно ласкал их — с такой изумительной бережностью и ловкостью он обращался с ними, поворачивая их толстыми пальцами, которые сразу стали проворными, как пальцы жонглера. По тому, как он рассматривал их и ощупывал, видно было, что в душе и руках этого толстяка живет редкостная, возвышенная и чуткая нежность ко всем изящным вещам.
— Хороши? — спросил Ламарт.
Скульптор начал расхваливать статуэтки, как бы приветствуя их, и заговорил о самых замечательных из числа тех, какие ему довелось видеть; он говорил немногословно, глуховатым, но спокойным, уверенным голосом, ясно выражая мысль и зная цену словам.
Дверь отворилась. Она вошла и направилась к нему, протянув руку. Он овладел собою и ничем не выдал своего волнения. То была не женщина, а живой букет, букет невообразимой прелести.
Пояс из гвоздик обхватывал ее талию и, змеясь, спускался к ногам. Обнаженные плечи и руки были обвиты гирляндами из незабудок и ландышей, а три волшебные орхидеи словно возникали из ее груди, и розово-красная плоть этих сверхъестественных цветов, казалось, ласкала ее белую кожу. Белокурые волосы были усыпаны эмалевыми фиалками, в которых светились крошечные бриллианты. В отделке корсажа, как капли воды, тоже сверкали бриллианты, трепетавшие на золотых булавках.
— У меня будет мигрень, — сказала она. — Ну что ж, зато это мне к лицу!
Она благоухала, как весенний сад, она была свежее своих гирлянд. Андре смотрел на нее в восторге, думая, что обнять ее сейчас было бы таким же варварством, как растоптать великолепный цветник. Значит, тело современных кокеток лишь повод для украшений, лишь предмет для убранства, а вовсе не для любви. Они похожи на цветы, они похожи на птиц, они столь же похожи на множество других вещей, как и на женщин. Их матери, женщины былых поколений, прибегали к искусству кокетства, как к пособнику красоты, но прежде всего старались пленить непосредственным соблазном тела, природным могуществом своей грации, неодолимым влечением, которое возбуждает в мужчине женское тело. А теперь кокетство стало всем; искусственные ухищрения стали главным средством и в то же время целью: ведь к нему прибегают даже не столько для того, чтобы покорять мужчин, сколько для того, чтобы дразнить соперниц и подстрекать их ревность.
На кого же рассчитан этот наряд? На него, любовника, или на уничижение княгини фон Мальтен?
Дверь отворилась; доложили о ее приезде.
Госпожа де Бюрн бросилась к ней и, бережно охраняя свои орхидеи, поцеловала ее, приоткрыв губы с гримаской нежности. Это был милый, желанный поцелуй, поцелуй, данный обеими от всего сердца.
Мариоль содрогнулся. Ни разу она не подбегала к нему с такой порывистой радостью, никогда не целовала его так; мысль его сделала резкий скачок, и он с отчаянием подумал: «Эти женщины уже не для нас».
Появился Масиваль, а вслед за ним де Прадон, граф фон Бернхауз, потом блиставший английским лоском Жорж де Мальтри.
Поджидали только Ламарта и Пределе. Когда заговорили о скульпторе, все голоса слились в единодушных похвалах:
«Он воскресил изящество, восстановил утраченную традицию Возрождения и добавил к ней нечто новое: совершенную искренность». По мнению Жоржа де Мальтри, он «достигал дивных откровений, воплощая гибкость человеческого тела». Эти фразы вот уже два месяца повторялись во всех гостиных, переходя из уст в уста.
Наконец появился сам скульптор. Все были поражены. Это был тучный человек неопределенного возраста, с мужицкими плечами и большой головой; у него были резкие черты лица, крупный нос, мясистые губы, в волосах и бороде виднелась легкая проседь. Вид у него был застенчивый и смущенный. Он как-то неуклюже оттопыривал локти, что объяснялось, по-видимому, громадными размерами его рук, торчавших из рукавов. Широкие, толстые, с волосатыми и мускулистыми пальцами, как у мясника или атлета, они казались неловкими, нескладными, как бы стыдились самих себя и не знали, куда деваться.
Но лицо его освещалось ясными, серыми, проницательными и необыкновенно живыми глазами. Только они и жили, казалось, в этом грузном теле. Они смотрели, пронизывали, шарили, метали всюду быстрые, острые и подвижные лучи, и чувствовалось, что этот пытливый взгляд одушевлен живым и сильным умом. Госпожа де Бюрн, слегка разочарованная, любезно указала ему на кресло, в которое он и сел Так он и не сходил с места, видимо, смущенный тем, что попал в этот дом.
Чтобы разбить лед, Ламарт, как ловкий посредник, подошел к своему приятелю.
— Дорогой мой! — сказал он. — Я вам сейчас покажу, где вы находитесь. Вы уже видели нашу божественную хозяйку, теперь посмотрите, что ее окружает.
Он обратил его внимание на подлинный бюст Гудона, украшавший камин, на двух обнявшихся и пляшущих женщин Клодиона на секретере работы Буля и наконец на четыре превосходнейшие танагрские статуэтки.
Лицо Пределе внезапно прояснилось, точно он в пустыне обрел родных детей. Он встал и подошел к античным статуэткам; он взял их по две сразу в свои огромные ручищи, созданные, казалось, для того, чтобы валить быков, так что г-жа де Бюрн даже испугалась за свои сокровища. Но прикасаясь к статуэткам, он словно ласкал их — с такой изумительной бережностью и ловкостью он обращался с ними, поворачивая их толстыми пальцами, которые сразу стали проворными, как пальцы жонглера. По тому, как он рассматривал их и ощупывал, видно было, что в душе и руках этого толстяка живет редкостная, возвышенная и чуткая нежность ко всем изящным вещам.
— Хороши? — спросил Ламарт.
Скульптор начал расхваливать статуэтки, как бы приветствуя их, и заговорил о самых замечательных из числа тех, какие ему довелось видеть; он говорил немногословно, глуховатым, но спокойным, уверенным голосом, ясно выражая мысль и зная цену словам.