Ни в коем случае я не намеревалась ни посылать за ним, ни, если бы и повстречалась с ним на улице, его окликнуть, — нет, говорила я себе, лучше смерть! Точно так же, гордость не позволяла мне подстерегать его возле его дома; словом, я пребывала в полнейшей растерянности — как быть, что делать?
   К этому времени как раз и подоспело письмо от Эми, в котором она рассказала о своей встрече с голландским шкипером; оно полностью подтверждало сведения, какие она мне сообщила в предыдущем, и теперь уже не оставалось места сомнениям: увиденный мною из окна кареты всадник был моим голландским купцом. Но все равно самый изобретательный ум не мог бы мне подсказать, как с ним заговорить, не роняя достоинства. Ибо откуда было мне знать, каково его нынешнее положение? Холост ли он, или женат? Если женат, говорила я себе, щепетильность этого человека такова, что, попадись я ему на глаза, он и разговаривать со мною не станет и даже виду не подаст, что мы знакомы.
   Во-вторых, он совсем меня бросил, а для женщины нет худшего оскорбления; он ведь ни на одно мое письмо не ответил; и, как знать, быть может, его сердце по-прежнему для меня закрыто. Так что я решила Ничего не предпринимать до более благоприятного случая, который, быть может, укажет путь, какого мне следует держаться. Ибо в одном я была непоколебима — не давать ему повода еще раз выказать мне пренебрежение.
   В таком умонастроении, я пребывала еще три месяца, и наконец, не выдержав, решила вызвать Эми, дабы рассказать ей о положении дел — и ничего до ее возвращения не предпринимать. В ответ Эми написала, что постарается прибыть как можно скорее, заклиная меня до ее возвращения не вступать ни в какие переговоры — ни с ним, ни с кем-либо другим; о сути же того, что она имела мне сообщить, она по-прежнему ничего не писала. Это меня огорчало до глубины души — по разным причинам.
   Однако, покуда шла эта моя переписка с Эми, причем ее ответа мне приходилось ждать дольше обычного, что мне нравилось много меньше, чем ее былое проворство, — так вот, за это время произошло следующее.
   Однажды под вечер, примерно около четырех часов пополудни, когда я сидела наверху в комнате своей любезной квакерши, весело болтая с ней о том, о сем (ибо в ее обществе невозможно соскучиться), снизу вдруг раздался нетерпеливый звонок; прислуга куда-то отлучилась, — и моя квакерша сама побежала открыть дверь: на пороге стоял некий господин и с ним его лакей; незнакомец пытался, по-видимому, произнести какие-то слова извинения, которых моя подруга толком не разобрала, ибо говорил он на ломаном английском языке. Он попросил дозволения видеть меня, назвав при этом имя, под которым я проживала в этом доме (кстати сказать, совсем не то, какое я носила в пору нашего с ним знакомства).
   Квакерша отвечала со свойственной ей учтивостью, ввела его в великолепную гостиную внизу и сказала, что пойдет узнать, принадлежит ли названное им имя ее постоялице, после чего вновь к нему спустится.
   Еще не зная даже, кто этот внезапный посетителе, я отчего-то, всполошилась, ибо в душе предчувствовала все, что в дальнейшем и произошло (откуда бывает такое, пусть нам объяснят господа ученые); когда же моя квакерша поднялась и весело проворковала: «А вот и твой французско-голландский купец пришел тебя проведать», я чуть не умерла, от страха. Я не могла ни шевельнуться, ни вымолвить слова и так и сидела на своем стуле, словно каменное изваяние. Она наговорила мне тысячу игривых комплиментов, но я словно оглохла. Она не выдержала и принялась меня тормошить.
   — Ну что же ты, — приговаривала она. — Пора, наконец, прийти в себя. Проснись! Ведь он меня ждет внизу. Что мне ему сказать?
   — Скажи, что такой в твоем доме нет, — приказала я.
   — Ну, нет, — сказала, она, — я так не могу, потому что ведь это неправда; и потом я ему уже призналась, что ты наверху. Не упрямься же, спустимся к нему вместе.
   — Ни за что! — воскликнула я. — Ни за тысячу гиней!
   — Ладно, я пойду скажу, что ты сейчас к нему спустишься.
   И, не дожидаясь моего ответа, побежала вниз.
   Миллион мыслей вихрем пронеслись в моей голове, когда она меня покинула, и я так ничего не придумала. Надо было к нему выйти — ведь ничего больше не оставалось — а вместе с тем я дала бы 500 фунтов за то, чтобы избежать этой встречи; однако, если бы я от нее отказалась, я бы, наверное, в следующий же миг согласилась дать еще 500 фунтов — лишь бы его повидать! Я была полна колебаний и нерешительности: то, чего я жаждала всем сердцем, едва оно становилось возможным, я тут же отвергала, а то, что я как будто отвергала, являлось тем самым, ради чего я потратила 40 или 50 фунтов, посылая Эми во Францию — наудачу, без тени надежды достичь желаемого; а ведь вот уже полгода как я так была озабочена этим, что не знала покоя ни днем, ни ночью, покуда Эми не предложила съездить за море и навести о нем справки. Короче говоря, все мысли мои смешались и пришли в полный беспорядок. Когда-то я его отвергла, затем от души в этом раскаивалась; после этого, истолковав его молчание в дурную сторону, вновь его мысленно отвергла и вновь об этом жалела. Теперь же, унизившись до того, что. послала специально свою служанку его разыскивать (если бы ему былб то известно, он, наверное, никогда бы ко мне не вернулся), неужели теперь мне предстоит отвергнуть его в третий раз? С другой стороны, быть может, и он, в свою очередь, раскаивался и, не зная ни о том, как я унизилась, послав на его розыски Эми, ни о годах моего распутства, приехал затем, чтобы меня найти; быть может, и теперь не поздно и я могла бы вновь с ним сблизиться на условиях столь же выгодных, как те, какие он предлагал прежде, — так неужели я откажусь с ним повидаться! И вот, пока я пребывала в этой сумятице чувств, моя верная квакерша вновь ко мне вбегает и, видя мое смятение, бежит к чуланчику и несет мне оттуда рюмку с какою-то наливкой. Я, однако, отказалась и даже не притронулась к ней.
   — Понимаю, — сказала квакерша, — я тебя понимаю; но не бойся — я тебе дам потом чего-нибудь такого, чтобы отбить запах. Пусть он хоть тысячу раз тебя поцелует — ничего не почувствует…
   А я подумала про себя: «А ты, голубушка, оказывается, прекрасно разбираешься в делах такого рода; ну что ж, коли так, руководи мною!» И с этим я решилась послушать ее и спуститься к гостю. Она дала мне глотнуть наливки и закусить какой-то аппетитной пряностью, такой крепкой, что самое острое чутье не уловило бы теперь запаха наливки.
   Ну вот, после этого (все еще несколько колеблясь) я спустилась с ней черным ходом в столовую, рядом с гостиной, в которой он ожидал; здесь я остановилась и попросила ее дать мне минуту на размышление.
   — Хорошо, — сказала она, — думай себе, пожалуй, а я потом за тобой зайду, — и покинула меня с еще большей стремительностью, чем в первый раз.
   Хоть я и сопротивлялась и испытывала непритворное смущение, я все же подумала, что с ее стороны было жестоко покидать меня в эту минуту и что ей следовало бы немного более настойчиво меня уговаривать. Так глупо мы устроены: отталкиваем то, чего больше всего на свете желаем, и сами же над собою насмехаемся, притворяясь равнодушными к тому, потеря чего для нас равносильна смерти! Квакерша, однако, меня перехитрила, ибо пока я здесь стояла, пеняя ей в душе за то, что она меня не ведет к нему, она вдруг распахнула двойные двери в гостиную.
   — Вот, — сказала она, вталкивая его в столовую, — та, о которой ты спрашиваешь.
   И в ту же минуту учтиво удалилась, да так быстро, что мы даже опомниться не успели!
   Я встала, но была так растеряна, что не могла решить, как мне с ним держаться, и с быстротою молнии сама же себе ответила: «как можно холоднее». И вот я напустила на себя вид строгий и чопорный и, как это ни трудно было, целых две минуты выдерживала этот тон.
   Он, в свою очередь, тоже сдерживал себя, степенно ко мне приблизился и отвесил мне учтивый поклон; впрочем, его холодность происходила, по-видимому, от того, что он полагал, что квакерша все еще стоит у него за спиною; она же, как я уже говорила, слишком хорошо понимала все эти дела и в одно мгновение исчезла, дабы дать нам полную свободу, ибо, как она мне впоследствии сказала, по ее разумению, мы, должно быть, друг друга знали довольно близко, пусть и много лет назад.
   Какую бы суровость я на себя ни напускала, его сдержанность меня удивляла и сердила, и я уже подумывала), зачем нам это церемонное свидание. Однако, убедившись, что мы одни, он, постояв с минуту в нерешительности, наконец произнес:
   — Я думал, эта дама еще здесь.
   С этими словами он обнял меня и трижды или четырежды поцеловал. Я, однако, раздосадованная до крайности холодностью его первого приветствия, когда еще не знала причины ее, теперь, хоть она мне и открылась, не могла расстаться со своим предубеждением, и мне казалось, что его объятия и поцелуи были не столь пылки, как некогда, и мысль эта долгое время еще сковывала меня в моем обращении с ним. Но в сторону. Он стал с восхищением говорить о том, что он наконец меня нашел, о том, как удивительно, что, проведя целых четыре года в Англии и употребив все средства меня разыскать, какие он только мог, он так и не напал на мой след. Подумать только, заключил он, что после того, как он уже более двух лет отчаялся меня найти и махнул наконец рукой на поиски, — вдруг на меня набрести!
   Я могла бы объяснить ему, почему он не мог меня разыскать, рассказав истинные причины моего затворничества, но вместо этого я придала делу новый и совершенно лицемерный оборот. Всякий, сказала я ему, кто знаком с моим образом жизни, мог бы изъяснить причину, по какой он не мог меня найти. Вследствие отшельнического образа жизни, какого я придерживалась все последние годы, у него был один шанс против ста тысяч когда-либо меня разыскать. Я ни с кем не зналась, переменила имя, жила на окраине города, не сохранив ни одного знакомства, и посему неудивительно, что он меня нигде не видел; он может судить по моему платью, прибавила я, что у меня не было желания поддерживать какие-либо знакомства.
   Тогда он спросил, не получала ли я от него каких писем. Я сказала, нет, коль скоро он не почел за должное оказать мне учтивость и ответить на мое последнее письмо, то я, естественно, не могла ожидать от него вестей после такого молчания, коим он удостоил мое письмо, в котором я унижалась как никогда в жизни. Далее я сказала, что после того я даже не посылала туда, Иуда я просила его адресовать письма ко мне. Я получила достойное наказание за свою слабость, сказала я, и мне оставалось лишь каяться в том, что я имела глупость отступиться от правила, которого так строго дотоле придерживалась; впрочем, что бы он ни думал, прибавила я, то, что я сделала, происходило не столько от слабости, сколько от чувства благодарности; я испытывала душевную потребность отплатить ему сполна за все то, чем я ему была обязана. И еще я прибавила, что у меня не было недостатка в случаях улучшить, в общепринятом смысле этого слова, свое положение и вкусить блаженство, которое якобы сулит брак, и могла бы составить весьма блестящую партию; однако, продолжала я, как бы я ни унижалась перед Ним, я осталась верна своим убеждениям о женской свободе, с честью выдержав все искусы тщеславия и корысти; ему же, сказала я, я бесконечно обязана за то, что, предоставив мне возможность погасить единственное обязательство, которое могло стоить мне моей свободы, он не подвергнул меня вытекающей отсюда опасности. И теперь, я надеюсь, заключила я, что коль скоро я сама, добровольно, изъявила готовность наложить на себя оковы, он почтет мой долг ему погашенным; я же все равно буду чувствовать себя в неоплатном долгу за то, что он предоставил мне возможность сохранить мою свободу.
   Слова мои повергли его в такое замешательство, что он не знал, что и отвечать, и некоторое время стоял передо мной в полном молчании, затем, приободрившись, он сказал, что я возвращаюсь к спору, который, как он надеялся, был окончен и забыт, и что он не намерен его воскрешать. В том, что я не получила его писем, он убедился сам, ибо первым делом по своем прибытии в Англию, он отправился туда, куда эти письма были адресованы, и, за исключением первого, нашел их все на месте; люди, там проживавшие, не знали, куда их направить. Он надеялся от них услышать, где меня разыскивать, но, к крайней своей досаде, узнал, что они обо мне не имели и понятия. Он был чрезвычайно огорчен, сказал он, и я Должна понять, в ответ на все мои обиды, что он был надолго и, как он надеется, довольно наказан за небрежность, в которой, по моему мнению, он повинен. Это верно, сказал он далее, — да и как могло быть иначе! — что после отпора, какой я ему дала, — в тех обстоятельствах, в коих он тогда находился, да еще после таких горячих с его стороны просьб, — после всего этого он со мною расстался, полный горечи и досады. Он, разумеется, раскаивался в своем грехе, но жестокость, какую я проявила по отношению к несчастному ребенку, которого в то время несла под сердцем, совершенно его от меня отвратила, и это чувство помешало ему ответить на мое письмо согласием; поэтому он некоторое время не писал мне вовсе. Однако примерно через полгода эта горечь была вытеснена любовью ко мне и заботой о бедном дитяти.
   Здесь речь его прервалась, на глаза навернулись слезы, и он с трудом заключил свою речь, обронив как бы мимоходом, что и до сей минуты не знает, жив ли этот младенец или нет. Итак, продолжал он, былая горечь стала утихать; он послал мне несколько писем — помнится, он сказал — семь или восемь, и ни на одно из них не получил ответа. Вскоре дела вынудили его ехать в Голландию и по дороге туда он завернул в Англию. Тогда-то он и обнаружил, что за его письмами никто не посылал, но решил их там оставить и уплатил почтовые издержки[108]; возвратившись во Францию, он все не мог успокоиться и удержаться от рыцарской попытки еще раз поехать в Англию и вновь попробовать меня разыскать, хоть он и не знал, ни где, ни у кого обо мне справляться. Тем не менее он поселился здесь в твердой уверенности, что рано или поздно либо меня встретит, либо обо мне услышит и что счастливый случай наконец нас сведет; так прожил он здесь свыше четырех лет и, хоть вовсе утратил надежду, решил больше не менять своего местожительства, разве если, как то бывает со стариками, почувствует желание ехать умирать на родину. Покамест, однако, он такой тяги еще не ощущает. Теперь, когда мне стали известны все шаги, какие он предпринимал к моему розыску, быть может, сказал он, я соглашусь забыть его молчание, вызванное досадой, и посчитать, что епитимья (как он сказал), им самим на себя наложенная, заключавшаяся в его многолетних и неустанных поисках, является достаточным искуплением обиды, так сказать, amende honorable[109], какую он мне причинил, не ответив на мое любезное письмо, в котором я звала его вернуться. Быть может, теперь, заключил он, мы в состоянии вознаградить друг друга за прошлые страдания.
   Признаться, я не могла его слушать без внутреннего волнения, однако я не сразу сбросила свою напускную суровость и продолжала сохранять тон чопорный и сдержанный. Прежде чем отвечать ему по существу дела, сказала я, я считаю нужным успокоить его отцовскую тревогу и сообщить, что сын его жив и что теперь, увидев, с каким чувством он о нем говорит, и убедившись в том, что судьба сына его так волнует, я сожалею, что не изыскала прежде способа известить его; но я думала, что, поскольку он пренебрег матерью ребенка, вся его забота о сыне кончится на том, что он, как было сказано в его письме, обеспечит его, и что для него, как для многих отцов, — с глаз долой, из сердца вон, тем более, что он раскаивался в его появлении на свет. Я полагала, что, обеспечив ребенка много щедрее, нежели прочие отцы в подобных обстоятельствах, он на этом и успокоился.
   Если бы я раньше удосужилась дать ему знать, отвечал он, что несчастный младенец жив, он о нем позаботился бы и объявил его своим законным сыном, — что ему было бы нетрудно сделать, поскольку никто ничего не знал об истинном его происхождении, и таким образом снял бы с бедняги бесславие, которое в противном случае должно сопутствовать ему всю жизнь; да и сам мальчик мог бы не подозревать о своем незаконном происхождении. Теперь же, сказал он, вряд ли можно это поправить. Из всего его последующего поведения, прибавил он, я могла убедиться, что в его намерения никоим образом не входило причинить мне такое оскорбление, а также способствовать тому, чтобы свет пополнился еще une miserable[110] (это его слова), если бы не надеялся тогда же сделать меня своей женой. Но если и сейчас еще не поздно спасти ребенка от последствий несчастных обстоятельств, сопутствующих его рождению, он надеется, что я позволю ему это сделать, и тогда я моту убедиться, что у него для того достаточно и средств, и чувства. Несмотря на все неудачи, которые на него обрушились, ни одна родная душа, — тем более, сын от столь дорогой ему женщины не будет нуждаться, покуда он в силах это предотвратить.
   Речь его глубоко меня взволновала. Мне было совестно, что он выказывал больше чувства к ребенку, которого ни разу не видел, нежели я, которая его родила. Я же этого ребенка не любила и неохотно его навещала. И хоть я и обеспечила его всем нужным, но и то посредством Эми, а сама видела его от силы раз в два года, ибо в душе своей положила, что не позволю ему, когда он вырастет, именовать меня матушкой. Я, впрочем, сказала, что о ребенке есть кому позаботиться и что ему нечего тревожиться, — не думает же он, что я люблю свое дитя меньше, нежели он, который никогда его не видел! Я напомнила ему мое обещание, а именно, что выделю для младенца ту тысячу пистолей, которую он в свое время отказался от меня принять; далее я уверила его, что составила завещание, по которому отказываю сыну 5 000 фунтов вместе с процентами в случае, если умру прежде его совершеннолетия; что я и сейчас от этого не отступаюсь, но что, если ему угодно, я согласна передать, ребенка в полное его распоряжение, а в доказательство моей искренности сказала, что готова хоть сейчас передать ему ребенка, а также те 5 000 фунтов на его содержание, поскольку верю, что он в самом деле покажет себя настоящим отцом, как то явствует из чувства, которое он выказывает теперь.
   Я приметила, что два-три раза во время разговора он намекал на какие-то неудачи в делах. Меня немного удивляло это сообщение, а главное, что он повторил его несколько раз. Впрочем, я решила до поры до времени не обращать на это внимания.
   Он поблагодарил меня за мою заботу о ребенке с нежностью, не оставлявшей сомнений в искренности его слов, высказанных ранее; я же еще больше про себя посетовала, что так мало явила чувства к несчастному ребенку. Он сказал, что не намерен его у меня отнимать, но хотел бы представить его людям как своего законного сына, а это и сейчас возможно; проживя столько лет врозь с другими своими детьми (у него их было трое: два сына и дочь, которые воспитывались у его сестры в Нимвегене, что в Голландии[111]), он легко мог послать к ним еще одного — сына десяти лет, чтобы он рос вместе с ними; в зависимости от того, как сложатся в дальнейшем обстоятельства, он может объявить мать этого ребенка умершей или живой. Поскольку я так щедро намерена одарить нашего сына, он присовокупит к этой сумме кое-что и от себя, и притом, как он надеется, достаточно внушительное. Правда, ему несколько не повезло в делах (повторил он в который раз), и поэтому он теперь не может сделать для сына все то, что намеревался прежде.
   Здесь уже я, решив, что, пора отозваться на его неоднократные намеки на какие-то постигшие его деловые неудачи, выразила сожаление по поводу того, что он понес урон в делах и сказала, что не хотела бы усугублять его и без того стесненное, быть может, положение, а тем более отнимать что-либо у других его детей. Я не могу согласиться отдать ему мальчика, сказала я, хоть это и было бы бесконечно для тога полезно, разве что мне будет дозволено взять все связанные с этим расходы на себя; в случае, если он посчитает сумму в 5000 фунтов недостаточной, я готова ее увеличить.
   Мы так долго обсуждали судьбу нашего сына, а также прошлые наши дела, что больше ни о чем в этот первый его приход не успели переговорить. Я настойчиво просила его сказать мне, как он меня обнаружил, но он откладывал ответ на другое время, и, испросив у меля дозволения еще раз ко мне наведаться, откланялся и ушел. Я сама была рада остаться одна — так переполнена была моя душа всем, что я от него услышала. Чувства самого противоречивого свойства обуревали меня: то я была преисполнена любови и нежности, особенно припоминая, как горячо и страстно говорил он о нашем ребенке; то начинала задумываться и сомневаться относительно его финансовых обстоятельств. Иногда же меня одолевали страхи, как бы, — если я решусь продолжать с ним общение, — он ненароком не узнал о моих приключениях, когда я жила на Пел-Мел и в других местах, — это бы меня окончательно раздавило; и тогда я решала, что лучше бы его больше не принимать и отвергнуть навсегда. Все эти мысли и различные другие так быстро сменяли одна другую, что я мечтала поскорее отделаться от гостя, дабы разобраться в них наедине; так что, когда он, наконец, ушел, я вздохнула свободнее.
   После этого мы виделись еще несколько раз, но было столько вопросов, которые надо было предварительно обсудить, что мы почти и не касались главного; правда, он заговорил было и об этом, но я только отшучивалась.
   — Увы, — сказала я. — К этому уже немыслимо больше возвратиться; с тех пор, как мы с вами говорили о таких вещах, прошло уже два столетия и я, как видите, успела за это время сделаться старухой.
   В следующий раз он снова пустил пробный шар, и я снова отразила атаку насмешкой.
   — Как? — воскликнула я. — О чем ты говоришь? Разве ты не видишь, что я вступила в квакерское братство и мне отныне нельзя даже обсуждать подобные материи?
   Все это я произнесла с видом чинным и степенным.
   — Но отчего же? — возразил он. — Разве квакеры не вступают в брак, как прочие смертные? К тому же, — продолжал он, — квакерское платье вам очень даже к лицу.
   Он продолжал шутить в таком духе и в третий раз. Однако с течением времени я, как говорится, становилась с ним все любезнее, и мы сделались очень коротки, так что, если бы не несвоевременно приключившийся случай, я бы, наверное, вышла за него замуж или согласилась бы выйти за него, как только он заговорит о том вновь.
   Я уже долго не получала писем от Эми, которая, кажется, об эту пору отправилась в Руан вторично, чтобы навести справки о моем купце; и надо было ее письму прийти в этот злополучный момент! Вот что она имела мне сообщить:
   I. Мой купец, которого я сейчас уже, можно сказать, держала в своих объятиях, покинул Париж, потерпев, как я и подозревала, большой урон в делах; в связи с этими самыми делами он и ездил в Голландию, куда и перевез своих детей; после того он прожил некоторое время в Руане; поехав туда, Эми (совершенно случайно) узнала от некоего голландского шкипера, что мой друг вот уже свыше трех лет как пребывает в Англии; что его можно встретить на Бирже под французской аркой и что он живет на Сент-Лоренс-Патни-лейн и так далее; самого же его, заключала Эми, я наверное вскоре разыщу, но он, по всей вероятности, беден и не стоит того, чтобы за ним гоняться. Писала же она так из-за следующей новости которая прельщала мою проказницу по ряду причин.
   II. Что касается принца ***ского, то он, как уже говорилось выше, отбыл в Германию, где были расположены его владения. Он покинул службу при французском дворе и жил в отставке; Эми повстречала его камердинера, который оставался в Париже, дабы привести все его тамошние дела в порядок. Камердинер этот рассказал Эми, что его господин в свое время поручил ему разузнать обо мне и найти меня и что он, камердинер, много приложил к тому усилий; что, насколько ему удалось выведать, я уехала в Англию; после этого принц дал ему приказание ехать в Англию и имел намерение в случае, если тот меня разыщет, наградить меня титулом графини, жениться на мне и увезти к себе в Германию; камердинер был уполномочен заверить меня в том, что принц готов на мне жениться, если я соглашусь к нему приехать; он обещал послать своему господину известие, что напал на мой след и не сомневался в том, что получит приказание отправиться в Англию и там оказать мне уважение, сообразное с рангом, какой меня ожидает. Будучи особой честолюбивой и зная слабость, какую я питаю к великолепию, лести и ухаживаниям, Эми нагромоздила в своем письме всякой всячины, главным образом лести, рассчитанной на мое тщеславие, и уверяла меня, что камердинеру приказано жениться на мне по доверенности своего господина (как это принято у принцев крови), снабдить меня свитою и оказать мне бог весть какие еще почести; между тем, сообщала она, камердинеру она еще не открылась в том, что продолжает находиться у меня в услужении и не сказала, что знает, где я нахожусь, или куда мне писать, ибо хотела вперед все у него досконально выведать, дабы убедиться, что слова камердинера правдивы, а не пустая гасконада. Единственное, — что она ему сказала, это что, если у него впрямь такое поручение от принца, она постарается меня разыскать.