Марк отбывал, отрабатывал, отслуживал законный привычный месяц солдата-резервиста. Никогда раньше эта служба не казалась ему такой постылой, как сейчас. То ли возраст начал сказываться, – уже перемахнул за сорок, то ли место службы Господь определил ему за грехи тяжкие, то ли с командиром взвода ему не повезло. Кроме возраста, любого из двух этих "то ли" хватило бы с лихвой. Солдатское ли это дело охранять тюрьму? Да еще какую тюрьму! Место заключения арабских террористов.
   Марк, – грузный, добродушный, компанейский, был либералом до мозга костей. Он не умел ссориться. Знакомым своим и малознакомым он прощал обиды и проступки. Он и арабских террористов мог понять, а значит – простить, если они, как и положено, скажем, партизанам, воевали бы против армии. Будь в охраняемой им тюрьме такие террористы, Марк не проклинал бы свою солдатскую судьбу.
   Но в этой тюрьме была особая публика. Марк, талантливый журналист, никак не мог подобрать нужного слова для определения этой публики. Террористы? Так они называются официально. Но ведь это ничего не определяет. Бандиты? Нет, не то. Надо будет поискать в словаре соответствующее слово. Если оно уже придумано.
   В тюрьме содержались арабские террористы, приговоренные к пожизненному заключению, а то и к трем пожизненным заключениям. И это при мягкости израильского судопроизводства. Такую меру наказания получили они за хладнокровное убийство мирных граждан, за убийство арабов, подозреваемых в сотрудничестве с израильтянами.
   Даже Марка коробил приговор "пожизненное заключение". Еще недавно он был ярым противником смертной казни. Он был горд, что в Израиле фактически нет такого наказания. За всю историю Израиля только одного человека присудили к смертной казни – Эйхмана, немецкого военного преступника, организатора и руководителя геноцида еврейского народа.
   Но когда страшных преступников, приговоренных к пожизненному заключению, выпускали на свободу через невероятно короткие сроки в обмен на израильских военнопленных или просто из каких-то гуманных соображений, Марк чувствовал себя уязвленным непосредственно. А когда трех израильтян, попавших в плен из-за своего разгильдяйства, обменяли на тысячу двести арабских террористов (среди них были и убийцы из японской "красной армии"), у Марка дыхание перехватило от этих гуманных соображений. В тот день он здорово надрался.
   Гуманных… По привычке Марк переводил на русский язык любое иностранное слово. Гуманный – человеческий. Марк добросовестно и кропотливо искал что-либо человеческое в этой банде, которую охранял. Но даже звериного он не находил у собранного здесь отребья.
   У зверей свои законы, и жестокость имеет границы. А здесь, в тюрьме, когда по какому-нибудь поводу возникали драки между арестантами, жестокость была беспредельной. Только применив слезоточивый газ, удавалось распутать клубок змей. Нередко ублюдки, лишенные всего человеческого, терпя поражение от своих единоверцев, взывали к помощи и просили применить слезоточивый газ.
   Марку было стыдно, что здесь и он озверел, что иногда ему хотелось, чтобы охрана не вмешивалась в чужие драки, чтобы естественным путем решился вопрос о гуманно приговоренных к пожизненному заключению. Ведь по совести, по Закону, дарованному Всевышним, у них не было права на существование.
   А еще поражало Марка, более того – ущемляло его достоинство то, что преступники находились в условиях лучших, чем их охранники. Марк знал толк в хорошей еде, любил основательно выпить и закусить. Он и здесь не был голодным. Такого не бывает в израильской армии. Но ведь не придет же ему в голову здесь, в секторе Газы, требовать свежевыпеченные лепешки, причем, выпеченные не где-нибудь, а в определенной пекарне в арабском квартале в Иерусалиме. И такие требования арестантов удовлетворялись. Третьего дня, когда заключенных посетили наблюдатели из Красного креста, посыпались жалобы на то, что уже около недели в обед нет кабачков.
   Наблюдатели – два швейцарца, красавчики с прилизанным пробором, и две швейцарских девицы в джинсах, плотно обтягивающих их прелести. Даже солдаты поглядывали, облизываясь. А заключенные придумывали все новые жалобы, чтобы продлить пребывание этих блондинок, увеличивавших в их крови содержание половых гормонов.
   Наблюдатели старательно заносили жалобы в свои блокноты. Марк подумал, не эти ли краснокрестовцы смотались во время зверской расправы и не сообщили израильтянам об убийстве безоружного солдата-запасника, по ошибке заехавшего в Джебалию.
   Именно за это убийство к пожизненному заключению приговорили двух террористов. В зверстве участвовало несколько десятков арабов. Но двое осужденных влили в рот солдата бензин и подожгли его. Именно тогда поймали этих двоих, уже давно бывших в розыске. Их "послужной список" содержал еще несколько убийств.
   Сейчас кассационный суд рассматривал жалобу их адвоката на незаслуженно суровое наказание.
   Дважды Марк сопровождал в суд и обратно эту милую парочку. Он сидел в закрытом "джипе" напротив террористов. По выработанной журналистской привычке, по своей природе, он пытался разглядеть в их глазах хоть проблеск человекоподобия. Он пытался обнаружить в хищных лицах хоть что-нибудь, что пробудило бы в нем, пусть не сострадание, но хотя бы понимание их сатанинской жестокости.
   До предела пришлось ему выжать в себе тормоза, чтобы не разрядить в них свой "Галиль", когда, выйдя из джипа они перед телевизионными камерами и аппаратами фотокорреспондентов растопырили пальцы в победном "V". Подлый взводный! Именно Марка он постоянно назначает сопровождающим в суд.
   Началось это еще в позапрошлом году. Один из наиболее жестоких убийц оказался выпускником Московского университета имени Патриса Лумумбы. Марк заговорил с ним по-русски. С этого и пошло. Но тогда почему-то было все-таки легче. Может быть потому, что командир взвода был еще нормальным человеком. А в этот призыв какой-то тумблер щелкнул в нем и превратил интеллигентного провизора, владельца аптеки, в замкнутого солдафона, в бездумное приложение к инструкциям. Правда, одну очень важную инструкцию младший лейтенант сам нарушал постоянно.
   Кратчайший путь из казармы в столовую – между тюремными блоками. Поэтому солдатам категорически запрещено идти в столовую без оружия. Если младший лейтенант появлялся в столовой без "Галиля", значит, он прошел чуть ли не километр вокруг изгороди лагеря. Марк хорошо знал своего взводного. В трусости его не заподозришь. Нет, не шел он вокруг изгороди. Но на хрена этот героизм, идти между блоками без оружия? Да еще в нарушение инструкции.
   На вопрос Марка младший лейтенант не ответил. Только махнул рукой. Черт его знает, что с ним происходит.
   Но это не единственная странность. Каждый солдат мечтал хоть на минуту вырваться в отпуск. А младший лейтенант отказался от очередного увольнения в субботу. Он даже поспорил по этому поводу с капитаном, командиром роты, уговаривавшим взводного разрядиться немного, снять с себя напряжение. Действительно странно.
   Утром Марк со своим напарником снова были назначены сопровождать двух террористов из Джебалии в кассационный суд. И снова Марку захотелось выстрелить в них, когда они растопырили пальцы в победном "V". Ох, испаряется в этой обстановке его либерализм. Надо взять себя в руки.
   За несколько минут до отъезда он услышал, как капитан спросил командира взвода, не желает ли и он поехать в суд. Ведь сегодня будет оглашен приговор. Младший лейтенант отказался. Была бы у Марка такая возможность!
   Судья долго читал обвинительное заключение с подробным объяснением беспочвенности кассации. Приговор подтвержден. Пожизненное заключение. И снова растопыренные пальцы террористов, и наглые улыбки, и уверенность в том, что заключение будет не только не пожизненным, но даже непродолжительным.
   – Ну, что? – Спросил младший лейтенант, когда Марк вернулся в казарму.
   – Подтвердили. Пожизненное заключение.
   – Пожизненное заключение… Если бы хоть это. Но ты же знаешь, как ведет себя наше прекраснодушное правительство и вообще все эти говнюки. Впрочем, ты ничего не слышал, а я ничего не говорил. Еще обвинят нас в том, что армия вмешивается в политику.
   Младший лейтенант помолчал, вытащил магазин из "Галиля", несколько раз со злостью взвел затвор и положил автомат перед собой на стол:
   – Вот вы все шепчетесь, что стало с взводным, что стало с взводным? А как моя фамилия, вы знаете? А что достать цианистый калий для меня не проблема, вы знаете? Что подсыпать его в пищу этим двум подонкам для меня не проблема, вы знаете? Вот почему я отказался от отпуска. Не хотел приближаться к цианистому калию в своей аптеке. Вот почему я не могу быть с оружием, когда вижу перед собой наглые рожи этих нелюдей. Это ты понимаешь?
   Марк это понимал. Но ведь раньше у младшего лейтенанта не было такой реакции. Командир взвода увидел тень сомнения на лице своего солдата и товарища.
   – Ничего ты не понимаешь. Как моя фамилия?
   – Фельдман, – действительно не понимая вопроса, ответил Марк.
   – А как фамилия солдата, убитого в Джебалии?
   – Фельдман. Так он твой родственник?
   – Родственник… Дрор был моим братом.
   1989 г.

 



ДЕЗОРГАНИЗАТОР



 
   Мне еще только должно было исполниться одиннадцать лет, когда на мою погибель учредили похвальные грамоты. За отличные успехи в учебе и поведении. Что касается учебы, то отличные успехи были налицо, хотя все, кому не лень, говорили, что в том нет моих заслуг, так как я пальцем о палец не ударяю для достижения этих успехов. Но вот поведение…
   Я еще могу понять нашу учительницу Розу Эммануиловну, с которой у меня никак не налаживалось мирное сосуществование. Вот уже почти четыре года я безуспешно пытался втолковать ей, отягченной стародевичеством, что нормальный здоровый ребенок не может вести себя на уроках, как заспиртованный карась в банке на шкафу возле потертой классной доски.
   В конце концов, Роза Эммануиловна могла меня не любить, как вообще не любят инакомыслящего. А вот почему буквально вся школа считала меня неисправимым, представить себе не могу. У них-то какие были для этого основания?
   Но так уже оно повелось – общественное мнение! Даже звание мне присвоили – "дезорганизатор".
   Я, конечно, не задумывался над этимологией этого трудно произносимого слова. Во всяком случае, догадаться, что это не похвала, я уже мог.
   Не помню, нужна ли мне была похвальная грамота, то есть, был ли я настолько честолюбивым ребенком, что непременно жаждал заполучить эту награду. Не помню.
   А ведь помню, что именно в эти дни мечтал попасть в Абиссинию. Даже на всякий случай соорудил великолепный лук, из которого, конечно, нельзя подбить итальянский самолет, но, если пропитать наконечник стрел ядом, – а в Абиссинии его, безусловно, навалом, – то уничтожить хотя бы взвод фашистов, несомненно, в моих силах.
   А еще помню, что через несколько месяцев я уже мечтал об Испании. И понимал, что лук ни к чему. То ли потому, что не выяснил, есть ли в Испании яд для наконечников стрел, то ли просто потому, что республиканцы не пользовались таким оружием. Это я помню. А вот мечтал ли я получить похвальную грамоту – не помню.
   А мама мечтала. Подай ей похвальную грамоту и точка. Тем более, что прилагать для этого никаких усилий не требовалось (так считала мама), только не нарушать дисциплины.
   А я ведь ее не нарушал. Я был всего лишь "дез-ор-га-ни-за-то-ром".
   К концу четвертого класса, как раз в тот день, когда мне исполнилось одиннадцать лет, стало известно, что педагогический совет решил дать мне похвальную грамоту. То ли педсовет решил, что у меня отличное поведение, то ли просто пожалел мою маму, которой грамота была необходима. Тяжело ей было меня воспитывать. И не то, чтобы требования мои были слишком велики. Просто мы только начали приходить в себя после голода. Мама старалась, чтобы с голубой окантовкой тряпичные тапочки на резиновом ходу были у меня не хуже, чем у других, и чтобы я не вспоминал о тех днях, когда распухшие от голода люди медленно умирали на улицах. А как было не вспоминать? Прошло только три года.
   Не знаю, почему после этого злополучного дня я не стал считать тринадцать роковым числом. До сего дня я не забыл, что это случилось именно тринадцатого июня. В этот день нам должны были выдать табели, отличившимся – похвальные грамоты, а еще сфотографировать счастливое детство, окончившее начальную школу.
   Накануне, после суточного дежурства в больнице, мама не ложилась спать. Шила мне матроску и рассказывала соседям, что сын награжден похвальной грамотой, что он вырастет достойным человеком и украсит ее старость.
   Я как-то смутно представлял себе, что значит украсить старость. Вот как украшают площадь возле дома Красной армии на месте взорванного костела -это да. Говорили, что даже в Киеве так не украшают. Недаром румынские мальчики со всех окрестных сел сбегались в дни праздников на свой высокий берег Днестра позавидовать нам. А мы ходили гордые и важные от того, что так здорово живем, не то что какие-то там капиталисты.
   Тринадцатого июня я пошел на торжество в школу. Чувствовал я себя скованно. Казалось, что каждый встречный норовит осмотреть мой шикарный костюм – белую матроску и белые короткие штаны. Пионерский галстук вырывался из под огромного синего воротника. Красный галстук мне никогда не мешал. А обувь – вы же знаете, какие тогда носили тапочки.
   Но было одно обстоятельство, которое облегчало мою участь и помогало вынести даже парадный костюм. У меня была палка! Отличная бамбуковая палка! Где вам понять, что значит бамбуковая палка для юного авиамоделиста в провинциальном украинском городке! Какой он, этот бамбук? Как он растет? Как ива, или как сосна? Или еще каким-то сказочным образом? Само это слово -БАМБУК звучало экзотично, завораживало, рождало в сознании фантастические картины.
   Другое дело липовый чурбачок. Я вырезал из него пропеллер. Древесина, мягкая, как масло, легко уступала ножу. Все тоньше взаимно перпендикулярные лопасти. И вот уже завершающая стадия. Я полирую пропеллер стеклом и тонкой наждачной шкуркой. Я любовно глажу готовое изделие. Какая гладкая поверхность! Словно язык прикасается к небу, когда во рту сливочный пломбир. Такое же удовольствие. Потому ли, что это первое мое творение? Или потому, что поглаживание сладострастно изогнутой талии пропеллера и плавных закруглений лопастей пробуждает в подсознании ребенка первые ростки дремлющего полового инстинкта? Кто знает?
   А еще еловые и сосновые рейки для плоскостей и для фюзеляжа. Они не дефицит. В кружке их навалом. А вот бамбуковые щепочки, без которых нельзя изготовить закруглений крыльев, хвоста и стабилизатора, инструктор выдает нам так, как выдают гранильщикам алмазы.
   Медленно, осторожно я изгибаю над огнем бамбуковую щепочку, придавая ей нужную округлость. Бамбуковая щепочка! А тут целая палка. Для меня этот остаток развалившейся этажерки, подаренный соседом, вероятно дороже, чем для королевы Кохинор в британской короне. Мог ли я не взять в школу бамбуковую палку, без которой мой парадный наряд оставался бы незавершенным?
   Палка действительно вызвала восторг у всех авиамоделистов нашего класса. Обидно, конечно, что девчонки остались совершенно равнодушными. А вообще-то, кто их принимал во внимание. Но постепенно угас восторг даже авиамоделистов, и бамбуковая палка из предмета восхищения низошла к своей сугубо функциональной сущности. Так, наверно, у людей каменного века даже крупный золотой самородок был всего лишь куском металла.
   И все же в такой торжественный день я должен был пойти в школу с бамбуковой палкой. Кто знал, что эта драгоценность станет причиной всех последовавших несчастий?..
   Ночью прошел дождь. В школьном дворе сверкали лужи. На берегах одной из них мы с Толей Мясниковым затеяли игру – перетягивали вот эту самую палку. Весь класс наблюдал за тем, чтобы честно выполнялись условия состязания. Палку отпускать нельзя. Если тебя тянут в лужу и ты не можешь удержаться на своем берегу, ну что ж, прыгай на берег противника и выбывай из игры. Победитель будет тянуться со следующим.
   Толя был сильным противником. Мы тяжко пыхтели и не соглашались на ничью, хотя нашим болельщикам это уже изрядно надоело и они требовали, чтобы мы согласились на ничью.
   Мы с Толей тянулись. А фотограф все не приходил. А Роза Эммануиловна все еще не появлялась. Застряла где-то в учительской. А болельщики учинили страшный галдеж.
   И тут Толя поскользнулся и хлопнулся в лужу и выпустил палку из рук. А я, как выстрелянный из катапульты, полетел назад и шмякнулся в другую лужу, в ту, что притаилась за моей спиной.
   Именно в этот момент на крыльце возникли директор школы и Роза Эммануиловна.
   Господи! Во что превратился мой парадный наряд! Директор напялил вторую пару очков. И хотя старшеклассники уверяли, что даже три пары очков не помогут ему отличить ученика с папиросой от фабричной трубы, он и сквозь две пары заметил, как мы с Толей выкарабкиваемся из грязи.
   Запомнилось мне это тринадцатое июня! Клянусь вам, мне так хотелось, чтобы все было хорошо. И палка бамбуковая чтобы радостью была не только для меня. И грамота чтобы принесла маме хоть немного счастья. И даже чтобы Розе Эммануиловне понравилась моя белая матроска и она не запихнула меня куда-нибудь черт знает куда, где на фотографии между спинами и головами моих одноклассников едва будет угадываться половина моей физиономии. А ведь за фотографии моя мама платила столько же, сколько другие. Но все получилось не так, как мне хотелось.
   Директор гремел так, что качались деревья в школьном саду. На неприкосновенных губах Розы Эммануиловны застыла горестная улыбка, а стекла пенсне излучали непогрешимость. Ну что, можно было этому дезорганизатору дать похвальную грамоту? И, конечно, грамоту мне не дали. А в табель вкатили неуд по поведению.
   Возвращение мое домой даже вспомнить страшно. Мама била меня смертным боем. И рыдала так, будто я прошелся по ней качалкой для теста. А ведь не на ней, а на мне не осталось живого места, и даже силы плакать не было у меня в этот день.
   Вечером, когда мама ушла на ночное дежурство, я не притронулся к ужину, к доброй краюхе хлеба и кружке холодного молока, которое хоть немного остудило бы мое пылающее от побоев тело. Так мне было обидно, что даже передать нет никаких сил.
   Голодный я лег в постель. Вглядывался в темноту. Изредка всхлипывал от боли и обиды. Прислушивался к шелесту клена. Почему в мире такая несправедливость? Я-то ведь хотел, чтобы все было без неприятных приключений. В чем моя вина?
   Далекая звезда осторожно сверкнула между листьями в окне. Простучал трещоткой ночной сторож. Я все еще пытался понять, где первопричина, или кто первоисточник моих несчастий. Мама? Нет, она тоже хотела, чтобы все было хорошо. Ну, избила. Но ведь ей тоже обидно. Она ведь меня пожалела в душе. Я это видел. И плакала. И посмотрела так, уходя. И едва сдержалась, чтобы не приласкать. Конечно, я понимаю. Но прощать пока не собираюсь. Даже пошевелиться больно. Шутка ли, качалкой. Пусть увидит утром, что я не прикоснулся к еде. Нет, не мама. Но кто?
   Роза Эммануиловна? Что и говорить, большую пакость и придумать трудно. С каким ехидством она смотрела! И радовалась, что я попал в беду. Но грамоту забрала не она.
   Грамоту забрал директор. И неуд вкатил директор, причина всех моих несчастий. Вот кто виноват в том, что все у меня болит, и в том, что черствеет вкусная горбушка и может скиснуть молоко, и в том, что плакала мама и так ей сейчас, наверно, тяжело во время дежурства. Директор – вот кто! Я вспомнил, сколько натерпелся за четыре года от Крокодила. И прозвище он мне придумал – дезорганизатор. И на дворе школьном – слепой – слепой, а меня обязательно увидит, остановит и нагремит. А в своем кабинете? Как наяву увидел я сейчас его тусклые навыкате глаза, едва пробивающиеся сквозь две пары очков, как сквозь воду в заросшем пруду. И главное – всегда орет. А я так не люблю крика. Вчера, не было бы директора, жизнь могла бы пойти совсем по-другому. Я бы спокойно поужинал и уснул. И ничего бы не болело. И маме сейчас на дежурстве было бы радостно оттого, что сын украсит ее старость. Директор – вот кто во всем виноват. Я не имею права не отомстить Крокодилу. Но как?
   Уже затихли собаки и во всю заголосили петухи. Бледная заря разлилась между ветками клена, когда в моей голове созрел замечательный план. Я встал, оделся, зажег керосиновую лампу и осторожно полез в чулан. Там я нашел все необходимое для осуществления этого плана, и пошел в школу.
   Городок еще спал. Ни одна живая душа не заметила меня по пути. Даже знакомым собакам, моим лучшим друзьям, лень было вылезать из будок в этот рассветный час, чтобы поздороваться со мной.
   Школьный двор был сейчас не таким, как всегда, непохожим, тревожным. Из-за угла второго корпуса я осторожно разглядывал огороженное перилами крыльцо с дверью в большой коридор и учительскую. А рядом крутая каменная лестница в шесть высоких ступеней без всяких перил и одностворчатая дверь в квартиру Крокодила. Из классной комнаты он соорудил себе квартиру. Поэтому лестница какая-то не всамделишная, без площадки, словно приставленная к двери. Еще в постели, продумывая план, я безошибочно представил себе эту лестницу и дверь в квартиру директора. Я перестал сомневаться в осуществимости моего плана, уверенно вспомнив, что дверь открывается внутрь.
   Тихонько прокрался я к этой двери. Вытащил из кармана шило, отвертку и два шурупа и ввинтил их в наличники по бокам на высоте щиколотки. Туго натянул между шурупами крепкий шпагат и быстро спрятался за углом корпуса.
   Сердце колотилось сумасшедше между спиной и грудью, тараном пытаясь просадить меня насквозь. Казалось, из-за каждого окна, напоминавшего две пары очков, следили за мной Крокодилы. Птицы расшумелись в школьном саду, как наказывающий педагогический совет. Но двор по-прежнему был пустынным. И сердце входило в свои берега. И я разглядел даже вчерашнюю лужу. Она уже сжалась. Высохли и потрескались ее берега. Скоро обнажится дно, на котором покоится моя несостоявшаяся похвальная грамота.
   Сейчас, когда немного утих испуг, я понял, что мой наблюдательный пункт имеет существенный недостаток: я виден со стороны второго корпуса и с улицы. Короткая перебежка – и вот я уже лежу за низеньким каменным забором, отгораживающим школьный двор от сада.
   Через пять лет и один месяц я буду впервые лежать в засаде, тревожно сжимая карабин. Четыре гранаты РГД будут готовы рвануться из моих рук, как только на дороге появятся немецкие мотоциклисты. А потом будет бесчисленное количество засад. В окопчиках. В танках. Выжидательные и исходные позиции. Страх и нетерпение. Дикая жажда мести. Потом будет вся война – от начала и почти до конца. Но никогда потом я не испытаю такого страха и нетерпения, как в эти утренние часы в росе, за каменным заборчиком, в двадцати шагах от директорской двери.
   А кроме страха и нетерпения, было еще два чувства – голод, сосущий, высасывающий, подлый, и холод, тем более нетерпимый, что совсем рядом, за забором июньское солнце уже начало вылизывать остатки луж, а здесь, в густой тени деревьев, в росе колючей, как ледяная газированная вода, зубы стучали, и стук этот мог услышать директор.
   Не знаю, сколько времени я так пролежал. Не было у меня в ту пору часов. Первые часы появятся у меня тоже через пять лет и один месяц. Я их сниму с убитого эсэсовца. И определять время по Солнцу я научусь уже тогда, когда часы не будут для меня проблемой.
   Вся школа знала привычки Крокодила. Он был нудным, крикливым и очень точным. Ровно в шесть утра он выходил из своей двери и направлялся в дворовую уборную, перегороженную на два больших и один маленький отсек -для мальчиков, для девочек и для учителей. И еще знали, что Крокодил всегда первым выходит из своей двери. Так почему же он не идет в эту самую уборную для учителей? А может быть сегодня он не выйдет первым? А может быть его нет дома? А может быть уже было шесть часов? Нет, шести часов еще не было. Это точно. Так почему же он не выходит? А на столе краюха хлеба и кружка молока. Можно и без молока. Если долго жевать хлеб, он становится сладким. А без хлеба молоко сейчас, наверно, очень холодное. Можно и холодное. Сливы еще очень маленькие и даже не кислые, а горькие. Но и до этих слив не дотянуться, если лежишь за низеньким забором, втиснувшись в траву. Почему же он не выходит?
   Так долго я ждал этого момента, что даже не заметил, как отворилась директорская дверь. А заметил я уже какую-то лавину, низвергшуюся на шесть каменных ступеней. Даже не заметил, а услышал. Услышал душераздирающий крик Крокодила и еще испуганные голоса из квартиры. Быстро ползком вдоль забора я пробрался ко второму корпусу, а оттуда – на улицу и бегом без передыха до самого дома.
   Всю дорогу меня преследовал крик директора. И к радости отмщения примешивалось что-то непонятное, мешающее. В ту пору я еще не знал, что это непонятное называется состраданием., что во мне уже установлена невидимая шкала, отмеривающая наказание соответственно преступлению. Душераздирающий крик директора был признаком того, что наказание, кажется, превысило меру его преступления, и стрелка, о которой в ту пору я еще не догадывался, колебалась, болезненно задевая что-то в моем голодном и испуганном нутре.
   Прежде всего, я положил в чулане отвертку и шило. Только после этого проглотил вчерашний ужин и лег в постель. Хотя мою душу скребли какие-то сомнения, уснул я мгновенно.