Страница:
Дабы не задерживаться на этой, неправедной поре моего благополучия, скажу вам сразу, что примерно через год после нашего возвращения из Италии я подарила ему третьего сына. К этому времени я жила более открыто и держала собственный выезд, как то приличествовало графине ***, ибо принцу еще в Италии было угодно, чтобы свет знал меня под этим именем. Впрочем, я не вправе предать это имя огласке. Вопреки обычному ходу дел такого рода, связь наша длилась целых восемь лет, на протяжении коих я соблюдала строжайшую верность; больше того, я убеждена, как я уже говорила выше, что и он был предан мне безраздельно и что, хоть у него всегда бывало две или три дамы на содержании, за все это время он не имел с ними никакого дела и был всецело поглощен мною, так что забросил их всех. Особенной экономии это ему не принесло, ибо, должно признаться, я оказалась любовницей весьма обременительной для его кошелька; но происходило это не из-за моей расточительности, а исключительно благодаря его необычайной ко мне любви, ибо, повторяю, он не давал мне повода о чем-либо его просить — и поток его милостей был столь полноводен, что у меня не хватило бы духу и намекнуть о каких-либо своих желаниях сверх того, что он мне давал.
Мое утверждение — я имею в виду его верность мне и то, что он бросил всех прочих женщин, — не является пустой догадкой: старая ведьма, — как я ее называла, та, что сопровождала нас во время путешествия (престранная старуха, надо сказать!), поведала мне тысячу разных историй, касающихся его, как она выражалась, куртуазных подвигов; так, она рассказала, что в свое время он содержал не меньше трех любовниц, сразу — и всех трех, как явствовало из ее рассказов, она же ему и поставляла. Но вдруг, продолжала она, он бросил их всех, а заодно и ее; они, догадывались, что он попал в чьи-то новые руки, но ей все не удавалось разузнать, кто их разлучница и где она обитает, покуда он не вызвал ее для сопровождения меня в пути. Старая ведьма заключила свой рассказ комплиментами его вкусу: она, де, ничуть не удивлена, что я так его заполонила — с этакой красотой и так далее.
Словом, то, что я от нее узнала, как вы сами понимаете, было мне весьма приятно, а именно, что он, как сказано выше, принадлежал мне всецело.
Однако за всяким приливом, каким бы он ни был могучим, следует отлив, и во всех делах этого рода наступающий отток бывает подчас более бурным, нежели первые волны прибоя. Принц мой, хоть и не занимал престола, был чрезвычайно богат, и вряд ли расходы на любовницу; могли нанести сколько-нибудь ощутимый ущерб его благосостоянию. Кроме того, у него были различные дела, как во Франции, так и за ее пределами, ибо, как я уже говорила, он не был французским подданным, хоть и жил при французском дворе. Его жена, принцесса, с которой он прожил уже довольно много лет, была достойнейшей из женщин (так, во всяком случае, утверждала молва), знатность рода она не только ему не уступала, но, быть может, и превосходила его, состояние принесла ему не меньшее, чем его собственное; что же касается красоты, ума и тысячи других достоинств, то здесь она не просто возвышалась над большею частью женщин, а, можно сказать, превосходила их всех до единой. Сверх того, она славилась,, и притом заслуженно, своею добродетелью; говорили, что не только среди принцесс крови, но и среди всех женщин на свете, она слыла самой целомудренной.
«Жили они в мире и согласии, ибо с такой женой и быть иначе не могло. Впрочем, принцесса не пребывала в неведении слабостей своего повелителя, зная, что он время от времени позволяет себе поглядывать в сторону и что среди его любовниц имеется одна, самая любимая, которая подчас занимает его более, нежели ей (принцессе) того хотелось бы, или с чем ей было легко смириться. Но это была столь превосходная, великодушная и поистине добрая жена, что она никогда не доставляла ему никакого беспокойства по этому поводу (если, конечно, не считать угрызений совести и раскаяния, пробуждаемых кротостью, с какою она переносила эту обиду, и неизменным уважением, какое, несмотря ни на что, она ему оказывала). Одно это, можно бы думать, должно было бы его исправить; подчас в нем и в самом деле просыпалось великодушие, и тогда он подолгу (так, во всяком случае, мне казалось), не покидал своего, домашнего очага. Это стало мне вскоре очевидно благодаря его отлучкам, и я почти тогда же узнала о причине этих отлучек; раза два он даже сам мне в них признавался.
Все это, однако, лежало за пределами моей власти. Я несколько раз сама принималась его увещевать, говоря, чтобы он меня бросил и предался всецело жене, как того требовали закон и обычай; я указывала ему на великодушие принцессы, которое обязывало его так поступить; впрочем, все это было с моей стороны лицемерием, ибо, если бы мне в самом деле удалось уговорить его жить по совести, я бы его потеряла, а об этом я была не в силах и подумать. Да и он не мог не видеть, что слова мои идут не от сердца. Один такой разговор мне особенно врезался в память. Я принялась за свои обычные увещевания, говоря о добродетели, чести, благородном происхождении и еще более благородном отношении принцессы к его амурам на стороне, какие обязательства все это на него накладывало — словом, повторила все, что говорила и ранее, и вдруг почувствовала, что мои речи задели его не на шутку.
— Неужто вы в самом деле намерены уговорить меня вас покинуть? — спросил он. — И вы хотите, чтобы я поверил в вашу искренность? Я с улыбкой взглянула ему в глаза.
— Покинуть меня ради какой-нибудь другой фаворитки, мой господин? — сказала я. — Нет. Мое сердце было бы разбито. Но ради ее высочества, принцессы… — вымолвила я и, не в силах дальше продолжать, залилась слезами.
— Что ж, — сказал он. — Если я когда и покину вас, то лишь вняв голосу добродетели; только ради принцессы, так и знайте: ни одна другая женщина не в силах оторвать меня от вас.
— С меня такого заверения довольно, сударь, — сказала я. — Здесь я всецело подчиняюсь. И раз я буду знать, что вы бросили меня не ради другой любовницы, я обещаю вашему высочеству не убиваться, или, во всяком случае, не докучать вам моим горем, дабы оно не нарушило вашего блаженства.
Чего только я ни наговорила ему! А между тем я прекрасно знала, что ни я с ним, ни он со мною расстаться не можем. Да и сам он признался, что не в силах меня покинуть — нет, нет, даже ради самой принцессы! — Новый поворот судьбы решил наше дело, ибо принцесса внезапно занемогла, и, по мнению врачей, жизнь ее была в опасности. Она вызвала к себе своего супруга, желая поговорить с ним и проститься. В это печальное свидание принцесса обратила к нему слова, исполненные самой нежной любви, горько сетуя, что не оставляет по себе детей (у нее их родилось трое, но все они умерли) и намекая на то, что обстоятельство это в большой степени примиряет ее с предстоящею смертью; ибо покидая этот мир, она тем самым дает принцу возможность получить наследников от ее преемницы. Смиренно и вместе с тем с жаром истинной христианки призывала она своего супруга — на кого бы ни пал его выбор — честно исполнять свой долг по отношению к этой новой принцессе, от которой он, в свою очередь, вправе ожидать таковой же честности: иначе говоря, она заклинала его быть верным ее ложу, как того требует торжественный обет, произносимый у алтаря. Затем она смиренно просила его высочество простить ей, если она в чем его обидела, и, призывая в свидетели небо, перед которым ей в скорости было суждено предстать, объявила, что ни разу не нарушала своей чести, не изменила супружескому ложу и в заключение вознесла молитву Иисусу Христу и Пречистой Деве, вручая своего мужа их милосердию. Так, простившись с ним сими умильными словами любви и нежности, на следующий день она отдала богу душу.
Прощальные речи принцессы, столь достойной и дорогой его сердцу, и ее скоропостижная смерть произвели На него действие столь глубокое, что он с отвращением оглядывался на свою прошлую жизнь, впал в меланхолию, замкнулся в себе, отошел от общества людей, среди которых привык обращаться, во многом изменил свой прежний образ жизни, положил себе отныне во всем руководствоваться строжайшими предписаниями добродетели и благочестия — словом, во всем сделался другим человеком. Это бурное преображение не замедлило сказаться на моей судьбе самым чувствительным образом, ибо через десять дней после похорон ее высочества он прислал мне своего камердинера, поручив ему выразить мне в самых изысканных выражениях, которым была предпослана короткая преамбула, или вступление, надежду его высочества, что я не приму как личную обиду известие, заключавшееся в том, что он чувствует себя вынужденным отказаться от дальнейшего со мною общения. Камердинер пространно изложил мне новый распорядок жизни, коего отныне придерживается его господин, и прибавил от себя, что горе, вызванное кончиной ее высочества, так его сразило, что либо сократит его собственный срок жизни, либо заставит его удалиться в монастырь и там провести остаток дней своих.
Нет нужды описывать чувства, с какими я приняла сие известие. Поначалу, слушая то, что было поручено камердинеру мне сказать, я как бы впала в столбняк, и мне пришлось призывать на помощь все мое самообладание; правда, камердинер облек свою речь в самую почтительную форму, оказывая мне всяческое уважение и соблюдая строжайшие требования этикета; и прибавив от себя, сколь прискорбно ему быть вестником в столь печальных обстоятельствах.
Однако, выслушав его рассказ до конца и со всеми подробностями, особенно ту его часть, в которой камердинер поведал мне о предсмертных речах принцессы, я успокоилась. Я прекрасно понимала, что принц поступил так, как должен был поступить всякий истинный христианин или даже просто честный человек, что он не мог не почувствовать справедливости всего, что ему сказала княгиня на своем смертном одре а, следовательно, и настоятельной необходимости переменить свой образ жизни. Итак, выслушав все это, я совершенно успокоилась. Признаюсь, можно было бы ожидать, что пережитое потрясение окажет некоторое воздействие и на мою душу тоже. Ведь у меня причин задуматься было уж никак не меньше, чем у принца, и я теперь не могла ссылаться на бедность или на тот всесильный довод, приведенный некогда Эми: Уступить соблазну — жизнь, противостоять ему — смерть. Итак, повторяю, я не страдала от нужды, которая подчас сводит нас с пороком, нет, у меня был полный достаток, больше того, я была богата и не просто богата, а очень богата, так богата, словом, что не знала, что делать со своим богатством; по правде сказать, ломая голову над этой задачей, я частенько думала, что решусь ума, ибо не знала, как распорядиться своей собственностью, и — не имея никого, кому бы могла ее доверить, — боялась, что чьи-нибудь плутни и козни меня ее лишат.
В заключение я должна прибавить, что, расставаясь со мной, принц отнюдь не бросил меня грубо, как бы под действием внезапного отвращения. Напротив, он и здесь явил присущие ему благородство и доброту — насколько это было совместимо с состоянием человека, порвавшего с прежними привычками и охваченного раскаянием за дурное обращение со столь достойной особой, каковою являлась покойная принцесса. Не с пустыми руками оставил он меня, нет, он во всем был верен себе и приказал своему камердинеру оплатить аренду за дом, в котором я жила, и все расходы по содержанию обоих его сыновей, а также сообщить мне о том, где и как они воспитываются; камердинер прибавил еще, по повелению своего господина, что я вправе в любую минуту их проведывать и проверять, как с ними обходятся, и, если мне что покажется не по душе, то будут немедленно приняты меры к исправлению.
Распорядившись таким образом с этими делами, принц переехал в свое имение, которое находилось, насколько мне известно, в Лотарингии или по крайней мере поблизости от тех краев, и с тех пор как в воду канул, то есть я хочу сказать, что наша любовная с ним связь распалась навсегда.
Отныне я была вольна ехать в любую часть света и распоряжаться своими капиталами по собственному усмотрению. Первым делом я решила тотчас поехать в Англию; там, думала я, среди соотечественников (ибо, хоть я и родилась во Франции, я все же почитала себя англичанкой), мне легче будет распорядиться своим имуществом, чем во Франции, во всяком случае, я меньше рискую попасться на удочку какого-нибудь плута или мошенника. Но как пуститься в такое путешествие со всеми моими богатствами? Этот вопрос представлял для меня наибольшее затруднение, и я не знала, как его разрешить.
Был в Париже некий голландский купец, славящийся своим богатством и честностью. Я, однако, с ним знакома не была и не знала, как бы мне с ним сойтись покороче и открыть ему все свои обстоятельства. Наконец, я решилась послать к нему свою девушку Эми (несмотря на все, что о ней здесь поведано, я все же буду именовать ее девушкой, ибо она прислуживала у меня на правах девушки), итак, говорю, я послала к нему свою девушку Эми, которая, не знаю уж через кого, получила рекомендательное письмо, дававшее ей к нему доступ.
Дело мое, впрочем, от этого все равно не продвинулось ни на йоту. Ибо, даже если я и пойду к этому купцу, то что же мне делать? У меня были деньги и драгоценности на большую сумму; все это, положим, я могла оставить — ему или нескольким другим купцам в Париже, и все они дали бы мне за них векселя на предъявителя, по которым можно бы получить деньги в Лондоне. Но с этим был сопряжен известный риск, поскольку в Лондоне у меня не было никого, на чье имя я могла перевести эти векселя с тем, чтобы дожидаться здесь известия, что они акцептованы; ведь в Лондоне у меня не было ни души, так что я по-прежнему не знала, как мне быть.
В таковых обстоятельствах мне оставалось лишь всецело кому-то довериться, и вот я, как сказано, послала Эми к этому голландскому негоцианту. Он несколько удивился, когда Эми заговорила с ним о переводе в Англию суммы, составляющей примерно 12000 пистолей и даже заподозрил было здесь подвох. Узнав, однако, что Эми является всего лишь служанкой, и когда вслед за нею пришла я сама, он переменил свое мнение.
Его прямой, открытый разговор и честность, сквозившая в каждой черте его лица, побудили меня без всякой опаски рассказать ему все мои обстоятельства, а именно, что я вдова и хочу продать кое-что из принадлежащих мне драгоценностей, а также переслать известную сумму в Англию, куда намерена последовать сама, но, будучи неопытной в вещах такого рода и не имея деловых знакомств в Лондоне, да и вообще нигде, не знаю, как обеспечить сохранность моего имущества.
Он отвечал мне без всяких околичностей и, внимательно выслушав мой обстоятельный рассказ, посоветовал переслать векселя в Амстердам и держать путь в Англию через этот город; там, сказал он, я совершенно спокойно могу вверить свое имущество банку; в довершение всего он взялся дать мне рекомендацию к человеку, знающему толк в драгоценных камнях, которому можно доверить их продажу.
Я поблагодарила купца; однако мне страшно пускаться в столь дальний путь, сказала я, в незнакомую страну, тем более, имея при себе драгоценности; как бы хорошо мне ни удалось их спрятать, все равно я не могла на это решиться. Тогда он сказал, что попытается продать их здесь, то есть в Париже, и обратить, их в деньги, с тем, чтобы перевести все мое имущество в векселя. Дня через два мой купец привел ко мне ростовщика-еврея, который, по его словам, занимался скупкой драгоценных камней[53].
Как только этот человек взглянул на мои камни, я спохватилась и поняла, что совершила чудовищную глупость, ведь десять тысяч шансов против одного, что я себя окончательно погубила и что меня, быть может, ожидает самая ужасная казнь, какая только бывает на свете! Мысль эта повергла меня в столь сильный страх, что я чуть было не пустилась бежать со всех ног, оставив голландцу и деньги мои, и драгоценности, не взяв у него ни векселя на них, ничего. Вот как все получилось.
Как только еврей увидел мои драгоценные камни, он принялся лопотать моему негоцианту что-то то ли на голландском, то ли на португальском языке, и вскорости я заметила, что они оба пришли в крайнее изумление. Еврей воздел руки вверх, с ужасом воззрился на меня, затем опять заговорил по-голландски и принялся извиваться и корчиться, строить гримасы, топать ногами, размахивать руками, словно он непросто сердится, а охвачен каким-то неистовством. Время от времени он кидал на меня взгляды, исполненные ужаса, точно видел во мне некое исчадие ада. В жизни мне не доводилось встречать ничего более омерзительного, чем эти кривляния!
Наконец я вставила слово.
— Сударь, — обратилась я к негоцианту. — Что сие обозначает и какое имеет отношение к моему делу? Что привело этого господина в такую ярость? Если ему угодно вести со мною дело, я попросила бы его говорить со мной на языке, мне доступном; если же у вас с ним какое-то неотложное дело, позвольте мне удалиться и прийти в другой раз, когда у вас будет досуг.
— Что вы, сударыня, — ответил голландец самым любезным тоном. — Не уходите ни в коем случае, мы говорим о вас и о ваших камнях, и вскоре вы все узнаете. Разговор наш имеет прямое отношение к вашей особе, уверяю вас.
— К моей особе? — повторила я. — Отчего разговор о моей особе вызывает у этого господина такие судороги и содрогания? И отчего он смотрит на меня, как черт на кадило? Кажется, он вот-вот меня проглотит.
Еврей, очевидно, понял мои слова и яростно заговорил, на этот раз по-французски.
— О да, сударыня, это дело весьма и весьма затрагивает вашу особу, — сказал он, тряся головой; и несколько раз повторил: «Весьма и весьма». Затем, вновь обратился к голландцу.
— Сударь, — сказал он, — не угодно ли вам поведать ей, в чем дело?
— Нет, — отвечал купец. — Еще не время. Надо сперва как следует все обсудить.
С этим они удалились в другую комнату; там они продолжали разговаривать достаточно громко, но на языке, мне незнакомом. Я ломала голову, пытаясь понять смысл того, что мне сказал еврей; вы можете представить, как мне хотелось до этого смысла добраться и с каким нетерпением я дожидалась возвращения голландца; наконец, я не выдержала и, вызвав лакея, велела передать его господину, что мне угодно с ним поговорить.
Как только голландец ко мне вышел, я попросила у него извинения за свою нетерпеливость, но сказала, что не успокоюсь, покуда он не объяснит мне, что все это означает.
— Видите ли, сударыня, — сказал купец. — Я и сам, откровенно говоря, весьма озадачен. Этот еврей превосходно разбирается в ювелирных: изделиях, поэтому-то я и позвал его, в надежде, что он поможет вам их; продать. Он же, едва на них взглянул, тотчас их признал и, как вы сами видели, пришел в ярость, уверяя, будто это те самые камни, которые некий английский ювелир повез в Версаль (тому лет восемь назад), чтобы показать принцу ***скому, что из-за этих-то камней и был убит злополучный ювелир. И вот он неистовствует, пытаясь заставить меня спросить вас, каким образом эти камни достались вам, говоря, что следует вам вчинить иск о грабеже и убийстве и допросить вас, кто совершил это преступление, дабы привлечь виновных к ответу.
Во время нашей беседы еврей, к моему великому удивлению, нагло, не спросившись, вошел к нам в комнату.
Голландский негоциант довольно хорошо говорил по-английски, в то-время, как он знал, что еврей ничего в этом языке не смыслит, так что последнюю часть своего сообщения, во время которого еврей к нам ворвался, он произнес по-английски; я улыбнулась этой уловке, что вызвало у еврея новый приступ ярости. Тряся головой и строя свои сатанинские гримасы, он, казалось, пенял мне за то, что я осмеливаюсь смеяться. Это дело такого рода, лепетал он по-французски, что мне будет не до смеха, и все в таком духе. На это я еще раз засмеялась, чтоб его поддразнить и выказать мое к нему презрение.
— Сударь, — обратилась я затем к голландскому купцу, — человек этот прав, говоря, что камни эти принадлежали английскому ювелиру, мистеру *** (я смело назвала его имя), но утверждая, что меня следует подвергнуть допросу относительно того, как они попали в мои руки, он лишь показывает свое невежество, которое тем не менее могло бы быть выражено в несколько более пристойной форме, поскольку он даже имени моего не знает. Я думаю, что вы оба успокоитесь, — продолжала я, — узнав, что перед вами несчастная вдова того самого мистера ***, который был столь зверски убит по дороге в Версаль, и что грабители взяли у него не эти камни, а другие, ибо эти мистер *** оставил мне на случай нападения разбойников. Неужели, сударь, вы полагаете, что, если бы драгоценности попали в мои руки иным путем, я имела бы глупость пытаться их продать здесь, в стране, где было совершено преступление, вместе того, чтобы увезти их куда-нибудь подальше?
Мое сообщение явилось приятным сюрпризом для голландского купца; он мне поверил, не задумываясь, ибо сам не привык говорить неправды. Поскольку то, что я им сказала и в самом деле было истинной правдой, как буквально, так и по существу (если не считать, что мистер *** не был моим законным мужем), я говорила с таким невозмутимым спокойствием, что моя непричастность к преступлению, которое приписывал мне еврей, была очевидна.
Услыхав, что я и есть вдова убитого ювелира, еврей был поражен и обескуражен, но, взбешенный тем, что я сказала, будто он на меня смотрит, как черт на кадило, и подстрекаемый злобой, он сказал, что мой ответ его нимало не удовлетворяет. Вновь вызвав голландца в другую комнату, он ему сообщил, что намерен расследовать это дело.
Во всей этой истории одно обстоятельство оказалось для меня счастливым и даже, я бы сказала, избавило меня от большой опасности. В своей ярости этот дурак проговорился голландскому купцу (с которым, как я сказала выше, они вторично уединились в соседней комнате, сказав, что намерен непременно возбудить против меня дело об убийстве, и что заставит меня дорого заплатить за то, что я его так оскорбила); с этим он и покинул голландца, поручив тому известить его, когда я вновь сюда приду. Если бы еврей мог заподозрить, что тот не замедлит поделиться со мною всеми подробностями их беседы, он, разумеется, настолько бы не оплошал, и не выдал ему своих намерений.
Но душившая его злоба взяла верх над рассудком, а голландец был настолько добр, что раскрыл мне его планы, и в самом деле достаточно низкие: осуществление же их нанесло бы мне больший вред, нежели если бы на моем месте была другая, ибо при расследовании дела обнаружилось бы, что я не в состоянии доказать законность своего брака с ювелиром, и у обвинения было бы больше оснований заподозрить меня в соучастии; к тому же мне пришлось бы иметь дело со всеми родственниками покойного ювелира, которые, узнав, что я была ему не женой, а всего лишь любовницей, или, как это в Англии принято называть, шлюхой, тотчас заявили бы свои права на драгоценности, поскольку я признала, что они принадлежали ему.
Все эти соображения пронеслись у меня в голове, как только голландский купец сообщил мне о злобных намерениях, которые зародились у проклятого ростовщика; голландский купец имел возможность убедиться, что слова злодея (иначе я не могу его называть) не являются пустой угрозой; по двум-трем фразам, которые тот обронил, он увидел, что вся эта затея служила к тому, чтобы заполучить драгоценности в свою собственность.
Когда он еще впервые намекнул голландцу, что драгоценности принадлежали такому-то (имея в виду моего мужа), он одновременно высказал удивление по поводу того, что я так успешно до сих пор их скрывала. Где же они находились все это время? гадал он вслух. Кто такая эта женщина, что их принесла? Ее, то-есть меня, следует немедленно схватить и отдать в руки правосудия. В этом месте как раз он и начал корчиться и извиваться, как я уже говорила, и кидать на меня свои сатанинские взгляды.
Голландец же, слыша все эти речи и поняв, что еврей не шутит, сказал: «Придержи-ка свой язык. Это дело серьезное, а раз так, давай перейдем в другую комнату и его обсудим». Тогда-то они меня и покинули в первый раз и перешли в смежную комнату.
А я, как уже говорила, встревожилась и вызвала его через слугу; и, услышав, как обстоит деле, объявила, что являюсь женой ювелира, вернее его вдовой, на что злобный еврей сказал, что такое объяснение никоим образом его не удовлетворяет. После чего голландец вновь позвал его в другую комнату; и на этот раз, уверившись, как уже говорилось, что тот намерен привести свою угрозу в исполнение, немного слукавил, сделав вид, будто полностью с ним согласен и вступил с ним в сговор о дальнейших шагах, какие они предпримут.
Мое утверждение — я имею в виду его верность мне и то, что он бросил всех прочих женщин, — не является пустой догадкой: старая ведьма, — как я ее называла, та, что сопровождала нас во время путешествия (престранная старуха, надо сказать!), поведала мне тысячу разных историй, касающихся его, как она выражалась, куртуазных подвигов; так, она рассказала, что в свое время он содержал не меньше трех любовниц, сразу — и всех трех, как явствовало из ее рассказов, она же ему и поставляла. Но вдруг, продолжала она, он бросил их всех, а заодно и ее; они, догадывались, что он попал в чьи-то новые руки, но ей все не удавалось разузнать, кто их разлучница и где она обитает, покуда он не вызвал ее для сопровождения меня в пути. Старая ведьма заключила свой рассказ комплиментами его вкусу: она, де, ничуть не удивлена, что я так его заполонила — с этакой красотой и так далее.
Словом, то, что я от нее узнала, как вы сами понимаете, было мне весьма приятно, а именно, что он, как сказано выше, принадлежал мне всецело.
Однако за всяким приливом, каким бы он ни был могучим, следует отлив, и во всех делах этого рода наступающий отток бывает подчас более бурным, нежели первые волны прибоя. Принц мой, хоть и не занимал престола, был чрезвычайно богат, и вряд ли расходы на любовницу; могли нанести сколько-нибудь ощутимый ущерб его благосостоянию. Кроме того, у него были различные дела, как во Франции, так и за ее пределами, ибо, как я уже говорила, он не был французским подданным, хоть и жил при французском дворе. Его жена, принцесса, с которой он прожил уже довольно много лет, была достойнейшей из женщин (так, во всяком случае, утверждала молва), знатность рода она не только ему не уступала, но, быть может, и превосходила его, состояние принесла ему не меньшее, чем его собственное; что же касается красоты, ума и тысячи других достоинств, то здесь она не просто возвышалась над большею частью женщин, а, можно сказать, превосходила их всех до единой. Сверх того, она славилась,, и притом заслуженно, своею добродетелью; говорили, что не только среди принцесс крови, но и среди всех женщин на свете, она слыла самой целомудренной.
«Жили они в мире и согласии, ибо с такой женой и быть иначе не могло. Впрочем, принцесса не пребывала в неведении слабостей своего повелителя, зная, что он время от времени позволяет себе поглядывать в сторону и что среди его любовниц имеется одна, самая любимая, которая подчас занимает его более, нежели ей (принцессе) того хотелось бы, или с чем ей было легко смириться. Но это была столь превосходная, великодушная и поистине добрая жена, что она никогда не доставляла ему никакого беспокойства по этому поводу (если, конечно, не считать угрызений совести и раскаяния, пробуждаемых кротостью, с какою она переносила эту обиду, и неизменным уважением, какое, несмотря ни на что, она ему оказывала). Одно это, можно бы думать, должно было бы его исправить; подчас в нем и в самом деле просыпалось великодушие, и тогда он подолгу (так, во всяком случае, мне казалось), не покидал своего, домашнего очага. Это стало мне вскоре очевидно благодаря его отлучкам, и я почти тогда же узнала о причине этих отлучек; раза два он даже сам мне в них признавался.
Все это, однако, лежало за пределами моей власти. Я несколько раз сама принималась его увещевать, говоря, чтобы он меня бросил и предался всецело жене, как того требовали закон и обычай; я указывала ему на великодушие принцессы, которое обязывало его так поступить; впрочем, все это было с моей стороны лицемерием, ибо, если бы мне в самом деле удалось уговорить его жить по совести, я бы его потеряла, а об этом я была не в силах и подумать. Да и он не мог не видеть, что слова мои идут не от сердца. Один такой разговор мне особенно врезался в память. Я принялась за свои обычные увещевания, говоря о добродетели, чести, благородном происхождении и еще более благородном отношении принцессы к его амурам на стороне, какие обязательства все это на него накладывало — словом, повторила все, что говорила и ранее, и вдруг почувствовала, что мои речи задели его не на шутку.
— Неужто вы в самом деле намерены уговорить меня вас покинуть? — спросил он. — И вы хотите, чтобы я поверил в вашу искренность? Я с улыбкой взглянула ему в глаза.
— Покинуть меня ради какой-нибудь другой фаворитки, мой господин? — сказала я. — Нет. Мое сердце было бы разбито. Но ради ее высочества, принцессы… — вымолвила я и, не в силах дальше продолжать, залилась слезами.
— Что ж, — сказал он. — Если я когда и покину вас, то лишь вняв голосу добродетели; только ради принцессы, так и знайте: ни одна другая женщина не в силах оторвать меня от вас.
— С меня такого заверения довольно, сударь, — сказала я. — Здесь я всецело подчиняюсь. И раз я буду знать, что вы бросили меня не ради другой любовницы, я обещаю вашему высочеству не убиваться, или, во всяком случае, не докучать вам моим горем, дабы оно не нарушило вашего блаженства.
Чего только я ни наговорила ему! А между тем я прекрасно знала, что ни я с ним, ни он со мною расстаться не можем. Да и сам он признался, что не в силах меня покинуть — нет, нет, даже ради самой принцессы! — Новый поворот судьбы решил наше дело, ибо принцесса внезапно занемогла, и, по мнению врачей, жизнь ее была в опасности. Она вызвала к себе своего супруга, желая поговорить с ним и проститься. В это печальное свидание принцесса обратила к нему слова, исполненные самой нежной любви, горько сетуя, что не оставляет по себе детей (у нее их родилось трое, но все они умерли) и намекая на то, что обстоятельство это в большой степени примиряет ее с предстоящею смертью; ибо покидая этот мир, она тем самым дает принцу возможность получить наследников от ее преемницы. Смиренно и вместе с тем с жаром истинной христианки призывала она своего супруга — на кого бы ни пал его выбор — честно исполнять свой долг по отношению к этой новой принцессе, от которой он, в свою очередь, вправе ожидать таковой же честности: иначе говоря, она заклинала его быть верным ее ложу, как того требует торжественный обет, произносимый у алтаря. Затем она смиренно просила его высочество простить ей, если она в чем его обидела, и, призывая в свидетели небо, перед которым ей в скорости было суждено предстать, объявила, что ни разу не нарушала своей чести, не изменила супружескому ложу и в заключение вознесла молитву Иисусу Христу и Пречистой Деве, вручая своего мужа их милосердию. Так, простившись с ним сими умильными словами любви и нежности, на следующий день она отдала богу душу.
Прощальные речи принцессы, столь достойной и дорогой его сердцу, и ее скоропостижная смерть произвели На него действие столь глубокое, что он с отвращением оглядывался на свою прошлую жизнь, впал в меланхолию, замкнулся в себе, отошел от общества людей, среди которых привык обращаться, во многом изменил свой прежний образ жизни, положил себе отныне во всем руководствоваться строжайшими предписаниями добродетели и благочестия — словом, во всем сделался другим человеком. Это бурное преображение не замедлило сказаться на моей судьбе самым чувствительным образом, ибо через десять дней после похорон ее высочества он прислал мне своего камердинера, поручив ему выразить мне в самых изысканных выражениях, которым была предпослана короткая преамбула, или вступление, надежду его высочества, что я не приму как личную обиду известие, заключавшееся в том, что он чувствует себя вынужденным отказаться от дальнейшего со мною общения. Камердинер пространно изложил мне новый распорядок жизни, коего отныне придерживается его господин, и прибавил от себя, что горе, вызванное кончиной ее высочества, так его сразило, что либо сократит его собственный срок жизни, либо заставит его удалиться в монастырь и там провести остаток дней своих.
Нет нужды описывать чувства, с какими я приняла сие известие. Поначалу, слушая то, что было поручено камердинеру мне сказать, я как бы впала в столбняк, и мне пришлось призывать на помощь все мое самообладание; правда, камердинер облек свою речь в самую почтительную форму, оказывая мне всяческое уважение и соблюдая строжайшие требования этикета; и прибавив от себя, сколь прискорбно ему быть вестником в столь печальных обстоятельствах.
Однако, выслушав его рассказ до конца и со всеми подробностями, особенно ту его часть, в которой камердинер поведал мне о предсмертных речах принцессы, я успокоилась. Я прекрасно понимала, что принц поступил так, как должен был поступить всякий истинный христианин или даже просто честный человек, что он не мог не почувствовать справедливости всего, что ему сказала княгиня на своем смертном одре а, следовательно, и настоятельной необходимости переменить свой образ жизни. Итак, выслушав все это, я совершенно успокоилась. Признаюсь, можно было бы ожидать, что пережитое потрясение окажет некоторое воздействие и на мою душу тоже. Ведь у меня причин задуматься было уж никак не меньше, чем у принца, и я теперь не могла ссылаться на бедность или на тот всесильный довод, приведенный некогда Эми: Уступить соблазну — жизнь, противостоять ему — смерть. Итак, повторяю, я не страдала от нужды, которая подчас сводит нас с пороком, нет, у меня был полный достаток, больше того, я была богата и не просто богата, а очень богата, так богата, словом, что не знала, что делать со своим богатством; по правде сказать, ломая голову над этой задачей, я частенько думала, что решусь ума, ибо не знала, как распорядиться своей собственностью, и — не имея никого, кому бы могла ее доверить, — боялась, что чьи-нибудь плутни и козни меня ее лишат.
В заключение я должна прибавить, что, расставаясь со мной, принц отнюдь не бросил меня грубо, как бы под действием внезапного отвращения. Напротив, он и здесь явил присущие ему благородство и доброту — насколько это было совместимо с состоянием человека, порвавшего с прежними привычками и охваченного раскаянием за дурное обращение со столь достойной особой, каковою являлась покойная принцесса. Не с пустыми руками оставил он меня, нет, он во всем был верен себе и приказал своему камердинеру оплатить аренду за дом, в котором я жила, и все расходы по содержанию обоих его сыновей, а также сообщить мне о том, где и как они воспитываются; камердинер прибавил еще, по повелению своего господина, что я вправе в любую минуту их проведывать и проверять, как с ними обходятся, и, если мне что покажется не по душе, то будут немедленно приняты меры к исправлению.
Распорядившись таким образом с этими делами, принц переехал в свое имение, которое находилось, насколько мне известно, в Лотарингии или по крайней мере поблизости от тех краев, и с тех пор как в воду канул, то есть я хочу сказать, что наша любовная с ним связь распалась навсегда.
Отныне я была вольна ехать в любую часть света и распоряжаться своими капиталами по собственному усмотрению. Первым делом я решила тотчас поехать в Англию; там, думала я, среди соотечественников (ибо, хоть я и родилась во Франции, я все же почитала себя англичанкой), мне легче будет распорядиться своим имуществом, чем во Франции, во всяком случае, я меньше рискую попасться на удочку какого-нибудь плута или мошенника. Но как пуститься в такое путешествие со всеми моими богатствами? Этот вопрос представлял для меня наибольшее затруднение, и я не знала, как его разрешить.
Был в Париже некий голландский купец, славящийся своим богатством и честностью. Я, однако, с ним знакома не была и не знала, как бы мне с ним сойтись покороче и открыть ему все свои обстоятельства. Наконец, я решилась послать к нему свою девушку Эми (несмотря на все, что о ней здесь поведано, я все же буду именовать ее девушкой, ибо она прислуживала у меня на правах девушки), итак, говорю, я послала к нему свою девушку Эми, которая, не знаю уж через кого, получила рекомендательное письмо, дававшее ей к нему доступ.
Дело мое, впрочем, от этого все равно не продвинулось ни на йоту. Ибо, даже если я и пойду к этому купцу, то что же мне делать? У меня были деньги и драгоценности на большую сумму; все это, положим, я могла оставить — ему или нескольким другим купцам в Париже, и все они дали бы мне за них векселя на предъявителя, по которым можно бы получить деньги в Лондоне. Но с этим был сопряжен известный риск, поскольку в Лондоне у меня не было никого, на чье имя я могла перевести эти векселя с тем, чтобы дожидаться здесь известия, что они акцептованы; ведь в Лондоне у меня не было ни души, так что я по-прежнему не знала, как мне быть.
В таковых обстоятельствах мне оставалось лишь всецело кому-то довериться, и вот я, как сказано, послала Эми к этому голландскому негоцианту. Он несколько удивился, когда Эми заговорила с ним о переводе в Англию суммы, составляющей примерно 12000 пистолей и даже заподозрил было здесь подвох. Узнав, однако, что Эми является всего лишь служанкой, и когда вслед за нею пришла я сама, он переменил свое мнение.
Его прямой, открытый разговор и честность, сквозившая в каждой черте его лица, побудили меня без всякой опаски рассказать ему все мои обстоятельства, а именно, что я вдова и хочу продать кое-что из принадлежащих мне драгоценностей, а также переслать известную сумму в Англию, куда намерена последовать сама, но, будучи неопытной в вещах такого рода и не имея деловых знакомств в Лондоне, да и вообще нигде, не знаю, как обеспечить сохранность моего имущества.
Он отвечал мне без всяких околичностей и, внимательно выслушав мой обстоятельный рассказ, посоветовал переслать векселя в Амстердам и держать путь в Англию через этот город; там, сказал он, я совершенно спокойно могу вверить свое имущество банку; в довершение всего он взялся дать мне рекомендацию к человеку, знающему толк в драгоценных камнях, которому можно доверить их продажу.
Я поблагодарила купца; однако мне страшно пускаться в столь дальний путь, сказала я, в незнакомую страну, тем более, имея при себе драгоценности; как бы хорошо мне ни удалось их спрятать, все равно я не могла на это решиться. Тогда он сказал, что попытается продать их здесь, то есть в Париже, и обратить, их в деньги, с тем, чтобы перевести все мое имущество в векселя. Дня через два мой купец привел ко мне ростовщика-еврея, который, по его словам, занимался скупкой драгоценных камней[53].
Как только этот человек взглянул на мои камни, я спохватилась и поняла, что совершила чудовищную глупость, ведь десять тысяч шансов против одного, что я себя окончательно погубила и что меня, быть может, ожидает самая ужасная казнь, какая только бывает на свете! Мысль эта повергла меня в столь сильный страх, что я чуть было не пустилась бежать со всех ног, оставив голландцу и деньги мои, и драгоценности, не взяв у него ни векселя на них, ничего. Вот как все получилось.
Как только еврей увидел мои драгоценные камни, он принялся лопотать моему негоцианту что-то то ли на голландском, то ли на португальском языке, и вскорости я заметила, что они оба пришли в крайнее изумление. Еврей воздел руки вверх, с ужасом воззрился на меня, затем опять заговорил по-голландски и принялся извиваться и корчиться, строить гримасы, топать ногами, размахивать руками, словно он непросто сердится, а охвачен каким-то неистовством. Время от времени он кидал на меня взгляды, исполненные ужаса, точно видел во мне некое исчадие ада. В жизни мне не доводилось встречать ничего более омерзительного, чем эти кривляния!
Наконец я вставила слово.
— Сударь, — обратилась я к негоцианту. — Что сие обозначает и какое имеет отношение к моему делу? Что привело этого господина в такую ярость? Если ему угодно вести со мною дело, я попросила бы его говорить со мной на языке, мне доступном; если же у вас с ним какое-то неотложное дело, позвольте мне удалиться и прийти в другой раз, когда у вас будет досуг.
— Что вы, сударыня, — ответил голландец самым любезным тоном. — Не уходите ни в коем случае, мы говорим о вас и о ваших камнях, и вскоре вы все узнаете. Разговор наш имеет прямое отношение к вашей особе, уверяю вас.
— К моей особе? — повторила я. — Отчего разговор о моей особе вызывает у этого господина такие судороги и содрогания? И отчего он смотрит на меня, как черт на кадило? Кажется, он вот-вот меня проглотит.
Еврей, очевидно, понял мои слова и яростно заговорил, на этот раз по-французски.
— О да, сударыня, это дело весьма и весьма затрагивает вашу особу, — сказал он, тряся головой; и несколько раз повторил: «Весьма и весьма». Затем, вновь обратился к голландцу.
— Сударь, — сказал он, — не угодно ли вам поведать ей, в чем дело?
— Нет, — отвечал купец. — Еще не время. Надо сперва как следует все обсудить.
С этим они удалились в другую комнату; там они продолжали разговаривать достаточно громко, но на языке, мне незнакомом. Я ломала голову, пытаясь понять смысл того, что мне сказал еврей; вы можете представить, как мне хотелось до этого смысла добраться и с каким нетерпением я дожидалась возвращения голландца; наконец, я не выдержала и, вызвав лакея, велела передать его господину, что мне угодно с ним поговорить.
Как только голландец ко мне вышел, я попросила у него извинения за свою нетерпеливость, но сказала, что не успокоюсь, покуда он не объяснит мне, что все это означает.
— Видите ли, сударыня, — сказал купец. — Я и сам, откровенно говоря, весьма озадачен. Этот еврей превосходно разбирается в ювелирных: изделиях, поэтому-то я и позвал его, в надежде, что он поможет вам их; продать. Он же, едва на них взглянул, тотчас их признал и, как вы сами видели, пришел в ярость, уверяя, будто это те самые камни, которые некий английский ювелир повез в Версаль (тому лет восемь назад), чтобы показать принцу ***скому, что из-за этих-то камней и был убит злополучный ювелир. И вот он неистовствует, пытаясь заставить меня спросить вас, каким образом эти камни достались вам, говоря, что следует вам вчинить иск о грабеже и убийстве и допросить вас, кто совершил это преступление, дабы привлечь виновных к ответу.
Во время нашей беседы еврей, к моему великому удивлению, нагло, не спросившись, вошел к нам в комнату.
Голландский негоциант довольно хорошо говорил по-английски, в то-время, как он знал, что еврей ничего в этом языке не смыслит, так что последнюю часть своего сообщения, во время которого еврей к нам ворвался, он произнес по-английски; я улыбнулась этой уловке, что вызвало у еврея новый приступ ярости. Тряся головой и строя свои сатанинские гримасы, он, казалось, пенял мне за то, что я осмеливаюсь смеяться. Это дело такого рода, лепетал он по-французски, что мне будет не до смеха, и все в таком духе. На это я еще раз засмеялась, чтоб его поддразнить и выказать мое к нему презрение.
— Сударь, — обратилась я затем к голландскому купцу, — человек этот прав, говоря, что камни эти принадлежали английскому ювелиру, мистеру *** (я смело назвала его имя), но утверждая, что меня следует подвергнуть допросу относительно того, как они попали в мои руки, он лишь показывает свое невежество, которое тем не менее могло бы быть выражено в несколько более пристойной форме, поскольку он даже имени моего не знает. Я думаю, что вы оба успокоитесь, — продолжала я, — узнав, что перед вами несчастная вдова того самого мистера ***, который был столь зверски убит по дороге в Версаль, и что грабители взяли у него не эти камни, а другие, ибо эти мистер *** оставил мне на случай нападения разбойников. Неужели, сударь, вы полагаете, что, если бы драгоценности попали в мои руки иным путем, я имела бы глупость пытаться их продать здесь, в стране, где было совершено преступление, вместе того, чтобы увезти их куда-нибудь подальше?
Мое сообщение явилось приятным сюрпризом для голландского купца; он мне поверил, не задумываясь, ибо сам не привык говорить неправды. Поскольку то, что я им сказала и в самом деле было истинной правдой, как буквально, так и по существу (если не считать, что мистер *** не был моим законным мужем), я говорила с таким невозмутимым спокойствием, что моя непричастность к преступлению, которое приписывал мне еврей, была очевидна.
Услыхав, что я и есть вдова убитого ювелира, еврей был поражен и обескуражен, но, взбешенный тем, что я сказала, будто он на меня смотрит, как черт на кадило, и подстрекаемый злобой, он сказал, что мой ответ его нимало не удовлетворяет. Вновь вызвав голландца в другую комнату, он ему сообщил, что намерен расследовать это дело.
Во всей этой истории одно обстоятельство оказалось для меня счастливым и даже, я бы сказала, избавило меня от большой опасности. В своей ярости этот дурак проговорился голландскому купцу (с которым, как я сказала выше, они вторично уединились в соседней комнате, сказав, что намерен непременно возбудить против меня дело об убийстве, и что заставит меня дорого заплатить за то, что я его так оскорбила); с этим он и покинул голландца, поручив тому известить его, когда я вновь сюда приду. Если бы еврей мог заподозрить, что тот не замедлит поделиться со мною всеми подробностями их беседы, он, разумеется, настолько бы не оплошал, и не выдал ему своих намерений.
Но душившая его злоба взяла верх над рассудком, а голландец был настолько добр, что раскрыл мне его планы, и в самом деле достаточно низкие: осуществление же их нанесло бы мне больший вред, нежели если бы на моем месте была другая, ибо при расследовании дела обнаружилось бы, что я не в состоянии доказать законность своего брака с ювелиром, и у обвинения было бы больше оснований заподозрить меня в соучастии; к тому же мне пришлось бы иметь дело со всеми родственниками покойного ювелира, которые, узнав, что я была ему не женой, а всего лишь любовницей, или, как это в Англии принято называть, шлюхой, тотчас заявили бы свои права на драгоценности, поскольку я признала, что они принадлежали ему.
Все эти соображения пронеслись у меня в голове, как только голландский купец сообщил мне о злобных намерениях, которые зародились у проклятого ростовщика; голландский купец имел возможность убедиться, что слова злодея (иначе я не могу его называть) не являются пустой угрозой; по двум-трем фразам, которые тот обронил, он увидел, что вся эта затея служила к тому, чтобы заполучить драгоценности в свою собственность.
Когда он еще впервые намекнул голландцу, что драгоценности принадлежали такому-то (имея в виду моего мужа), он одновременно высказал удивление по поводу того, что я так успешно до сих пор их скрывала. Где же они находились все это время? гадал он вслух. Кто такая эта женщина, что их принесла? Ее, то-есть меня, следует немедленно схватить и отдать в руки правосудия. В этом месте как раз он и начал корчиться и извиваться, как я уже говорила, и кидать на меня свои сатанинские взгляды.
Голландец же, слыша все эти речи и поняв, что еврей не шутит, сказал: «Придержи-ка свой язык. Это дело серьезное, а раз так, давай перейдем в другую комнату и его обсудим». Тогда-то они меня и покинули в первый раз и перешли в смежную комнату.
А я, как уже говорила, встревожилась и вызвала его через слугу; и, услышав, как обстоит деле, объявила, что являюсь женой ювелира, вернее его вдовой, на что злобный еврей сказал, что такое объяснение никоим образом его не удовлетворяет. После чего голландец вновь позвал его в другую комнату; и на этот раз, уверившись, как уже говорилось, что тот намерен привести свою угрозу в исполнение, немного слукавил, сделав вид, будто полностью с ним согласен и вступил с ним в сговор о дальнейших шагах, какие они предпримут.