Страница:
Он также просил меня не брать в дом более слуг и не заводить кареты, по крайности на первое время; ибо в противном случае люди тотчас заключат, что я осталась богатой наследницей и мне начнут досаждать назойливые поклонники, толпы коих будут привлечены не только красотой молодой вдовы, но и ее деньгами; а их присутствие к тому же может помешать его собственным посещениям. А то еще решат, что я сделалась чьей-либо содержанкой, и не успокоятся, покуда не узнают имени моего покровителя. Если же его откроют, то всякий раз, что он будет входить ко мне или от меня выходить, на него будут устремлены взоры соглядатаев, которых никоим образом уже нельзя будет обмануть; и тогда во всем Париже не останется дамы, которая бы не делилась со своей камеристкой во время утреннего туалета последней новостью, а именно, что вдова ювелира сделалась любовницей принца ***ского.
Я не могла противиться столь справедливым доводам и, отбросив щепетильность, высказала его высочеству, что поскольку он соблаговолил сделать меня своей любовницей, он вправе заручиться полной уверенностью, что я всецело принадлежу ему, и только ему; я готова принять любые меры, какие он только мне укажет, сказала я, дабы оградить тебя от дерзких домогательств; если он найдет нужным, я согласна замкнуться в четырех стенах, объявив, что дела, связанные с несчастьем, постигшим моего мужа, потребовали моего присутствия в Англии по крайней мере на ближайший год или два. Мои слова пришлись ему по душе, но он только сказал, что ни в коем случае не допустит подобного заточения, ибо оно может неблагоприятно отозваться на моем здоровье. Он предложил мне снять дом в какой-нибудь деревне, подальше от столицы, где бы меня никто не знал и куда я могла бы время от времени отлучаться.
Я возражала, что заточение меня не страшит, прибавив, что нет такого дома, который показался бы мне темницей, коль скоро его высочество будет меня посещать, и посему отклонила мысль о загородном доме, который отдалил бы меня от него и лишил меня частых свиданий с ним. Итак, я осталась в своем доме, никого не принимала и сама никому не показывалась. Эми, правда, выходила наружу, и на расспросы слуг и соседей отвечала на ломаном французском языке, что хлопоты, связанные с моим наследством потребовали моего присутствия в Англии, куда я и уехала; таким образом, весть эта со временем обошла всю улицу. Ибо надо сказать, что там, где дело касается соседей, тем более одинокой женщины, парижане — ив особенности парижанки — ужас как любопытны и притом, что сами они на весь свет прославились своими интрижками; должно быть, любопытство их как раз и объясняется этой чертой, ибо это хоть и затасканная истина, что
Таким образом, его высочество мог проникать в мой дом без всяких затруднений и не боясь нескромных глаз; обычно он наведывался ко мне раза два или три в неделю; бывало же, что он проводил у меня две-три ночи кряду. Однажды он приходит ко мне и объявляет, что намерен мне наскучить так, чтобы я пресытилась его обществом и что, кроме того, ему хочется испытать самому, каково быть узником; с этой целью он дал слугам понять, будто уехал в ***, куда он часто ездил охотиться, и что вернется оттуда не ранее, чем через две недели. Эти две недели он полностью провел со мною, ни разу не выходя из дому.
Ни одной женщине моего положения не доводилось провести две недели в таком совершенном счастье; ибо наслаждаться безраздельно обществом самого образованного, самого любезного и самого воспитанного принца на свете; беседовать с ним весь день и, как ему угодно было меня заверить, — услаждать его всю ночь — можно ли вообразить более полное блаженство, в особенности для такой гордячки, как я?
Чтобы завершить картину безмятежного счастья этой поры, надо упомянуть новый трюк, который со мной сыграл лукавый, заставив меня уверовать в то, что нынешняя моя связь является законной, что я не вправе была отказать столь величественному, столь высокопоставленному, столь бесконечно надо мною возвышающемуся принцу, который к тому же завоевал меня, явив ни с чем не сравнимую щедрость; следовательно, нашептывал мне лукавый, то, что я делаю, вполне законно, тем более, что я к этому времени принадлежала одной себе, поскольку первый мой муж пропал без вести[29], а того, кто считался вторым, не было в живых.
Можете не сомневаться, что убедить меня в истинности подобных доводов было тем проще, что они как нельзя лучше способствовали моему душевному спокойствию.
И, как ни удивительно, для меня, дважды, при различных обстоятельствах отказавшейся от всех заветов добродетели, продавшей свое целомудрие, согласившейся на открытое прелюбодеяние, — все же оставалось нечто, через что я не в состоянии была переступить. Я не могу, говорила я себе, быть нечестной в том, что почитается святыней; не могу, придерживаясь одного образа мыслей, притворяться, будто придерживаюсь другого. К тому же я не могла идти на исповедь, не зная толком, как должно себя в этом случае держать; священник тотчас раскусил бы, что я гугенотка и это могло бы плохо для меня кончиться. Главное же то, что, пусть я и шлюха, я все же шлюха протестантская[31], и — каковы бы ни были обстоятельства — не могла вести себя, как шлюха католическая.
Словом, повторяю, я усыпила свою совесть довольно странным доводом, а именно — что, поскольку сопротивляться было свыше моих сил, следовательно, поведение мое не является беззаконным; ибо, рассуждала я, небеса не допустят, чтобы мы несли наказание за то, чnо мы не в состоянии избежать. И вот, успокоив свою совесть подобными нелепостями, я убедила себя в законности своей связи с принцем, с такой же легкостью, как если бы и в самом деле была с ним обвенчана и никогда прежде не была замужем за другим. Человек способен погрязнуть в грехе так глубоко, что становится совсем уже глухим к голосу совести — а страж сей, стоит лишь его усыпить, спит сном непробудным, покуда источник наслаждения не иссякнет или какое-нибудь мрачное, поистине ужасное происшествие не заставит нас прийти в себя.
Признаюсь, я сама дивилась отупению, в котором пребывала моя мысль всю ту пору, дурману, усыпившему мой дух, и тому, как могло статься, что я, которая в первом случае, когда искушение было много сильнее, а доводы — неотразимее, тем не менее постоянно сокрушалась по поводу своего неправедного образа жизни, как могла я теперь жить в столь глубоком и ничем не нарушаемом спокойствии духа и, более того, испытывать радость и полное блаженство, несмотря на то, что нынешнее мое прелюбодеяние было гораздо более явным, чем прежнее. Ибо тогда мой друг, именовавший себя моим мужем, имел хотя бы то оправдание, что законная жена его покинула, отказавшись исполнять свой супружеский долг. Что до меня, то я сейчас находилась точно в таком же положении. Зато принц мало того, что был женат на прекрасной женщине, в жилах которой текла самая благородная кровь, одновременно содержал двух или трех любовниц помимо меня и ничуть этого не стыдился.
Впрочем, повторяю, я, со своей стороны, наслаждалась совершенным душевным покоем; и если принц был единственным божеством, коему я поклонялась, то и он меня, можно сказать, боготворил; не знаю, каковы были его отношения с принцессою, но другие его любовницы почувствовали перемену, и, хоть им так и не удалось меня обнаружить, они — о чем мне стало достоверно известно — прекрасно догадывались, что у их господина появилась новая фаворитка, лишившая их его общества, а также, быть может, в некоторой степени и щедрых даров, какие они привыкли от него получать. Здесь будет уместно упомянуть жертвы, которые он приносил своему новому идолу, а, они были, смею вас уверить, немалые.
Подобно тому, как любовь его была поистине княжеской, он и вознаграждал предмет своей любви по-княжески. Ибо, хоть он и не позволял мне появляться в свете во всей моей новоявленной роскоши, он убедительно доказал, что к подобному запрету его побуждала отнюдь не скупость. Поэтому он объявил мне, что вознаградит меня за мое отшельничество иными способами. Первым делом он прислал мне туалетный столик, вся утварь которого была из серебра, вплоть до самой крышки стола; затем он мне подарил тот самый столик, или сервант, с серебряной посудой, упомянутый мною выше; все принадлежности, относящиеся к этому столу, были также из тяжелого серебра; словом, я, хоть убей, не могла бы придумать, чего мне не хватает из столовой утвари.
Поэтому единственное, чем он мог меня еще одарить, — это драгоценностями и нарядами, либо деньгами на оные. Он послал своего камердинера к торговцу шелком и бархатом, приказав ему купить мне платье тончайшей парчи, затканной золотом, и другое — серебром, и еще третье — алой вышивкой. Таким образом у меня было три наряда, в каждом из которых не погнушалась бы показаться сама королева французская. Сама я, однако, нигде не показывалась, но как наряды эти были подгаданы к истечению срока моего траура[32], я их надевала — то одно, то другое попеременно — всякий раз, что меня посещал принц.
Помимо названных трех нарядов, было у меня еще не меньше пяти платьев, приличных утренним часам, так что мне никогда не приходилось показываться ему дважды подряд в одном и том же наряде. Ко всему этому он прибавил кружева и несколько штук тонкого полотна, причем все это в таком количестве, что мне не только не оставалось желать большего, но и того, что было, хватало с лихвой.
Однажды, посреди вольностей любви, я позволила себе заметить, что его щедрость чрезмерна, что я обхожусь ему слишком дорого в качестве любовницы и что я была бы не менее преданной его рабой, если бы он не затрачивал на меня столько средств. Мне не о чем больше было просить, объяснила я ему, и нарядов и драгоценностей, коими он меня одарил, сказала я, столь много, что я не успеваю их надевать; они были бы нужны, продолжала я, если бы я держала великолепный выезд, а это, как ему известно, сказала я, в такой же мере нежелательно для меня, как и для него. Он обнял меня с улыбкой и сказал, что, покуда я принадлежу ему, он будет следить за тем, чтобы мне не было нужды его о чем-либо просить, сам же он между тем намерен просить меня каждый день о какой-нибудь новой милости.
Когда мы встали (ибо проведенную выше беседу мы вели, лежа в постели), он пожелал, чтобы я надела лучший свой наряд. Это было дня два спустя после того, как его велением мне были доставлены ной новые платья. Я ответила, что — с его дозволения — мне хотелось бы одеться в то платье, которое, как я знала, больше всего нравится ему самому. Он спросил, как могу я судить, какое платье ему должно понравиться, когда он еще ни одного из них не видел. Я сказала, что возьму на себя смелость угадать его вкус по своему собственному. С этими словами я покинула спальню, надела второе из платьев — то, что было расшито серебром, — и возвратилась во всем параде — с головой, убранной кружевами, цена которым в Англии была бы 200 фунтов стерлингов, — не меньше. Все было отлично на мне прилажено стараниями Эми, которая в этом деле знала толк. В таком-то виде я встала в двустворчатых дверях уборной, которые открывались прямо в его спальню.
Принц долгое время сидел и глядел на меня, не проронив ни слова, точно онемев от восторга. Наконец, я сама подошла к нему и, опустившись на одно колено, попыталась против его воли поцеловать ему руку, что мне почти удалось. Однако он поднял меня, встал с кресла сам и крепко, прижал меня к своей груди; по моим щекам струились слезы, и он был немало этим удивлен.
— Душа моя! — воскликнул он, — Что означают эти слезы?
— Господин мой, поверьте, — произнесла я наконец, когда мне удалось немного совладать с собой, — поверьте, молю вас, что слезы эти выражают не печаль, а радость. При мысли о том, как из самых глубин злополучия, в кои меня бросила судьба, я вдруг очутилась в объятиях принца столь доброго и великодушного и пользуюсь столь участливым его расположением, я не в состоянии удержаться от слез. Благодарность переполняет мое сердце и нет-нет дает о себе знать в проявлениях, бурность коих соразмерна лишь щедрости, с какою вы меня осыпаете своими дарами, и любови, какою ваше высочество удостаивает столь недостойное существо, как я.
Не стану повторять все добрые слова, которые он сказал мне в Ответ, ибо это слишком походило бы на роман. Не могу, однако, удержаться от того, чтобы не привести одну небольшую сценку.
При виде слез, струившихся по моим щекам, он вынимает свой платок тончайшего батиста с тем, чтобы вытереть их, но тут же удерживает руку, словно чего-то испугавшись. Итак, он удерживает свою руку, как я сказала, и кидает платок мне, чтобы я сама вытерла слезы. Я тотчас смекнула, в чем дело, и сказала ему с игривым укором:
— Ужели, мой господин, — воскликнула я, — столько раз меня целовавши, вы так и не поняли, чему я обязана своим цветом лица — природе или белилам с румянами? Прошу ваше высочество убедиться, что я не прибегаю ни к каким ухищрениям, дабы понравиться вам. Дозвольте же мне на сей раз проявить некоторое тщеславие и доказать вам, что як вам явилась не под чужими знаменами.
С этими словами я вложила платок ему в руку, и, не отпуская ее, заставила его тереть мне лицо с такой силой, что он пытался уклониться от этого действия из боязни причинить мне боль.
Он был поражен более, чем когда-либо, и принялся божиться — а я впервые со времени моего знакомства с ним слышала, чтобы он божился, — что никогда бы не поверил, сказал он, что цвет лица, подобный моему, возможен без помощи искусства.
— Я хочу представить вашему высочеству более убедительное доказательство, что одна природа повинна в том, что вам угодно считать моей красотой.
С этими словами я подошла к двери и, позвонив в колокольчик, вызвала свою камеристку Эми; затем я приказала ей принести кружку с горячей водой, что она и сделала; его высочество я просила проверить, достаточно ли горяча вода в кружке, что он и сделал; после чего я тотчас у него на глазах обмыла все свое лицо этой водой. Это было в самом деле доказательством, подкрепленным действием, а не верой, и он осыпал мои лицо и грудь поцелуями, выражая свое безграничное изумление всевозможными междометиями и восклицаниями.
Природа не обделила меня также и фигурой. Несмотря на то, что я подарила своему покойному другу двух детей, а законному супругу — шестерых[33], на фигуру свою у меня, как я сказала, не было оснований обижаться, и принц мой (да простится моему тщеславию за то, что я его называю своим!) любовался мною, покуда я прохаживалась перед ним по комнате. Вдруг, он отводит меня в самый темный угол комнаты, и, зайдя мне за спину, велит поднять голову, а сам обхватывает мне шею обеими руками, словно желая измерить, насколько она тонка, — а шея у меня, надо сказать, была длинной и тонкой; но он так долго сжимал ее в своей руке, что я вынуждена была наконец пожаловаться ему, что он причиняет мне боль. Зачем он это сделал, я не знала, и чистосердечно полагала, что единственной его целью было измерить толщину моей шеи. Когда же я пожаловалась, что мне больно, он, как будто разжал руки, а в следующую минуту подвел меня к трюмо, и я вдруг увидела, что шея моя обвита великолепным бриллиантовым ожерельем; меж тем, я не почувствовала, как он его на меня надевал и ни на мгновение не заподозрила, чем он был занят, думая, что он просто обхватывает мою шею рукой. Казалось, вся кровь, до последней капли, прилила к моим щекам, к шее и к груди. Я так и вспыхнула вся и не знала, что со мной делается.
Впрочем, желая показать ему, что я умею принимать благодеяния с изяществом, я повернулась к нему и сказала:
— Мой господин, — сказала я, — ваше высочество стремится во что бы то ни стало своею щедростью превзойти самую благодарность в сердце своих слуг: это чувство невольно вытесняет все прочие, и, не будучи в силах сравняться с поводом, его вызвавшим, бледнеет и увядает рядом с ним.
— Милая моя девочка, — сказал он на это. — Я люблю во всем соответствие. Красивое платье, юбка, красивые кружева, венчающие голову, прекрасное личико и точеная шейка — все это становится совершенным — лишь с присоединением сюда ожерелья. Но что это, душа моя, вы краснеете? — вопрошает принц.
— Господин мой, — ответила я, — все ваши дары вызывают у меня румянец стыда, но краснею я главным образом оттого, что так мало заслужила вашу доброту и так мало имею надежды заслужить ее в будущем.
Во всем этом (рассуждала я далее уже про себя) я могу служить вехою, указующей, сколь далеко простирается слабость великих мира сего,. когда те вступают на стезю порока и, не задумываясь, растрачивают несчетные богатства на совершенно недостойных тварей; иначе говоря, поднимают цену той, кого по сердечному капризу Им угодно сделать своей избранницей, поднимают ей цену, говорю, к собственному разорению; непомерно дорогими подарками вознаграждают ласки, которые вовсе этого не стоят, так что в конце концов нет ничего более нелепого, чем цена, которою мужчины готовы оплатить собственную гибель.
Я не могла — даже находясь на самой вершине моего возвеличения, не могла, говорю, не задуматься обо всем этом, хоть совесть моя, как я уже говорила, молчала, ничем не препятствуя моему окончательному погрязанию в пороках. Тщеславие мое находило столь обильную пищу, что не оставляло, казалось, места для добродетельных размышлений. И, однако, я не могла подчас не дивиться безрассудству вельмож, Кои, столь же необузданные в своей щедрости, сколь они не ограничены в средствах, одаривают обильно и без всякой меры наименее почтенных представительниц моего пола за то, что те дозволяют им, употребляя себе во зло все, чем: они одарены свыше, губить самих себя; а заодно и их, грешных.
И вот я, которая еще помнила, какой я была всего несколько лет назад: убитая горем, обливающаяся слезами, со страхом взирающая на возникающий предо мной призрак нищеты, окруженная малыми детьми, покинутыми своим отцом; я, что продавала и закладывала последнюю рубашку, чтобы купить им пищу, и, сидя среди ветоши, в полном отчаянии, не ожидая помощи ниоткуда, с ужасом предвидела неминуемую голодную смерть детей, которых у меня забрали, чтобы отдать в приют; я, которая затем, ради куска хлеба, сделалась шлюхой и, распростившись с целомудрием и совестью, вступила в сожительство с чужим мужем; отвергнутая с презрением всеми родственниками, в том числе и родственниками моего законного мужа, в совершенном одиночестве, всеми покинутая и беспомощная, не зная, как удержать душу в теле, — вдруг оказываюсь возлюбленной принца крови, который осыпает меня своими щедротами за сомнительную честь обладания продажной плотью, служившей до того утехой людям, стоявшим неизмеримо ниже его. Та самая я, которая не так давно, быть может, не отказала бы его собственному лакею, если бы это сулило мне кусок хлеба!
Так вот, говорю я, трудно было не задуматься над слепотой и животной сутью человеческого рода: хороший цвет лица и миловидность, которыми наделила меня природа, оказались настолько соблазнительной приманкой, что побуждали людей на поступки гнусные и неизъяснимые, лишь бы этой красотой завладеть.
Только для того я и останавливаюсь с такой подробностью на тех знаках благоволения, коими меня одаривал ювелир, а за ним принц ***ский; а отнюдь не затем, чтобы рассказ мой соблазнил кого-либо ступить на стезю порока, в следовании которою я нынче столь чистосердечно раскаиваюсь, — боже упаси, чтобы столь гнусное употребление было сделано из замысла, предпринятого со столь добрыми намерениями! Нет, я хочу нарисовать правдивый портрет человека, сделавшегося рабом своей яростной и порочной страсти; показать, как можно исказить образ божий в своей душе, низвергнуть разум с престола, заставить совесть отречься от власти и возвести на опустевший трон чувственность; показать, как можно унизить в себе человека и возвысить зверя.
О, если бы нам было дано услышать укоры, кои благородный этот, человек обращал к себе, когда он отвернулся от порока и ему опостылела та, что некогда столь его восхищала! Сколь полезно было бы читателю сей истории получить подробный пересказ этих укоризн! Но кабы мой принц мог знать всю грязную историю моих, подвигов на жизненном поприще, кои я успела свершить в тот короткий срок, что провела в свете, насколько суровее были бы укоры, какими он себя казнил! Впрочем, я еще этому вернусь.
Я провела в своем веселом отшельничестве без малого три года, и все это время страсть наша была столь сильна сколь вряд ли она когда бывала в такого рода связях. Щедрость и великодушие принца не знали границ. Он уже не мог подарить мне больше, чем подарил с самого начала из одежды, домашней утвари, лакомств и вин.
Отныне он дарил меня одним золотом, и дары его были постоянны и обильны, часто по сто пистолей зараз, и уж во всяком случае не меньше пятидесяти; и, надо отдать мне справедливость, я не проявляла при этом ни хищности, ни алчности, принимая его даяния с видом крайнего равнодушия. Не то, чтобы я от природы лишена была жадности или не предвидела, что пора урожая когда-нибудь кончится и что нужно его собирать, пока еще светит солнце; но щедрость его в самом деле всякий раз предвосхищала не только мои ожидания, но даже желания; и он давал мне деньги так часто, что они просто лились на меня потоком, лишая меня возможности просить о них; так что я не успевала истратить пятидесяти пистолей, как у меня уже заводилась еще сотня.
По прошествии полутора лет, которые я провела, можно сказать, в его объятиях, я обнаружила, что стала тяжела. Я ничего о том не говорила, покуда не уверилась окончательно. И тогда, однажды рано поутру, — мы еще лежали в постели, — я ему сказала:
— Ваше высочество, должно быть, никогда не задумывались о том, что было бы, если бы мне выпала честь забеременеть от вас.
— Дорогая моя, — ответил он, — у нас полная возможность содержать дитя, буде такое случится. Я надеюсь, что вас это не пугает.
— Ничуть, мой господин, — возразила я. — Напротив, я почитала бы себя счастливой, если бы могла подарить вашему высочеству сына. Я бы надеялась, что покровительство его отца и его собственные заслуги доставили ему со временем чин генерал-лейтенанта королевских войск[34].
— Моя девочка может не сомневаться, — сказал он, — что если бы ей случилось родить сына, я бы не отказался признать его своим, хоть он и был бы, как говорится, незаконнорожденным. И ради его матери я не оставил бы его своими попечениями.
Принц после этого стал всякий раз расспрашивать, уж не жду ля я в самом деле ребенка, но я решительно это отрицала, покуда не могла дать ему в том самому удостовериться — ибо дитя уже начало шевелиться во чреве.
Я не могла противиться столь справедливым доводам и, отбросив щепетильность, высказала его высочеству, что поскольку он соблаговолил сделать меня своей любовницей, он вправе заручиться полной уверенностью, что я всецело принадлежу ему, и только ему; я готова принять любые меры, какие он только мне укажет, сказала я, дабы оградить тебя от дерзких домогательств; если он найдет нужным, я согласна замкнуться в четырех стенах, объявив, что дела, связанные с несчастьем, постигшим моего мужа, потребовали моего присутствия в Англии по крайней мере на ближайший год или два. Мои слова пришлись ему по душе, но он только сказал, что ни в коем случае не допустит подобного заточения, ибо оно может неблагоприятно отозваться на моем здоровье. Он предложил мне снять дом в какой-нибудь деревне, подальше от столицы, где бы меня никто не знал и куда я могла бы время от времени отлучаться.
Я возражала, что заточение меня не страшит, прибавив, что нет такого дома, который показался бы мне темницей, коль скоро его высочество будет меня посещать, и посему отклонила мысль о загородном доме, который отдалил бы меня от него и лишил меня частых свиданий с ним. Итак, я осталась в своем доме, никого не принимала и сама никому не показывалась. Эми, правда, выходила наружу, и на расспросы слуг и соседей отвечала на ломаном французском языке, что хлопоты, связанные с моим наследством потребовали моего присутствия в Англии, куда я и уехала; таким образом, весть эта со временем обошла всю улицу. Ибо надо сказать, что там, где дело касается соседей, тем более одинокой женщины, парижане — ив особенности парижанки — ужас как любопытны и притом, что сами они на весь свет прославились своими интрижками; должно быть, любопытство их как раз и объясняется этой чертой, ибо это хоть и затасканная истина, что
тем не менее она верна.
Чужую тайну те скорее открывают,
Кто сами от людей свою скрывают,[28]
Таким образом, его высочество мог проникать в мой дом без всяких затруднений и не боясь нескромных глаз; обычно он наведывался ко мне раза два или три в неделю; бывало же, что он проводил у меня две-три ночи кряду. Однажды он приходит ко мне и объявляет, что намерен мне наскучить так, чтобы я пресытилась его обществом и что, кроме того, ему хочется испытать самому, каково быть узником; с этой целью он дал слугам понять, будто уехал в ***, куда он часто ездил охотиться, и что вернется оттуда не ранее, чем через две недели. Эти две недели он полностью провел со мною, ни разу не выходя из дому.
Ни одной женщине моего положения не доводилось провести две недели в таком совершенном счастье; ибо наслаждаться безраздельно обществом самого образованного, самого любезного и самого воспитанного принца на свете; беседовать с ним весь день и, как ему угодно было меня заверить, — услаждать его всю ночь — можно ли вообразить более полное блаженство, в особенности для такой гордячки, как я?
Чтобы завершить картину безмятежного счастья этой поры, надо упомянуть новый трюк, который со мной сыграл лукавый, заставив меня уверовать в то, что нынешняя моя связь является законной, что я не вправе была отказать столь величественному, столь высокопоставленному, столь бесконечно надо мною возвышающемуся принцу, который к тому же завоевал меня, явив ни с чем не сравнимую щедрость; следовательно, нашептывал мне лукавый, то, что я делаю, вполне законно, тем более, что я к этому времени принадлежала одной себе, поскольку первый мой муж пропал без вести[29], а того, кто считался вторым, не было в живых.
Можете не сомневаться, что убедить меня в истинности подобных доводов было тем проще, что они как нельзя лучше способствовали моему душевному спокойствию.
К тому же у меня не было друга, искушенного в вопросах совести, к которому я могла бы обратиться за разрешением своего сомнения. А лукавый, к голосу которого я все это время прислушивалась, внушал мне обратиться к католическому священнику и, под предлогом исповеди; изложить ему в точности мой случай, дабы тот либо уверил меня, что здесь нет никакого греха, либо снял его с моей души, наложив на меня какую-нибудь легкую епитимью[30]. У меня было сильное искушение прибегнуть к этому способу, и не знаю, что меня остановило, но только я не могла перебороть своего отвращения к католическим священникам.
Тому, что Выгоду и Счастье нам сулит,
Поверить Разум нам тем более велит.
И, как ни удивительно, для меня, дважды, при различных обстоятельствах отказавшейся от всех заветов добродетели, продавшей свое целомудрие, согласившейся на открытое прелюбодеяние, — все же оставалось нечто, через что я не в состоянии была переступить. Я не могу, говорила я себе, быть нечестной в том, что почитается святыней; не могу, придерживаясь одного образа мыслей, притворяться, будто придерживаюсь другого. К тому же я не могла идти на исповедь, не зная толком, как должно себя в этом случае держать; священник тотчас раскусил бы, что я гугенотка и это могло бы плохо для меня кончиться. Главное же то, что, пусть я и шлюха, я все же шлюха протестантская[31], и — каковы бы ни были обстоятельства — не могла вести себя, как шлюха католическая.
Словом, повторяю, я усыпила свою совесть довольно странным доводом, а именно — что, поскольку сопротивляться было свыше моих сил, следовательно, поведение мое не является беззаконным; ибо, рассуждала я, небеса не допустят, чтобы мы несли наказание за то, чnо мы не в состоянии избежать. И вот, успокоив свою совесть подобными нелепостями, я убедила себя в законности своей связи с принцем, с такой же легкостью, как если бы и в самом деле была с ним обвенчана и никогда прежде не была замужем за другим. Человек способен погрязнуть в грехе так глубоко, что становится совсем уже глухим к голосу совести — а страж сей, стоит лишь его усыпить, спит сном непробудным, покуда источник наслаждения не иссякнет или какое-нибудь мрачное, поистине ужасное происшествие не заставит нас прийти в себя.
Признаюсь, я сама дивилась отупению, в котором пребывала моя мысль всю ту пору, дурману, усыпившему мой дух, и тому, как могло статься, что я, которая в первом случае, когда искушение было много сильнее, а доводы — неотразимее, тем не менее постоянно сокрушалась по поводу своего неправедного образа жизни, как могла я теперь жить в столь глубоком и ничем не нарушаемом спокойствии духа и, более того, испытывать радость и полное блаженство, несмотря на то, что нынешнее мое прелюбодеяние было гораздо более явным, чем прежнее. Ибо тогда мой друг, именовавший себя моим мужем, имел хотя бы то оправдание, что законная жена его покинула, отказавшись исполнять свой супружеский долг. Что до меня, то я сейчас находилась точно в таком же положении. Зато принц мало того, что был женат на прекрасной женщине, в жилах которой текла самая благородная кровь, одновременно содержал двух или трех любовниц помимо меня и ничуть этого не стыдился.
Впрочем, повторяю, я, со своей стороны, наслаждалась совершенным душевным покоем; и если принц был единственным божеством, коему я поклонялась, то и он меня, можно сказать, боготворил; не знаю, каковы были его отношения с принцессою, но другие его любовницы почувствовали перемену, и, хоть им так и не удалось меня обнаружить, они — о чем мне стало достоверно известно — прекрасно догадывались, что у их господина появилась новая фаворитка, лишившая их его общества, а также, быть может, в некоторой степени и щедрых даров, какие они привыкли от него получать. Здесь будет уместно упомянуть жертвы, которые он приносил своему новому идолу, а, они были, смею вас уверить, немалые.
Подобно тому, как любовь его была поистине княжеской, он и вознаграждал предмет своей любви по-княжески. Ибо, хоть он и не позволял мне появляться в свете во всей моей новоявленной роскоши, он убедительно доказал, что к подобному запрету его побуждала отнюдь не скупость. Поэтому он объявил мне, что вознаградит меня за мое отшельничество иными способами. Первым делом он прислал мне туалетный столик, вся утварь которого была из серебра, вплоть до самой крышки стола; затем он мне подарил тот самый столик, или сервант, с серебряной посудой, упомянутый мною выше; все принадлежности, относящиеся к этому столу, были также из тяжелого серебра; словом, я, хоть убей, не могла бы придумать, чего мне не хватает из столовой утвари.
Поэтому единственное, чем он мог меня еще одарить, — это драгоценностями и нарядами, либо деньгами на оные. Он послал своего камердинера к торговцу шелком и бархатом, приказав ему купить мне платье тончайшей парчи, затканной золотом, и другое — серебром, и еще третье — алой вышивкой. Таким образом у меня было три наряда, в каждом из которых не погнушалась бы показаться сама королева французская. Сама я, однако, нигде не показывалась, но как наряды эти были подгаданы к истечению срока моего траура[32], я их надевала — то одно, то другое попеременно — всякий раз, что меня посещал принц.
Помимо названных трех нарядов, было у меня еще не меньше пяти платьев, приличных утренним часам, так что мне никогда не приходилось показываться ему дважды подряд в одном и том же наряде. Ко всему этому он прибавил кружева и несколько штук тонкого полотна, причем все это в таком количестве, что мне не только не оставалось желать большего, но и того, что было, хватало с лихвой.
Однажды, посреди вольностей любви, я позволила себе заметить, что его щедрость чрезмерна, что я обхожусь ему слишком дорого в качестве любовницы и что я была бы не менее преданной его рабой, если бы он не затрачивал на меня столько средств. Мне не о чем больше было просить, объяснила я ему, и нарядов и драгоценностей, коими он меня одарил, сказала я, столь много, что я не успеваю их надевать; они были бы нужны, продолжала я, если бы я держала великолепный выезд, а это, как ему известно, сказала я, в такой же мере нежелательно для меня, как и для него. Он обнял меня с улыбкой и сказал, что, покуда я принадлежу ему, он будет следить за тем, чтобы мне не было нужды его о чем-либо просить, сам же он между тем намерен просить меня каждый день о какой-нибудь новой милости.
Когда мы встали (ибо проведенную выше беседу мы вели, лежа в постели), он пожелал, чтобы я надела лучший свой наряд. Это было дня два спустя после того, как его велением мне были доставлены ной новые платья. Я ответила, что — с его дозволения — мне хотелось бы одеться в то платье, которое, как я знала, больше всего нравится ему самому. Он спросил, как могу я судить, какое платье ему должно понравиться, когда он еще ни одного из них не видел. Я сказала, что возьму на себя смелость угадать его вкус по своему собственному. С этими словами я покинула спальню, надела второе из платьев — то, что было расшито серебром, — и возвратилась во всем параде — с головой, убранной кружевами, цена которым в Англии была бы 200 фунтов стерлингов, — не меньше. Все было отлично на мне прилажено стараниями Эми, которая в этом деле знала толк. В таком-то виде я встала в двустворчатых дверях уборной, которые открывались прямо в его спальню.
Принц долгое время сидел и глядел на меня, не проронив ни слова, точно онемев от восторга. Наконец, я сама подошла к нему и, опустившись на одно колено, попыталась против его воли поцеловать ему руку, что мне почти удалось. Однако он поднял меня, встал с кресла сам и крепко, прижал меня к своей груди; по моим щекам струились слезы, и он был немало этим удивлен.
— Душа моя! — воскликнул он, — Что означают эти слезы?
— Господин мой, поверьте, — произнесла я наконец, когда мне удалось немного совладать с собой, — поверьте, молю вас, что слезы эти выражают не печаль, а радость. При мысли о том, как из самых глубин злополучия, в кои меня бросила судьба, я вдруг очутилась в объятиях принца столь доброго и великодушного и пользуюсь столь участливым его расположением, я не в состоянии удержаться от слез. Благодарность переполняет мое сердце и нет-нет дает о себе знать в проявлениях, бурность коих соразмерна лишь щедрости, с какою вы меня осыпаете своими дарами, и любови, какою ваше высочество удостаивает столь недостойное существо, как я.
Не стану повторять все добрые слова, которые он сказал мне в Ответ, ибо это слишком походило бы на роман. Не могу, однако, удержаться от того, чтобы не привести одну небольшую сценку.
При виде слез, струившихся по моим щекам, он вынимает свой платок тончайшего батиста с тем, чтобы вытереть их, но тут же удерживает руку, словно чего-то испугавшись. Итак, он удерживает свою руку, как я сказала, и кидает платок мне, чтобы я сама вытерла слезы. Я тотчас смекнула, в чем дело, и сказала ему с игривым укором:
— Ужели, мой господин, — воскликнула я, — столько раз меня целовавши, вы так и не поняли, чему я обязана своим цветом лица — природе или белилам с румянами? Прошу ваше высочество убедиться, что я не прибегаю ни к каким ухищрениям, дабы понравиться вам. Дозвольте же мне на сей раз проявить некоторое тщеславие и доказать вам, что як вам явилась не под чужими знаменами.
С этими словами я вложила платок ему в руку, и, не отпуская ее, заставила его тереть мне лицо с такой силой, что он пытался уклониться от этого действия из боязни причинить мне боль.
Он был поражен более, чем когда-либо, и принялся божиться — а я впервые со времени моего знакомства с ним слышала, чтобы он божился, — что никогда бы не поверил, сказал он, что цвет лица, подобный моему, возможен без помощи искусства.
— Я хочу представить вашему высочеству более убедительное доказательство, что одна природа повинна в том, что вам угодно считать моей красотой.
С этими словами я подошла к двери и, позвонив в колокольчик, вызвала свою камеристку Эми; затем я приказала ей принести кружку с горячей водой, что она и сделала; его высочество я просила проверить, достаточно ли горяча вода в кружке, что он и сделал; после чего я тотчас у него на глазах обмыла все свое лицо этой водой. Это было в самом деле доказательством, подкрепленным действием, а не верой, и он осыпал мои лицо и грудь поцелуями, выражая свое безграничное изумление всевозможными междометиями и восклицаниями.
Природа не обделила меня также и фигурой. Несмотря на то, что я подарила своему покойному другу двух детей, а законному супругу — шестерых[33], на фигуру свою у меня, как я сказала, не было оснований обижаться, и принц мой (да простится моему тщеславию за то, что я его называю своим!) любовался мною, покуда я прохаживалась перед ним по комнате. Вдруг, он отводит меня в самый темный угол комнаты, и, зайдя мне за спину, велит поднять голову, а сам обхватывает мне шею обеими руками, словно желая измерить, насколько она тонка, — а шея у меня, надо сказать, была длинной и тонкой; но он так долго сжимал ее в своей руке, что я вынуждена была наконец пожаловаться ему, что он причиняет мне боль. Зачем он это сделал, я не знала, и чистосердечно полагала, что единственной его целью было измерить толщину моей шеи. Когда же я пожаловалась, что мне больно, он, как будто разжал руки, а в следующую минуту подвел меня к трюмо, и я вдруг увидела, что шея моя обвита великолепным бриллиантовым ожерельем; меж тем, я не почувствовала, как он его на меня надевал и ни на мгновение не заподозрила, чем он был занят, думая, что он просто обхватывает мою шею рукой. Казалось, вся кровь, до последней капли, прилила к моим щекам, к шее и к груди. Я так и вспыхнула вся и не знала, что со мной делается.
Впрочем, желая показать ему, что я умею принимать благодеяния с изяществом, я повернулась к нему и сказала:
— Мой господин, — сказала я, — ваше высочество стремится во что бы то ни стало своею щедростью превзойти самую благодарность в сердце своих слуг: это чувство невольно вытесняет все прочие, и, не будучи в силах сравняться с поводом, его вызвавшим, бледнеет и увядает рядом с ним.
— Милая моя девочка, — сказал он на это. — Я люблю во всем соответствие. Красивое платье, юбка, красивые кружева, венчающие голову, прекрасное личико и точеная шейка — все это становится совершенным — лишь с присоединением сюда ожерелья. Но что это, душа моя, вы краснеете? — вопрошает принц.
— Господин мой, — ответила я, — все ваши дары вызывают у меня румянец стыда, но краснею я главным образом оттого, что так мало заслужила вашу доброту и так мало имею надежды заслужить ее в будущем.
Во всем этом (рассуждала я далее уже про себя) я могу служить вехою, указующей, сколь далеко простирается слабость великих мира сего,. когда те вступают на стезю порока и, не задумываясь, растрачивают несчетные богатства на совершенно недостойных тварей; иначе говоря, поднимают цену той, кого по сердечному капризу Им угодно сделать своей избранницей, поднимают ей цену, говорю, к собственному разорению; непомерно дорогими подарками вознаграждают ласки, которые вовсе этого не стоят, так что в конце концов нет ничего более нелепого, чем цена, которою мужчины готовы оплатить собственную гибель.
Я не могла — даже находясь на самой вершине моего возвеличения, не могла, говорю, не задуматься обо всем этом, хоть совесть моя, как я уже говорила, молчала, ничем не препятствуя моему окончательному погрязанию в пороках. Тщеславие мое находило столь обильную пищу, что не оставляло, казалось, места для добродетельных размышлений. И, однако, я не могла подчас не дивиться безрассудству вельмож, Кои, столь же необузданные в своей щедрости, сколь они не ограничены в средствах, одаривают обильно и без всякой меры наименее почтенных представительниц моего пола за то, что те дозволяют им, употребляя себе во зло все, чем: они одарены свыше, губить самих себя; а заодно и их, грешных.
И вот я, которая еще помнила, какой я была всего несколько лет назад: убитая горем, обливающаяся слезами, со страхом взирающая на возникающий предо мной призрак нищеты, окруженная малыми детьми, покинутыми своим отцом; я, что продавала и закладывала последнюю рубашку, чтобы купить им пищу, и, сидя среди ветоши, в полном отчаянии, не ожидая помощи ниоткуда, с ужасом предвидела неминуемую голодную смерть детей, которых у меня забрали, чтобы отдать в приют; я, которая затем, ради куска хлеба, сделалась шлюхой и, распростившись с целомудрием и совестью, вступила в сожительство с чужим мужем; отвергнутая с презрением всеми родственниками, в том числе и родственниками моего законного мужа, в совершенном одиночестве, всеми покинутая и беспомощная, не зная, как удержать душу в теле, — вдруг оказываюсь возлюбленной принца крови, который осыпает меня своими щедротами за сомнительную честь обладания продажной плотью, служившей до того утехой людям, стоявшим неизмеримо ниже его. Та самая я, которая не так давно, быть может, не отказала бы его собственному лакею, если бы это сулило мне кусок хлеба!
Так вот, говорю я, трудно было не задуматься над слепотой и животной сутью человеческого рода: хороший цвет лица и миловидность, которыми наделила меня природа, оказались настолько соблазнительной приманкой, что побуждали людей на поступки гнусные и неизъяснимые, лишь бы этой красотой завладеть.
Только для того я и останавливаюсь с такой подробностью на тех знаках благоволения, коими меня одаривал ювелир, а за ним принц ***ский; а отнюдь не затем, чтобы рассказ мой соблазнил кого-либо ступить на стезю порока, в следовании которою я нынче столь чистосердечно раскаиваюсь, — боже упаси, чтобы столь гнусное употребление было сделано из замысла, предпринятого со столь добрыми намерениями! Нет, я хочу нарисовать правдивый портрет человека, сделавшегося рабом своей яростной и порочной страсти; показать, как можно исказить образ божий в своей душе, низвергнуть разум с престола, заставить совесть отречься от власти и возвести на опустевший трон чувственность; показать, как можно унизить в себе человека и возвысить зверя.
О, если бы нам было дано услышать укоры, кои благородный этот, человек обращал к себе, когда он отвернулся от порока и ему опостылела та, что некогда столь его восхищала! Сколь полезно было бы читателю сей истории получить подробный пересказ этих укоризн! Но кабы мой принц мог знать всю грязную историю моих, подвигов на жизненном поприще, кои я успела свершить в тот короткий срок, что провела в свете, насколько суровее были бы укоры, какими он себя казнил! Впрочем, я еще этому вернусь.
Я провела в своем веселом отшельничестве без малого три года, и все это время страсть наша была столь сильна сколь вряд ли она когда бывала в такого рода связях. Щедрость и великодушие принца не знали границ. Он уже не мог подарить мне больше, чем подарил с самого начала из одежды, домашней утвари, лакомств и вин.
Отныне он дарил меня одним золотом, и дары его были постоянны и обильны, часто по сто пистолей зараз, и уж во всяком случае не меньше пятидесяти; и, надо отдать мне справедливость, я не проявляла при этом ни хищности, ни алчности, принимая его даяния с видом крайнего равнодушия. Не то, чтобы я от природы лишена была жадности или не предвидела, что пора урожая когда-нибудь кончится и что нужно его собирать, пока еще светит солнце; но щедрость его в самом деле всякий раз предвосхищала не только мои ожидания, но даже желания; и он давал мне деньги так часто, что они просто лились на меня потоком, лишая меня возможности просить о них; так что я не успевала истратить пятидесяти пистолей, как у меня уже заводилась еще сотня.
По прошествии полутора лет, которые я провела, можно сказать, в его объятиях, я обнаружила, что стала тяжела. Я ничего о том не говорила, покуда не уверилась окончательно. И тогда, однажды рано поутру, — мы еще лежали в постели, — я ему сказала:
— Ваше высочество, должно быть, никогда не задумывались о том, что было бы, если бы мне выпала честь забеременеть от вас.
— Дорогая моя, — ответил он, — у нас полная возможность содержать дитя, буде такое случится. Я надеюсь, что вас это не пугает.
— Ничуть, мой господин, — возразила я. — Напротив, я почитала бы себя счастливой, если бы могла подарить вашему высочеству сына. Я бы надеялась, что покровительство его отца и его собственные заслуги доставили ему со временем чин генерал-лейтенанта королевских войск[34].
— Моя девочка может не сомневаться, — сказал он, — что если бы ей случилось родить сына, я бы не отказался признать его своим, хоть он и был бы, как говорится, незаконнорожденным. И ради его матери я не оставил бы его своими попечениями.
Принц после этого стал всякий раз расспрашивать, уж не жду ля я в самом деле ребенка, но я решительно это отрицала, покуда не могла дать ему в том самому удостовериться — ибо дитя уже начало шевелиться во чреве.