1979



 
ПРЕЦЕДЕНТ

 
   Дмитрий Быков, сын его друга с университетской поры, был гордостью родителей, школы, комсомольской организации. Вот почему удивлению судьи не было предела, когда он узнал о происшедшем. День выдался мучительный, подлый. Слушалось несколько склочных тягучих дел. Чувство усталости и какой-то липкой мизантропии полностью овладело им к концу дня.
   Господи! Какого черта он пошел на юридический факультет? Тогда, после фронта, после демобилизации все представлялось по-другому. В победный год они надышались воздухом свободы. Марксистко-ленинские лозунги казались такими ясными. Казались четким языком команды, которая приведет к победе коммунизма. И жизнь у них будет даже лучше, чем в этой Германии или Чехословакии, в которых, непонятно почему, жизнь и сейчас была несравненно лучше, чем в Советском Союзе. Уже тогда это казалось странным. Но он искал и, не находя, придумывал какое-нибудь более или менее разумное объяснение такому парадоксу.
   Судья! Независимый служитель Фемиды! Как часто вынужден он прислушиваться к телефонным звонкам даже из райкома партии. А бывает и из обкома. Попробуй не прислушайся! Вмиг распрощаешься с партийным билетом. И тогда вся жизнь полетит в тартарары. Был бы он один, не раздумывая пошел бы на это. Разве не рисковал он на фронте? Но сейчас семья. Сломаешь им жизнь. Угробишь. Ах, дурак! Поступил бы он тогда в медицинский институт. Лечил бы людей, не опасаясь телефонной трубки.
   Тошно ему было сегодня. Даже хуже почему-то, чем в другие подобные дни. Хотелось уединиться, никого не видеть и не слышать.
   Возле дома Быковых судью внезапно кольнуло угрызение совести. Старый друг. Живут почти что рядом. Столько душевных точек соприкосновения. И так редко видятся. А после недавнего телефонного звонка, странного какого-то, Иван и вовсе замолчал. Да и он хорош. Погрузился в сплин, забросил друга. Надо заскочить.
   Дверь открыла Галина.
   – Здравствуй. Как хорошо, что ты все-таки решился зайти. Ваня, знаешь, уже несколько дней колеблется, обратиться ли к тебе. – Нескрываемая вымученность сквозила в ее радушии.
   Судья не понимал, почему это "все-таки решился". И вообще, что происходит?
   Быков сидел в своем кабинете. Он даже не приподнялся навстречу судье. Только кивком головы указал на кресло. Лицо его стало таким, словно этот кивок причинил ему физическую боль. Галя робко прислонилась к дверному косяку. Быков пододвинул к судье ящичек с папиросами и как-то растерянно даже не сказал, а выдохнул:
   – Надо же такое… Казалось бы, полное благополучие. И вдруг такое…
   – Быковы, что у вас случилось?
   – Как это, что случилось? Ты что, смеешься?
   – Что это вы в прятки играете со мной, в какую-то отгадалку?
   Раздражение судьи удивило Быкова.
   – То есть как… Неужели ты ничего не знаешь? Но ведь дело будет слушаться в твоем суде.
   – Какое дело?
   – Да Митя… Наш Митя со своими дружками. Все – десятиклассники.
   Вот когда судья остолбенел от удивления. Дмитрий, которого он всегда ставил в пример своим сорванцам? Галя приблизилась к нему и очень тихо сказала:
   – Митя наш, знаешь, обвиняется в злостном хулиганстве.
   Быков подскочил в кресле.
   – То есть как обвиняется? Хулиган он и есть! Негодник! Жизнь себе испортил! Отца опозорил! Из школы и из комсомола вышибли? Хорошо ты воспитала сына!
   – Не слушай его, Леня. Он еще, знаешь, и сам толком не представляет себе, как это произошло. Ваня своими криками отпугнул ребенка. Митя, знаешь, замкнулся, редко бывает дома, мучается, не ест.
   – Ребенка!.. Мы с Леней не намного старше были, когда взводами командовали. Ребенка…
   Перебивая друг друга, Быковы представили судье весьма неприятное дело.
   В начале учебного года в школу пришел новый преподаватель истории. Буквально через несколько дней отстранили от классного руководства старого математика, самого опытного, самого любимого учителя. Он, видите ли, оставался в оккупации. Надо еще выяснить, кричал новый историк, как это еврей сумел выжить во время оккупации! Такой тип вообще не имеет права работать в школе, не то что руководить классом, да еще выпускным.
   Это было началом. Затем во все инстанции посыпались доносы и заявления. Воздух в школе был насыщен недоверием и беспокойством. Ученики и родители пытались вмешаться и, по меньшей мере, умиротворить историка. Но у него была прочнейшая поддержка. Кто-то наверху не разрешал дунуть на него недоброжелательно. Математика уволили с работы. Это было пределом. Мальчики-десятиклассники решили поговорить с историком. Разговор состоялся в пустой учительской. Техничка рассказала, что сперва из учительской доносилась ровная спокойная речь. Потом что-то кричал историк. Она расслышала только "наймиты иностранного капитализма и сионизма". А когда на шум и крики техничка ворвалась в учительскую, шесть учеников десятого класса, в том числе и Митя Быков, били преподавателя истории. В справке судебно-медицинского эксперта значилось "побои средней тяжести". Дело передано в суд. Возможно, именно университетскому другу отца придется осудить их сына за хулиганство.
   Можно понять состояние родителей. Но что им скажешь? Как утешить друзей? Они ведь знают его, знают, что добрые чувства судьи не должны повлиять на приговор суда, знают, как он страдает от всяких телефонных вмешательств партийного начальства, сколько конфликтов и неприятностей у него на этой почве. А хулиганство есть хулиганство. Шутка ли, ученики избили учителя! Чем тут поможешь?
   Судья посмотрел на догорающий окурок и прикурил от него новую папиросу.
   – Понять мальчиков, конечно, можно. Благородные порывы. Защита любимого математика. Оскорбление – "наймиты капитализма и сионизма" и все такое прочее. Это, возможно, смягчающие вину обстоятельства. Но все это -эмоции. А вот "побои средней тяжести" – это все-таки уголовный кодекс. Неприятно. Конечно, бывают случаи, когда обычная логика и, я бы сказал, совесть расходятся с уголовным кодексом. Мне лично известен прецедент. И не из судебной практики. Судья глубоко затянулся, пустил несколько колец дыма и продолжал:
   – Это случилось осенью сорок четвертого года. Накануне подбили мой танк. Троих из экипажа мы похоронили. Механика-водителя отвезли в соседний медсанбат. Я отделался легким ранением и прохлаждался в тылах батальона. Пытался читать. Но ничего не получалось. Не удавалось отвлечься. Одолевала мучительная тревога за каждую атаку, в которую все снова и снова уходили мои друзья.
   Дождь не прекращался несколько суток. Укрыться от непогоды негде. Разве только танковые брезенты.
   Под вечер в тылы пришел экипаж лейтенанта Доброва. Мы уже знали, что его танк сгорел у самого железнодорожного переезда. Грязные, страшные, в обгоревших комбинезонах, они молча опустились на брезент. Никто не беспокоил их ненужными вопросами. Мы знали, как это бывает. В их безумных глазах еще отражалось пламя горящего танка. Ты меня прости, Иван, я знаю, как ты воевал. Но только танкисты могут понять, что это значит – выскочить из горящего танка.
   Повар поставил перед ними котелок с подогретым борщом и дал по краюхе хлеба. Даже не умывшись, все так же молча и устало, они принялись за еду. Каждый из нас хорошо понимал, да что там понимал! – чувствовал их состояние. Еще совсем недавно из такого же ужаса, который называется танковой атакой, выбирались мы сами. Но дело не в этом.
   Не успели они отхлебнуть несколько ложек, как к лейтенанту подошел автоматчик и передал ему приказ явиться к своему начальнику, к батальонному смершу. Капитан этот, между прочим, сидел метрах в пятнадцати под растянутой между деревьями плащ-палаткой и что-то писал, положив на колени планшет.
   Мы уже успели невзлюбить этого капитана, хотя в бригаду он прибыл совсем недавно, накануне осеннего наступления. Мелочно придирчивый, болезненно подозрительный, он абсолютно не был похож на своего предшественника, умного и способного контрразведчика. Но я снова не о том.
   Добров велел передать, что придет к капитану, как только поест. Автоматчик доложил своему начальнику и тут же вернулся к Доброву. Кстати, все мы слышали каждое слово и автоматчика, и капитана, и Доброва. Ведь все это происходило на расстоянии нескольких метров.
   – Товарищ гвардии лейтенант, капитан приказывает явиться немедленно.
   Добров отложил ложку, холодно посмотрел на солдата, но сказал спокойно:
   – Передай своему капитану, что я кушаю. Согласно дисциплинарному уставу во время еды я не обязан вставать для приветствия или являться даже к маршалу. Поем – приду.
   Капитан, как и мы, услышал этот ответ. Но он еще раз послал своего автоматчика с приказом явиться немедленно. Ни Добров, ни его экипаж уже почти не ели. Только как-то машинально ворочали ложками в котелке. И молчали. Какая уж тут еда! Не успели остыть после боя, а тут…
   Капитан встал из-под своей плащ-палатки и подошел к Доброву.
   – Вы почему не явились по моему приказу?
   – Я ем.
   – Ах, так! Хорррошо! В таком случае объясните, как могло случиться, что танк сгорел, а вы все тут живы и блаженствуете вокруг котелка?
   Знаете, даже мы, сидевшие в стороне, вскочили, как от пощечины. А Добров продолжал сидеть и только молча посмотрел на капитана. Лучшего офицера бригады в присутствии экипажа, в присутствии десятка посторонних обвинили, можно сказать, в том, что он подставил танк под орудия врага, а сам сбежал со своими подчиненными.
   Капитан снова, но уже не спросил, а прокричал этот вопрос. Лицо Доброва налилось кровью. Он почти прошептал:
   – Как могло случиться? А ты сядь в танк и попробуй разок. Может и у тебя получится.
   Капитан что-то заорал и вытащил пистолет. Но в ту же секунду пистолет отлетел в сторону, а капитан очутился под Добровым.
   Мы и опомниться не успели. С огромным трудом нам удалось оттащить лейтенанта. За какую-то минуту он сделал из капитана отбивную. Здоровый был лейтенант.
   Мы оказали смершу первую медицинскую помощь и отправили его в бригадный тыл. Как видите, состав преступления налицо: оскорбление действием. И не просто оскорбление, а еще старшего по званию, да еще так называемого чекиста, да еще при исполнении служебных обязанностей, да еще в условиях фронта. Но Доброва никто и пальцем не тронул. Даже не напоминали ему об этом.
   Сейчас как судья я не имею права одобрять подобные инциденты. Но согласитесь, что иногда и ангел не может оставаться спокойным. Так что не каждую драку следует квалифицировать как хулиганство.
   Быков втер окурок в пепельницу и спросил:
   – Ну, а как же капитан?
   – Смерш? Как ушел тогда из батальона капитан Вышгородов, так мы больше его и не видели.
   – Как ты сказал? Вышгородов? Не Платон ли Лукич?
   – Точно. А ты откуда его знаешь?
   – То есть как откуда? Это же и есть учитель истории, которого избил Митька.

 
***

 
   Не приятельскими чувствами и даже не звонком из горкома партии, которого, слава Богу, не было руководствовался судья, когда оправдал Дмитрия Быкова и его одноклассников.

 



1966



 
ОШИБКА САПЕРА

 
   Генрих Абрамович был, безусловно, выдающимся педагогом. Вероятно потому, что, когда он начинал разговор о физике, глаза у него загорались как у поэта, читающего лучшее из написанного в его жизни. Но у каждой выдающейся личности могут быть некоторые странности. Так считали его коллеги. Ученики странностей у него не замечали. Возможно, они даже не замечали, что в течение двух дней на нем была не старая куцая потертая шинель, а новое ратиновое демисезонное пальто. А именно то, что, наконец-то купив пальто на полученную в местном комитете ссуду, Генрих Абрамович продолжал донашивать свою шинель, учителя посчитали необъяснимой странностью.
   Шинель действительно имела вид непристойный. Место ей уже давно было уготовано в сборнике утиля. Не только на учителе физики, лучшем в городе, а ,может быть, даже во всей области, не должно было быть подобного одеяния.
   С шинелью Генриху Абрамовичу не повезло с того самого момента, когда интендант далекого уральского госпиталя всучил ее старшему лейтенанту, бывшему командиру роты отдельного гвардейского саперного батальона. В ту пору его еще не величали Генрихом Абрамовичем. Даже сейчас, полтора года спустя после окончания университета, он чувствовал себя не вполне уютно, когда его так называли. Но от звания товарищ гвардии старший лейтенант он за шесть с половиной лет отвык напрочь. Он знал, что ученики между собой называют любимого учителя просто Геной или Генрихом.
   В тот день, когда еще товарищ гвардии старший лейтенант выписывался из госпиталя, интендант глубокомысленно погрузился в изучение вещевого аттестата. Не аттестат интересовал его. Он прокручивал в мозгу, как бы содрать что-нибудь с этого лопуха.
   Интендант вычислил его сразу. Смешно слышать, что евреи, мол, толковый народ. Может быть, этот старший лейтенант толковый сапер, если судить по количеству орденов, которые на него навесили, но на месте интенданта он погорел бы через месяц. А интендант, хоть и не еврей, скоро вот четыре года с легкостью орудовал всем этим складским богатством. И, слава Богу, полный ажур. И себя не обидел. На всю жизнь хватит. И детям останется. Правда, нет на нем наград, но, как правильно заметил его шуряк (до войны он был знаменитым альпинистом), лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом. Безусловно, на этом старшем лейтенанте можно кое-что наварить. В госпиталь он поступил без шинели. Ему полагается четвертый рост. Путем несложной комбинации с ремонтом бывшего в употреблении материала интенданту удалось сэкономить английскую офицерскую шинель. Правда, куцую, второго роста. Ни хрена. Этот лопух проглотит. А за офицерскую шинель четвертого роста можно получить неплохой навар. Э то тебе не недомерок второго роста.
   Так и получилось. Старший лейтенант торопился пройти все процедуры, связанные с выпиской. Ему хотелось как можно быстрее сменить госпитальную койку на студенческую скамью в университете. Хотя в свидетельстве о болезни было написано, что его увольняют в отпуск на шесть месяцев, и козе было ясно, что на костылях, да еще сейчас, когда закончилась война, никто не вернет его в армию.
   Даже повесив шинель на вбитый гвоздь в комнате студенческого общежития, Генрих еще не представлял себе, что всучил ему интендант.
   Шинель он надел в начале октября.
   – Неужели ты не примерил, когда получил ее в госпитале? – Удивились товарищи по комнате.
   – Не примерил. Мне и в голову не пришло, что могут обмануть. И вообще было жарко. И торопился.
   Студенты критически осматривали его в новом облачении. Полы едва достигали колен. Рукава не дотягивались до запястий. Но, кроме шинели, кителя и брюк, у Генриха не было никакой одежды, и в ближайшем обозримом будущем не предвиделись источники пополнения гардероба.
   Через несколько недель костыли протерли дырки подмышками. Пришлось подшить кожаные заплаты, не ставшие украшением куцой шинели. Еще через несколько дней исчез хлястик. Вероятно, сняла какая-то сволочь. Другое дело его товарищи по комнате. В толчее за билетами в кино они слегка прижали полковника в английской шинели и принесли Генриху хлястик.
   Зима в том послевоенном году была лютая. В аудиториях толстый слой инея налипал на оконные рамы и подоконники. В комнате общежития студенты просто околевали. Изредка удавалось своровать какие-нибудь дрова – доски заборов, ящик или картонную коробку и слегка протопить прожорливую кафельную печку.
   Незадолго до Нового года Генрих допоздна засиделся в университетской библиотеке. В читальном зале юридического факультета его ждал Вадим, старый друг по военному училищу. Встретились они случайно, когда подавали документы в университет и с тех пор были неразлучны, хотя учились на разных факультетах.
   В начале двенадцатого часа они вышли в морозную черноту. Снега не было. Колючий ветер прорвался под полы шинели. У Вадима было короткое полупальто с серым каракулевым воротником, которое согревало не лучше английской шинели. Ветер скользил по тонкому гололеду, с вечера отполировавшему тротуары. Генрих медленно переставлял костыли. Вадим приноравливался к его шагу, но даже сам не мог идти быстрее. Темнота была абсолютной. Только знакомство с каждым поворотом позволяло находить направление.
   Они вышли на пустынную площадь, мощеную брусчаткой. Передвигаться стало еще труднее. Невыносимая яркость трех фонариков внезапно вонзилась в их глаза. Острия света ослепили и парализовали их.
   – Снимай шинель! – Басом приказал кто-то скрывавшийся за фонариком в метре от Генриха.
   – Снимай пальто! – Приказал Вадиму второй фонарик. Третий попеременно скользил по лицам Генриха и Вадима, уже ничего не добавляя к слепоте и мучительной рези в глазах.
   Генрих медленно перенес правый костыль к левому и стал расстегивать пуговицы, начав с нижней. Ветер рванул освободившуюся полу шинели. Невыносимая обида ледяной волной окатила Генриха. Шинель. Все его достояние после четырех лет войны, после ранений и инвалидности. Как он будет жить без шинели? Что он на себя натянет сегодня ночью поверх тонкого негреющего одеяла? А ведь до весны еще так далеко!
   Он медленно добирался до последней пуговицы. Наверно, прикосновение к ней, к последней надежде, трансформировало обиду в нелюдскую злость. И тут всего себя, всю свою неустроенность и голодность он вложил в удар прямой правой, нацеленный куда-то чуть выше фонарика, туда, откуда исходил приказывающий бас.
   Удар был страшным. Генрих не удержался на ногах и свалился с костылей на охнувшее и упавшее от удара существо. Он ничего не видел. Но инстинкт самосохранения, прочно пропитавший его за годы войны, подсказал последовательность движений еще до того, как они стали осознанными. Стальными кистями он сжал хлипкое горло, из которого только что исходил угрожающий бас. В тот же момент он почувствовал удар ногой по спине. Шинель в какой-то мере смягчила удар. Генрих слегка разжал ладони и очень тихо сказал:
   – Вели ему уйти, не то через секунду ты будешь трупом.
   – Толя, уходи! – Взмолился под ним грабитель. Взмолился уже не басом, а жалким, чуть ли не детским голоском, из которого вот-вот брызнут горькие слезы.
   Рядом, сидя на грабителе, Вадим методично обрабатывал его лицо, придавая ему вид кровавого месива.
   Обездвижив противников, Генрих и Вадим подобрали фонарики и осмотрели тех, кто еще минуту назад казался им непреодолимой силой. Мальчишки лет шестнадцати в отличных зимних пальто, красивых меховых шапках, в дорогих и модных в ту пору коричневых американских ботинках на толстой каучуковой подошве, безжизненно валялись на скользкой брусчатке. Третий убежал.
   Генрих, скользя, с трудом поднялся на ноги и на всякий случай правым костылем ткнул в пах своего клиента. Душераздирающий крик пересек пустоту площади.
   – Ну-ка, раздевайтесь, – приказал Генрих. Холод, не тот, который еще только что забирался под полы шинели, звучал в его спокойной команде. Даже Вадима испугал этот голос, в котором, казалось, все убитые Генрихом во время войны оставили свои автографы.
   Грабители покорно сняли пальто.
   – Дальше! – Генрих ткнул костылем в пах грабителя, которого только что перестал избивать Вадим.
   Они сняли пиджаки. Генрих уже не приказывал. Он только время от времени орудовал костылем. Вадим тоже молчал, наблюдая за этим фантастическим стриптизом. В двух кучах лежала вся одежда и ботинки. Бывшие грабители в нижнем белье и носках дрожали от холода.
   – Дальше! – Скомандовал Генрих.
   – Дядечка, отпустите, мы больше не будем.
   – Дальше! – Велел "дядечка" лет на шесть старше просящего. Нательные рубашки, кальсоны и носки прибавились к кучам. Вадим фонариком ударил своего подопечного.
   – Изойдите!
   Голые, как первобытные люди в тропиках, они рванулись и исчезли в темноте.
   – Чумной ты, Генка. А если бы у них оказались ножи? – Вадим аккуратно увязал два узла, и они медленно направились к общежитию по безлюдной улице. Вадим продолжал упрекать Генриха в неразумности его поведения даже после того, как тот, огрызнувшись, сказал:
   – А если бы ты погиб на войне?
   И только после фразы: "А если бы Старик доказал и тебе, что мина не врывается?", Вадим рассмеялся и перестал пилить своего друга.
   Странное свойство человеческой натуры смехом реагировать на события, по меньшей мере достойные соболезнования. Можно еще понять смех прохожих, увидевших, как молодой зевака, заглядевшись на прошедшую мимо него красивую женщину, наткнулся на столб и набил себе шишку на лбу. Но что смешного в том, что старик, поскользнувшись на огрызке яблока, брошенного каким-то мерзавцем, упал и сломал ногу?
   Смех Вадима тоже был реакцией неадекватной.
   Минирование в училище преподавал капитан лет сорока. Восемнадцати или двадцатилетние курсанты называли его Стариком. Однажды, объясняя взводу устройство противотанковой мины и ее безопасность для минера, Старик сказал:
   – Вот сейчас я не просто наступлю, а шлепнусь не нее, и ничего не случится.
   Он действительно шлепнулся на мину. Из двадцати пяти курсантов их взвода в живых остались только Вадим, Генрих и еще один с оторванной ногой. От капитана не осталось даже петлиц.
   На следующее утро вместо университета друзья отправились на толкучку. Трофеи были великолепны, но, к сожалению, малы и на Вадима и на Генриха. Не более часа заняла у них распродажа вещей. Можно было даже успеть на вторую пару. Но как было не отпраздновать такое несметное для студентов количество денег? Они крепко выпили и сытно закусили в забегаловке, в которой продавали по коммерческим ценам. Закусили сытно впервые за несколько месяцев.
   Трапеза не помешала бы Генриху купить хорошее зимнее пальто. К сожалению, в эти дни у двух студентов их группы пропали хлебные карточки. То ли они потеряли, то ли кто-то стащил. Оба студента были в отчаянии, а группа – в трауре. Уже планировали, как от голодного пятисотграммового пайка подобия хлеба каждый студент будет отщипывать по кусочку, чтобы не дать погибнуть товарищам. Но отщипывать не пришлось. Генрих дал каждому студенту по тысяче семьсот рублей, не оставив себе ни копейки. Оба студента были спасены от голода, а покупка пальто откладывалась до лучших времен. Увы, до окончания университета эти времена не наступили.
   Дипломная работа Генриха оказалась сенсацией, хотя было известно, что бывший сапер – первый студент на факультете. Рецензировавший дипломную работу профессор, видный физик-теоретик, написал, что это законченная кандидатская диссертация. Никто не сомневался в том, что Генриху предложат остаться в аспирантуре. Но его почему-то не оставили. И даже, в отличие от сереньких студентов, которых распределили учителями физики здесь же, в столице республики, Генриха направили учителем в глухую провинцию.
   За полтора года, в свободное от преподавания время, он с увлечением работал над очень занятной проблемой и оформил ее как диссертацию. К его дипломной работе проблема не имела никакого отношения.
   День в Москве, когда он привез свою работу в Институт физики, начался с подозрительного взгляда гардеробщицы, принявшей его шинель. Именно в этот момент Генриху стало абсолютно ясно, что он обязан приобрести пальто. Совсем недавно он сменил свой китель на гражданский костюм, съевший все сбережения. Пальто он сможет купить не раньше лета. К его шинели притерпелись в школе, но это вовсе не значит, что в Институте физики к ней может быть такое же снисходительное отношение.
   Вскоре он получил извещение, что его диссертация принята к официальной защите, что не позже, чем через месяц ему сообщат, кто официальные оппоненты. Защита, учитывая загрузку Ученого совета, вряд ли состоится раньше будущего года. Но не прошло и недели, как из Института пришло еще одно письмо, от академика Ландау, начинавшееся обращением "Дорогой Генрих Абрамович!" Академик предлагал выбросить в унитаз официальное письмо, так как лично он будет одним из оппонентов, и, следовательно, защита состоится максимум через три месяца.
   Академик написал, что у него возникли некоторые мысли в связи со вторым выводом работы, что это должно иметь очень интересное развитие и что, даже если не удастся на этой защите присвоить Генриху Абрамовичу степень доктора, а не кандидата физико-математических наук, что связано с некоторыми субъективными причинами, не имеющими ничего общего с физикой, то в течение нескольких месяцев из второго вывода можно будет сделать еще одну великолепную диссертацию.
   Академик предлагал Генриху Абрамовичу немедленно бросить свое учительство в Тмутаракани (так он написал) и приехать работать в его отделе.
   Официальное письмо не было выброшено в унитаз по причине отсутствия унитаза. Генрих пользовался дворовой уборной, хлипким фанерным сооружением, грозившим рухнуть в самый неподходящий момент. Ответить всемирно известному академику следовало немедленно. Но шок от прочитанного был так глубок, что лишь спустя неделю Генрих смог записать мысли, формулировавшиеся в течение нескольких бессонных ночей.
   После слов благодарности он объяснил, что не имеет права оставить работу, так как из трех лет, которые он обязан отработать после окончания университета, прошла только половина. Затем, кто разрешит ему проживать в Москве без прописки, и главное – где? Что касается развития второго вывода, то кое-что он уже сделал. Он тоже заметил эту возможность. Генрих приложил к письму несколько листов бумаги в клеточку, вырванных из тетради, густо исписанных формулами.