Не знаю, как я выглядел, но на невозмутимой физиономии Бзенко появилась тучка страха, а доктор Балабушко несколько раз предупредительно качнул головой из стороны в сторону.
– Зачем вы сделали эту подлость?
– Я не должен перед вами отчитываться,- Бзенко нагло улыбнулся,- это вам не сорок пятый год. Тогда вы бряцали орденами и считали, что вы можете делать все, что хотите.
При чем тут сорок пятый год? Когда я считал, что мне все дозволено? Сорок пятый год?
И вдруг до меня дошел смысл услышанного. Я вспомнил слухи о том, что Бзенко сотрудничал с немцами. Я понял, что значит эта наглая улыбка.
В последний миг я разжал кулак и влепил Бзенко оглушительную пощечину. Вероятно, сила, которую я вложил в удар, уменьшилась незначительно оттого, что я разжал кулак. Бзенко всей своей жирной массой повалился на письменный стол, за которым сидел доктор Балабушко. Петр Андреевич брезгливо отстранился.
Жизнь порой преподносит такие мизансцены, до которых не мог бы додуматься самый гениальный режиссер. В тот самый момент, когда Бзенко наконец не без труда пришел в состояние физического равновесия, в ординаторскую ворвался непохожий на себя доктор Яшунин.
Никто никогда не слышал от этого мягкого деликатного человека резкого слова. Мы даже как-то спросили доктора Балабушко,случалось ли ему на фронте слышать, как ругается Яшунин, и Балабушко после продолжительной паузы,по-видимому, он вспоминал,- ответил отрицательно.
Но тут! Петр Васильевич ринулся на Бзенко со сжатыми кулаками. Он остановился в полуметре от негодяя. Впечатление было такое, словно в ординаторсской завизжали тормоза.
Лицо Бзенко напоминало маску Арлекина: правая сторона была сизовато-белого цвета, левая – пылала закатной киноварью. – Вон отсюда! Чтобы ноги вашей не было в этой больнице!
Бзенко высокомерно улыбнулся и вышел из ординаторской.
Тишина была абсолютной. Яшунин дрожал, не произнося ни слова. Он окинул взглядом врачей и молча оставил ординаторскую.
Мы не знали, какая беседа состоялась у него с профессором, заведующим кафедрой. Мы не знали, что он сказал заместителю министра здравоохранения Украины, тем более в ту пору, когда он уже был в немилости у начальства. Правда, в немилости он был только как главный врач, как администратор. Просто как врач, как выдающийся хирург он всегда был нужен начальству. Мы не знали содержания этих бесед. Но уже на следующий день наша больница перестала быть базой кафедры хирургии института усовершенствования врачей.
Больше никогда я не встречал Бзенко. И ничего не слышал о нем. И фотографию негодяя мне не удалось раздобыть, чтобы иллюстрировать эту главу. Не очень часто мне приходилось вспоминать о том, как Бзенко искалечил Лелю.
В ноябре 1951 года в первую клинику Киевского ортопедического института из внутренней тюрьмы МГБ доставили арестанта с переломом правой плечевой кости. Это был эсэсовец в очень высоком чине. Кажется, генерал СС. Я не уточнял. В ту пору я предпочитал не вступать в неофициальные разговоры с офицерами
МГБ, днем и ночью дежурившими у кровати этого больного. Я оперировал арестованного эсэсовца.
Вечером в день операции я навестил его, хотя, разумеется, это не входило в мои функции. При необходимости его мог посмотреть дежурный врач. Я выхаживал его после операции. Естественно – он ведь был моим пациентом. Я, еврей, видевший, что немцы творили с моим народом, я, начавший остро ощущать свое еврейство в стране, за которую воевал с немецким нацизмом, сейчас лечил представителя этой самой немецкой нацистской элиты. Но он был моим больным.
Я не испытывал к нему ни малейшей неприязни. Я вообще не думал ни о его национальности, ни о его статусе. Я даже не замечал бы его особого положения, не будь у его кровати постоянного часового, офицера МГБ. Его выписали из клиники через десять дней после операции.
В январе 1952 года мне принесли на консультацию рентгенограммы прооперированного плеча. Отломки срослись. Я сказал, что через два-три месяца можно будет сделать повторную операцию – удалить металлический фиксатор.
Врач, офицер МГБ, улыбнулся и сказал, что повторная операция уже не понадобится.
Потом я узнал, что моего пациента повесили в апреле 1952 года. Но и тогда я уже не испытывал к нему неприязни. Он был моим пациентом.
Мне очень трудно было понять психологию Бзенко. Я слышал о докторе Менгеле. Я читал и о других чудовищах. Все они были для меня в какой-то мере существами абстрактными. Но ведь Бзенко был реальной личностью. Я общался с ним. Он был одним из первых моих учителей. Трудно было это переварить. Еще труднее было с этим жить.
Однажды, еще будучи студентом, я случайно купил на толкучке книгу Эрвина Ли "Врач и его призвание". Русский перевод с шестого немецкого издания был опубликован в 1928 году. Мне в ту пору не удалось выяснить, когда немецкий врач Эрвин Лик написал свою книгу. Читал я ее с удовольствием, не отрываясь.
И вдруг… Доктор Лик писал, что так же, как у пациента должно быть право выбора врача, у врача, если это не срочный случай, должно быть право выбора пациента. Например,- писал доктор Лик,- он не любит лечить евреев.
Я почувствовал, как кровь отлила от моего мозга. Только недавно закончилась война. Слишком свежи были в памяти картины немецких зверств – геноцида моего народа.
Ах ты, фашистская морда! Евреев не любишь лечить? Убивать их любишь? Ставить на них смертельные эксперименты любишь? Доктор Лик, неизвестно сколько десятилетий назад написавший свою книгу, словно увидел мое состояние, словно прочитал мои мысли. "Нет, нет,- написал он, – я не антисемит. Просто трагическая история еврейского народа привела к тому, что евреи очень недоверчивы и все подвергают сомнению. После визита ко мне пациент-еврей пойдет к профессору, от которого даже не пахнет медициной. Вот почему я не люблю лечить евреев".
Доктор Эрвин Лик несколько успокоил меня. И все же… А еще мне, студенту, трудно было представить профессора, от которого может не пахнуть медициной. Должно было пройти много лет, чтобы до меня дошел печальный смысл этих слов. Значит, не только от профессора, заведующего кафедрой хирургии института усовершенствования врачей, босса Бзенко, не пахло медициной.
Сотни людей пришли попрощаться с нами, уезжающими в Израиль. Пришла попрощаться и преступно искалеченная Леля.
– Вашим пациентам остается только последовать за вами, – пошутила она.Но что делать не евреям?
Я не произнес фразы, до которой додумался только сейчас: молиться, просить Всевышнего, чтобы он уберег их от врачей, которых не призвал врачевать. Потому что, если служители культа, художники (в широком смысле этого слова), учителя и врачи не призваны Всевышним заниматься своей профессией, то в предельном случае они могут выродиться в Бзенко. 1990 г.
История болезни, которую я, студент четвертого курса, должен был представить нашему ассистенту на кафедре факультетской хирургии, отличалась от обычного больничного документа. Главным в ней был дифференциальный драгноз – обоснование правильности поставленного диагноза и объяснение того, почему отвергнуты у описываемого пациента заболевания, очень похожие на диагностированное.
Сама по себе это была большая и нелегкая для студента работа. К тому же, мне не повезло. У большинства моих товарищей по группе были обычные больные, составляющие основной контингент хирургических отделений – язва желудка или двенадцатиперсной кишки, холецистит, аппендицит, грыжи. А мне достался пациент, диагноз у которого не установили даже опытные хирурги клиники.
На титульном листе больничной истории болезни значилось "Тумор абдомини" – "Опухоль в брюшной полости". Какая опухоль? Где именно в брюшной полости? Откуда исходит опухоль?
Наш ассистент, хирург с большим стажем и опытом, не мог ответить на эти вопросы.
– Прооперируем – узнаем, – сказал он.
Но я-то должен был написать и сдать историю болезни до операции.
С пациентом мне не повезло, но только потому, что у него был неясный диагноз.
Человек он был милейший. Пожилой, предельно истощенный, преодолевая боль, он снисходительно улыбался, когда я подходил к его кровати. У добродушного ироничного еврея в запасе было множество анекдотов, поучительных историй и пословиц, которыми он очень кстати и умело пересыпал свою речь. Он насмешливо посматривал на меня, когда я прощупывал его живот.
– Ну что, мой молодой доктор, через сколько минут я буду здоровым?
Под тонким слоем сморщенной кожи и дряблых мышц отчетливо определялся огромный плотный конгломерат. Границы его я прощупывал по бокам живота. Тумор абдомини.
Я прочитал значительно больше, чем читают врачи, чтобы приблизиться к диагнозу.
Тщетно. Ни в одном руководстве, ни в одной из прочитанных мной статей не было ничего похожего на эту огромную опухоль, занимавшую всю брюшную полость.
На клиническом разборе заведующий кафедрой факультетской хирургии, профессор Евгений Ричардович Цитрицкий признался, что за всю многолетнюю практику ему ни разу не приходилось видеть образования подобных размеров. И в медицинской литературе он не встречал описания подобных опухолей.
– Ладно, – заключил он, – прооперируем – увидим.
Операцию назначили на следующий день. Профессор Цитрицкий назначил себя оперирующим, а мне оказал честь быть вторым ассистентом, то есть, держать крючки. Ведь это был мой пациент, и мое участие в операции было не просто проявлением ко мне добрых чувств со стороны профессора.
На следующий день, когда Евгений Ричардович вошел в операционную, ассистент и я уже стояли у стола, на котором, обложенный стерильными простынями, лежал больной.
Сестра, обеспечивавшая наркоз, медленно капала эфир на маску, закрывавшую нос и рот пациента.
Профессор Цитрицкий минуту размышлял, глядя на смазанную йодом кожу живота, проступающую в разрезе простыни, затем попросил у операционной сестры палочку с бриллиантовой зеленью, нарисовал ею продольную линию по центру живота, слева огибавшую пупок, поднял на меня глаза и сказал:
– Ну-ка, давай поменяемся местами. Начинай операцию.
Я был счастлив. Шутка ли!
Профессор обычно доверял мне удаление атеромы или вскрытие какой-нибудь поверхностной флегмоны. А тут он впервые доверил мне настоящую лапаротомию – вскрытие брюшной полости.
Я собрался, как перед прыжком. Скальпель аккуратно повторил линию, нарисованную профессором. Я надсек брюшину и вскрыл ее ножницами.
Огромный грязно-серый конгломерат покрывал весь кишечник вместо сальника.
Профессор стоял за столом напротив меня. Он всунул руку в брюшную полость и стал прощупывать опухоль со всех сторон. Затем он показал три участка, из которых мне следовало иссечь материал для гистологического исследования. Я отрезал куски опухоли и погрузил их в баночку с раствором, которую держала наготове операционная сестра.
– Считай, что ты полностью прооперировал своего больного, – мрачно пошутил профессор. – Зашивай.
– А как же опухоль? Вы не удалите ее? – спросил я.
– Ее невозможно удалить, сынок, она спаяла все органы брюшной полости. Это неоперабельный рак желудка. Повидимому, желудка, – добавил он. – Окончательный диагноз получим после гистологического исследования. Зашивай.
Профессор ушел, оставив меня с нашим ассистентом, который следил за тем, как я зашиваю рану, поправляя края кожи и обрезая нити.
Больного увезли в палату, а я спустился в вестибюль, где меня ждала его жена, дочь и еще какие-то родственники. Впервые в жизни мне предстояла очень трудная миссия – сообщить родным, что у больного нет никаких шансов на спасение.
Жена закрыла лицо руками. Плечи ее мелко подергивались в такт рыданиям. Я беспомощно переступал с ноги на ногу.
– Когда его выпишут? – спросила дочь.
– На следующий день после снятия швов, дней через восемь-девять.
Когда я посетил своего пациента, он уже знал, что прооперировал его не профессор, не ассистент, даже не рядовой хирург, а студент.
Я уверил его в том, что все в полном порядке, что он уже на пути к выздоровлению, что он и сам мог бы сообразить, насколько его случай банальный. Разве позволили бы студенту прооперировать его, не будь это пустячок, не требующий особого умения?
– Да? – спросил он, насмешливо поглядывая на меня. – А что это? – Двумя руками он слегка сдавил сбоку живот, где все так же, как и раньше, прощупывалась подлая опухоль.
– Это послеоперационный инфильтрат. Так всегда бывает в таких случаях, – соврал я, стараясь придать уверенность своему голосу.
Больного выписали из клиники. Я постарался вычеркнуть его из своей памяти.
Уже на четвертом курсе я ощущал непомерную тяжесть этого груза. И в душе и в мозгу мне было необходимо свободное место для людей, которым еще можно оказаться полезным.
Через год и семь месяцев я окончил институт. А еще через год приехал сюда в отпуск.
Я вышел на привокзальную площадь. Моросил мелкий холодный дождь.
Мне предстояло пересечь площадь, чтобы подойти к остановке трамвая. Но дорогу преградила похоронная процессия. Удивлению моему не было предела, когда я увидел следующую за гробом вдову моего пациента, поддерживаемую под руку ее дочерью. Я снял шляпу (откуда было знать мне, что на еврейских похоронах следует быть с покрытой головой?) и с недоумением смотрел на медленно удаляющийся гроб. Неужели с такой опухолью он протянул еще почти три года?
Мимо меня проходил уже разреженный хвост процессии. Я надел шляпу и сошел с тротуара. В этот момент справа подошел пожилой мужчина и заключил меня в объятия.
– Мой молодой доктор! Мой спаситель! Здравствуйте, мой молодой доктор!
Я чуть не свалился на брусчатку мостовой.
Мистика. Гроб. Следующая за гробом безутешная вдова. Дочь.
Промелькнувшее воспоминание об операции, об огромной грязно-серой опухоли.
И вдруг он, пришедший с того света. Обнимает меня. Здесь.На привокзальной площади. Он. Из похоронной процессии. Или из гроба. Я взял себя в руки. Мышцы мои напряглись, как при поднятии предельной тяжести. Я справился о его здоровьи.
Он долго благодарил меня за операцию, полностью исцелившую его. С тех пор он вообще забыл, что такое болезни. Даже насморка у него не бывает.
Я договорился с ним, что завтра в десять часов утра он будет в хирургической клинике.
Я пришел туда на полчаса раньше.
Профессор Цитрицкий встретил меня, как родного. Я не стал тратить времени на светскую беседу и сразу приступил к делу:
– Евгений Ричардович, вы помните, три года тому назад вы… вернее, я… вернее… короче, вы помните, прооперировали больного с огромной опухолью в брюшной полости. Вернее, не прооперировали. Рак оказался неоперабельным.
– Конечно, помню. Келоидный рак желудка. Мы получили результат патогистологического исследования. У меня хранится не только описание, но и препараты. Несчастный старик, пусть земля ему будет пухом.
– Евгений Ричардович, через несколько минут этот несчастный старик будет у вас.Я пригласил его, чтобы вы его обследовали.
– Слушай, дружок, я наслышан о твоих успехах, но у тебя еще молоко на губах не обсохло, чтобы разыгрывать меня.
– Евгений Ричардович! – Мне не удалось убедить профессора. Убедил его наш больной, неуверенно приоткрывший дверь кабинета.
Не знаю, как я выглядел вчера, когда он обнял меня на привокзальной площади. Если так, как сейчас профессор Цитрицкий, это не делало чести моему умению владеть собой.
Профессор обследовал пациента самым тщательным образом. Не доверяя себе, он поручил еще нескольким врачам клиники повторить обследование. Тут же была произведена рентгеноскопия и рентгенография.
Никаких признаков болезни. Здоров.
Оставшись наедине со мной, профессор недоуменно приподнял плечи.
– Невероятно. Ничего не понимаю. Этого просто не может быть. Но ведь есть. Я, пожалуй, никому не стану рассказывать. Все равно не поверят. Я и сам не верю. Но ведь это есть…
Более двух лет я тоже никому не рассказывал. Но однажды, беседуя с главным онкологом Украины, профессором Слонимом, я спросил, известны ли ему подобные случаи. Профессор ответил, что в его практике ничего подобного не было. Он предложил мне доложить о моем случае на заседании Киевского хирургического общества.
Я вспоминаю это заседание.
На кафедре безвестный молодой врач. Амфитеатр заполнен скептически улыбающимися хирургами, среди которых я узнавал корифеев и почти корифеев.
Мне задали несколько вопросов, которые было бы уместно задать барону Мюнхаузену.
Я обстоятельно ответил и сошел с кафедры, физически ощущая обидное недоверие аудитории.
Во втором ряду поднял руку мужчина средних лет. Председатель предоставил слово, как он выразился, "нашему уважаемому гостю из Донбасса, профессору Богословскому".
– Мне было чрезвычайно интересно услышать сообщение молодого коллеги, – начал свое выступление профессор Богословский. – Оно помогло мне преодолеть сомнение, следует ли рассказать об относительно недавнем случае из моей практики.
В мою клинику из тюремной больницы перевели больного тридцати двух лет для оперативного лечения. В тюремной больнице был диагностирован рак желудка. Диагноз был подтвержден у нас. Во время операции выяснилось, что желудок не может быть резецирован, так как опухоль спаяла пилорический отдел и всю большую кривизну с поджелудочной железой, печенью и значительными участками поперечно-ободочной и тонкой кишки. Весь этот конгломерат был неотделим от задней стенки брюшной полости. Кроме того, в илео-цекальном углу был обнаружен метастаз опухоли. Естественно, я взял материал для гистологического исследования, подтвердившего клинический диагноз.
Через неделю больной был переведен в тюремную больницу, и я забыл об этом случае.
Спустя два года мне пришлось вспомнить о нем при весьма неприятных обстоятельствах.
Профессор Богословский замолчал. Это не был прием для усиления эффекта. Видно было, как профессор старается преодолеть волнение.
– Когда началось дело врачей, Центральный институт судебно-медицинской экспертизы затребовал историю болезни этого больного. Не копию, а оригинал. Надеюсь, вы понимаете необычность такого требования. Началось расследование. Я не еврей и никакой вины за собой не знал, но ведь время было такое, что…
(Он именно так сказал: "Я не еврей и никакой вины за собой не знал". Но это не имеет отношения к медицине. Соблюдая протокольность выступления, я не мог выбросить этой фразы).
– Вместе с больным тюремная больница получила нашу выписку с диагнозом "Неоперабельный рак желудка". Начальник больницы по телефону спросил меня, сколько, по моему мнению, протянет этот больной. Я ответил: "Думаю, месяца три. Но у него нет никаких шансов прожить больше шести месяцев". Чтобы избавиться от лишнего случая смерти в тюрьме, больница сактировала арестанта, осужденного на двадцать пять лет. Освобожденный из тюремной больницы, арестант приехал умирать в свой город.
Прошло отпущенных ему три месяца. Прошло шесть месяцев. Прошел год. Он все еще жил. Из больницы выписали истощенного умирающего человека. Сейчас он выглядел не хуже, чем до ареста.
Через полтора года после освобождения в поисках средств для существования он стал устраиваться на работу.
И тут городской прокурор возбудил дело по надзору. Проверили документы. Неоперабельный рак желудка. Пациента обследовали в местной больнице. Ни единого признака болезни. Не только рака, но вообще ни единого признака заболевания желудочно-кишечного тракта не обнаружили.
Больного арестовали. А мне и начальнику больницы инкриминировали дело о преступном освобождении опасной для государства личности.
Разумеется, речь шла о крупной взятке.
По времени это совпало, как я уже сказал, с делом "врачей-отравителей".
К счастью, и в моей клинике и у патологоанатомов сохранились гистологические препараты материала, взятого на исследование во время операции.
Но не препараты спасли меня.
Я тоже обследовал арестанта и к своему неописуемому удивлению не нашел у него никаких признаков болезни.
Нет, не препараты спасли меня. Через три месяца после ареста больной скончался от рака в тюремной больнице. На вскрытии была обнаружена огромная опухоль желудка.Я даже не могу представить себе, с какой скоростью она должна была развививаться, чтобы за такой короткий срок достигнуть таких размеров.
Я был реабилитирован.
Но возникает вопрос: что было бы с этим больным, не попади он снова в тюрьму? Повторяю, при обследовании я нашел его абсолютно здоровым.
Профессору Богословскому не задали ни одного вопроса.
Я внимательно осматривал ряды амфитеатра. Со своего места я видел не всех, но многих. Ни на одном лице я не заметил скептической улыбки. И вооще никто не улыбался.
Два наблюдения.
Случайно во время моего выступления на заседании хирургического общества присутствовал врач, приехавший в Киев из Донбасса. (Снова случайно! Как много удивительных случайностей происходило со мной!)
Кто знает, не было ли подобных наблюдений у других врачей?
В учебниках об этом ничего не написано. Во время лекций в институте мои учителя не рассказывали нам о подобном.
Как мало я знаю! Как мало нам дано знать!
Нет, я не сетую. Все годы мне везло с учителями. Достаточно взглянуть на портреты учителей в этой книге, чтобы убедиться в моем везении.
И все же самым большим моим учителем, постепенно, медленно, по крупицам, формировавшим из меня врача, была Жизнь.
Но портрет этого Учителя мне не дано нарисовать. Потому что я не знаю, что такое Жизнь. 1990 г.
Он не был моим учителем. Но только потому, что не литература, а врачевание стало делом моей жизни. Именно Виктор Некрасов был бы моим учителем, если бы я учился писательскому ремеслу.
Я никогда не назывл его по имени и отчеству, так, как называл всех своих учителей. И, тем не менее, его портрет органично вписывается в галерею портретов людей, повлиявших на мое становление в медицине, потому, что врач – в первую очередь человек с повышенной чувствительностью к чужой боли. У кого, если не у Виктора Некрасова, следовало учиться этой чувствительности?
Доброе солнце ласкало прохожих. Улицы Киева утопали в зелени, промытой теплым дождем. Мы медленно спускались по Прорезной. Скульптор делился своими планами. Лет пятнадцать назад он, молодой художник, изваял из мрамора бюст товарища Сталина. Сейчас из этой глыбы скульптору хотелось изваять портрет Солженицына.
Виктор Некрасов выслушал скульптора и предложил оставить нетронутым лицо Сталина, превратив его в основание новой скульптуры. Таким образом, Солженицын будет на поверженном Сталине.
За несколько минут до этого я встретился с Некрасовым. Он настойчиво приглашал меня пообедать с ним. По пути к его дому мы встретили скульптора. Втроем мы поднялись на третий этаж реконструированного дома в Пассаже на Крещатике.
Зинаида Николаевна Некрасова, милая, подвижная, несмотря на весьма преклонный возраст, приправляла вкусный обед остроумной беседой:
– Можно ли мириться с этим? Я приближаюсь к девяностолетию, а Вика все еще не женат. Я мечтала о внуках. Мечтала учить их альпинизму. Чему я могу научить их сейчас? ползанию по полу?
Виктор улыбался, с любовью глядя на маму. Было очень по-семейному в этом холостяцком доме. В послеполуденную летнюю пору все здесь казалось уравновешешенным и устойчивым, как массивный обеденый стол, за которым мы сидели.
Сквозь открытую дверь я поглядывал на огромный план Парижа над тахтой в смежной комнате. Я любил взбираться на тахту с лупой в руках и рассматривать детали тщательно вырисованных зданий. Так я знакомился с Парижем, о котором можно было только мечтать. Виктор рассказал, что архитектор рисовал эту карту в течение тридцати лет.
Зазвонил телефон. Виктор вышел в переднюю и снял трубку. За столом продолжалась беседа. Возбужденные междометия, доносившиеся из передней, свидетельствовали о важности телефонного разговора.
Виктор вернулся к столу и сказал, что из Москвы звонила Ася. Повидимому, это был ожидавшийся звонок, потому что Зинаида Николаевна тут же пожелала узнать подробности. Скульптор тоже проявил любопытство.
"Непричастный к искусству, недопущенный в храм", я только краем уха слышал о существовании Аси Берзер из "Нового мира", об этакой оси, вокруг которой вращались важнейшие литературные события.
Виктор не успел произнести двух слов, как раздался звонок у двери.
– В этом доме не дадут спокойно пообедать. – Он вернулся увесистой пачкой почты и непочтительно швырнул ее на стул. Я обратил внимание на пакет, выделявшийся среди множеству конвертов.
– Вика, что это? – спросил я, уже заметив обратный адрес.
– Э, еще одно послание от какого-нибудь графомана.
– Интересно, что произошло бы с рукописью какого-то неизвестного В. Некрасова, если бы в свое время так же ответили в журнале, получившем пакет с рукописью книги "Сталинград"? – Вроде бы машинально я стал открывать конверт из упаковочной бумаги, извлек страницы машинописи и начал вслух читать:
– "Делегату Четвертого съезда Союза писателей Виктору Некрасову. Я знал, что Некрасов не избран делегатом на съезд. (Не избран! Как я деликатно выражаюсь. Делегатами "избирались" назначенные заранее). Вероятно, знал это и Солженицын, пославший пакет.
– Зачем вы сделали эту подлость?
– Я не должен перед вами отчитываться,- Бзенко нагло улыбнулся,- это вам не сорок пятый год. Тогда вы бряцали орденами и считали, что вы можете делать все, что хотите.
При чем тут сорок пятый год? Когда я считал, что мне все дозволено? Сорок пятый год?
И вдруг до меня дошел смысл услышанного. Я вспомнил слухи о том, что Бзенко сотрудничал с немцами. Я понял, что значит эта наглая улыбка.
В последний миг я разжал кулак и влепил Бзенко оглушительную пощечину. Вероятно, сила, которую я вложил в удар, уменьшилась незначительно оттого, что я разжал кулак. Бзенко всей своей жирной массой повалился на письменный стол, за которым сидел доктор Балабушко. Петр Андреевич брезгливо отстранился.
Жизнь порой преподносит такие мизансцены, до которых не мог бы додуматься самый гениальный режиссер. В тот самый момент, когда Бзенко наконец не без труда пришел в состояние физического равновесия, в ординаторскую ворвался непохожий на себя доктор Яшунин.
Никто никогда не слышал от этого мягкого деликатного человека резкого слова. Мы даже как-то спросили доктора Балабушко,случалось ли ему на фронте слышать, как ругается Яшунин, и Балабушко после продолжительной паузы,по-видимому, он вспоминал,- ответил отрицательно.
Но тут! Петр Васильевич ринулся на Бзенко со сжатыми кулаками. Он остановился в полуметре от негодяя. Впечатление было такое, словно в ординаторсской завизжали тормоза.
Лицо Бзенко напоминало маску Арлекина: правая сторона была сизовато-белого цвета, левая – пылала закатной киноварью. – Вон отсюда! Чтобы ноги вашей не было в этой больнице!
Бзенко высокомерно улыбнулся и вышел из ординаторской.
Тишина была абсолютной. Яшунин дрожал, не произнося ни слова. Он окинул взглядом врачей и молча оставил ординаторскую.
Мы не знали, какая беседа состоялась у него с профессором, заведующим кафедрой. Мы не знали, что он сказал заместителю министра здравоохранения Украины, тем более в ту пору, когда он уже был в немилости у начальства. Правда, в немилости он был только как главный врач, как администратор. Просто как врач, как выдающийся хирург он всегда был нужен начальству. Мы не знали содержания этих бесед. Но уже на следующий день наша больница перестала быть базой кафедры хирургии института усовершенствования врачей.
Больше никогда я не встречал Бзенко. И ничего не слышал о нем. И фотографию негодяя мне не удалось раздобыть, чтобы иллюстрировать эту главу. Не очень часто мне приходилось вспоминать о том, как Бзенко искалечил Лелю.
В ноябре 1951 года в первую клинику Киевского ортопедического института из внутренней тюрьмы МГБ доставили арестанта с переломом правой плечевой кости. Это был эсэсовец в очень высоком чине. Кажется, генерал СС. Я не уточнял. В ту пору я предпочитал не вступать в неофициальные разговоры с офицерами
МГБ, днем и ночью дежурившими у кровати этого больного. Я оперировал арестованного эсэсовца.
Вечером в день операции я навестил его, хотя, разумеется, это не входило в мои функции. При необходимости его мог посмотреть дежурный врач. Я выхаживал его после операции. Естественно – он ведь был моим пациентом. Я, еврей, видевший, что немцы творили с моим народом, я, начавший остро ощущать свое еврейство в стране, за которую воевал с немецким нацизмом, сейчас лечил представителя этой самой немецкой нацистской элиты. Но он был моим больным.
Я не испытывал к нему ни малейшей неприязни. Я вообще не думал ни о его национальности, ни о его статусе. Я даже не замечал бы его особого положения, не будь у его кровати постоянного часового, офицера МГБ. Его выписали из клиники через десять дней после операции.
В январе 1952 года мне принесли на консультацию рентгенограммы прооперированного плеча. Отломки срослись. Я сказал, что через два-три месяца можно будет сделать повторную операцию – удалить металлический фиксатор.
Врач, офицер МГБ, улыбнулся и сказал, что повторная операция уже не понадобится.
Потом я узнал, что моего пациента повесили в апреле 1952 года. Но и тогда я уже не испытывал к нему неприязни. Он был моим пациентом.
Мне очень трудно было понять психологию Бзенко. Я слышал о докторе Менгеле. Я читал и о других чудовищах. Все они были для меня в какой-то мере существами абстрактными. Но ведь Бзенко был реальной личностью. Я общался с ним. Он был одним из первых моих учителей. Трудно было это переварить. Еще труднее было с этим жить.
Однажды, еще будучи студентом, я случайно купил на толкучке книгу Эрвина Ли "Врач и его призвание". Русский перевод с шестого немецкого издания был опубликован в 1928 году. Мне в ту пору не удалось выяснить, когда немецкий врач Эрвин Лик написал свою книгу. Читал я ее с удовольствием, не отрываясь.
И вдруг… Доктор Лик писал, что так же, как у пациента должно быть право выбора врача, у врача, если это не срочный случай, должно быть право выбора пациента. Например,- писал доктор Лик,- он не любит лечить евреев.
Я почувствовал, как кровь отлила от моего мозга. Только недавно закончилась война. Слишком свежи были в памяти картины немецких зверств – геноцида моего народа.
Ах ты, фашистская морда! Евреев не любишь лечить? Убивать их любишь? Ставить на них смертельные эксперименты любишь? Доктор Лик, неизвестно сколько десятилетий назад написавший свою книгу, словно увидел мое состояние, словно прочитал мои мысли. "Нет, нет,- написал он, – я не антисемит. Просто трагическая история еврейского народа привела к тому, что евреи очень недоверчивы и все подвергают сомнению. После визита ко мне пациент-еврей пойдет к профессору, от которого даже не пахнет медициной. Вот почему я не люблю лечить евреев".
Доктор Эрвин Лик несколько успокоил меня. И все же… А еще мне, студенту, трудно было представить профессора, от которого может не пахнуть медициной. Должно было пройти много лет, чтобы до меня дошел печальный смысл этих слов. Значит, не только от профессора, заведующего кафедрой хирургии института усовершенствования врачей, босса Бзенко, не пахло медициной.
Сотни людей пришли попрощаться с нами, уезжающими в Израиль. Пришла попрощаться и преступно искалеченная Леля.
– Вашим пациентам остается только последовать за вами, – пошутила она.Но что делать не евреям?
Я не произнес фразы, до которой додумался только сейчас: молиться, просить Всевышнего, чтобы он уберег их от врачей, которых не призвал врачевать. Потому что, если служители культа, художники (в широком смысле этого слова), учителя и врачи не призваны Всевышним заниматься своей профессией, то в предельном случае они могут выродиться в Бзенко. 1990 г.
МОЙ ГЛАВНЫЙ УЧИТЕЛЬ
История болезни, которую я, студент четвертого курса, должен был представить нашему ассистенту на кафедре факультетской хирургии, отличалась от обычного больничного документа. Главным в ней был дифференциальный драгноз – обоснование правильности поставленного диагноза и объяснение того, почему отвергнуты у описываемого пациента заболевания, очень похожие на диагностированное.
Сама по себе это была большая и нелегкая для студента работа. К тому же, мне не повезло. У большинства моих товарищей по группе были обычные больные, составляющие основной контингент хирургических отделений – язва желудка или двенадцатиперсной кишки, холецистит, аппендицит, грыжи. А мне достался пациент, диагноз у которого не установили даже опытные хирурги клиники.
На титульном листе больничной истории болезни значилось "Тумор абдомини" – "Опухоль в брюшной полости". Какая опухоль? Где именно в брюшной полости? Откуда исходит опухоль?
Наш ассистент, хирург с большим стажем и опытом, не мог ответить на эти вопросы.
– Прооперируем – узнаем, – сказал он.
Но я-то должен был написать и сдать историю болезни до операции.
С пациентом мне не повезло, но только потому, что у него был неясный диагноз.
Человек он был милейший. Пожилой, предельно истощенный, преодолевая боль, он снисходительно улыбался, когда я подходил к его кровати. У добродушного ироничного еврея в запасе было множество анекдотов, поучительных историй и пословиц, которыми он очень кстати и умело пересыпал свою речь. Он насмешливо посматривал на меня, когда я прощупывал его живот.
– Ну что, мой молодой доктор, через сколько минут я буду здоровым?
Под тонким слоем сморщенной кожи и дряблых мышц отчетливо определялся огромный плотный конгломерат. Границы его я прощупывал по бокам живота. Тумор абдомини.
Я прочитал значительно больше, чем читают врачи, чтобы приблизиться к диагнозу.
Тщетно. Ни в одном руководстве, ни в одной из прочитанных мной статей не было ничего похожего на эту огромную опухоль, занимавшую всю брюшную полость.
На клиническом разборе заведующий кафедрой факультетской хирургии, профессор Евгений Ричардович Цитрицкий признался, что за всю многолетнюю практику ему ни разу не приходилось видеть образования подобных размеров. И в медицинской литературе он не встречал описания подобных опухолей.
– Ладно, – заключил он, – прооперируем – увидим.
Операцию назначили на следующий день. Профессор Цитрицкий назначил себя оперирующим, а мне оказал честь быть вторым ассистентом, то есть, держать крючки. Ведь это был мой пациент, и мое участие в операции было не просто проявлением ко мне добрых чувств со стороны профессора.
На следующий день, когда Евгений Ричардович вошел в операционную, ассистент и я уже стояли у стола, на котором, обложенный стерильными простынями, лежал больной.
Сестра, обеспечивавшая наркоз, медленно капала эфир на маску, закрывавшую нос и рот пациента.
Профессор Цитрицкий минуту размышлял, глядя на смазанную йодом кожу живота, проступающую в разрезе простыни, затем попросил у операционной сестры палочку с бриллиантовой зеленью, нарисовал ею продольную линию по центру живота, слева огибавшую пупок, поднял на меня глаза и сказал:
– Ну-ка, давай поменяемся местами. Начинай операцию.
Я был счастлив. Шутка ли!
Профессор обычно доверял мне удаление атеромы или вскрытие какой-нибудь поверхностной флегмоны. А тут он впервые доверил мне настоящую лапаротомию – вскрытие брюшной полости.
Я собрался, как перед прыжком. Скальпель аккуратно повторил линию, нарисованную профессором. Я надсек брюшину и вскрыл ее ножницами.
Огромный грязно-серый конгломерат покрывал весь кишечник вместо сальника.
Профессор стоял за столом напротив меня. Он всунул руку в брюшную полость и стал прощупывать опухоль со всех сторон. Затем он показал три участка, из которых мне следовало иссечь материал для гистологического исследования. Я отрезал куски опухоли и погрузил их в баночку с раствором, которую держала наготове операционная сестра.
– Считай, что ты полностью прооперировал своего больного, – мрачно пошутил профессор. – Зашивай.
– А как же опухоль? Вы не удалите ее? – спросил я.
– Ее невозможно удалить, сынок, она спаяла все органы брюшной полости. Это неоперабельный рак желудка. Повидимому, желудка, – добавил он. – Окончательный диагноз получим после гистологического исследования. Зашивай.
Профессор ушел, оставив меня с нашим ассистентом, который следил за тем, как я зашиваю рану, поправляя края кожи и обрезая нити.
Больного увезли в палату, а я спустился в вестибюль, где меня ждала его жена, дочь и еще какие-то родственники. Впервые в жизни мне предстояла очень трудная миссия – сообщить родным, что у больного нет никаких шансов на спасение.
Жена закрыла лицо руками. Плечи ее мелко подергивались в такт рыданиям. Я беспомощно переступал с ноги на ногу.
– Когда его выпишут? – спросила дочь.
– На следующий день после снятия швов, дней через восемь-девять.
Когда я посетил своего пациента, он уже знал, что прооперировал его не профессор, не ассистент, даже не рядовой хирург, а студент.
Я уверил его в том, что все в полном порядке, что он уже на пути к выздоровлению, что он и сам мог бы сообразить, насколько его случай банальный. Разве позволили бы студенту прооперировать его, не будь это пустячок, не требующий особого умения?
– Да? – спросил он, насмешливо поглядывая на меня. – А что это? – Двумя руками он слегка сдавил сбоку живот, где все так же, как и раньше, прощупывалась подлая опухоль.
– Это послеоперационный инфильтрат. Так всегда бывает в таких случаях, – соврал я, стараясь придать уверенность своему голосу.
Больного выписали из клиники. Я постарался вычеркнуть его из своей памяти.
Уже на четвертом курсе я ощущал непомерную тяжесть этого груза. И в душе и в мозгу мне было необходимо свободное место для людей, которым еще можно оказаться полезным.
Через год и семь месяцев я окончил институт. А еще через год приехал сюда в отпуск.
Я вышел на привокзальную площадь. Моросил мелкий холодный дождь.
Мне предстояло пересечь площадь, чтобы подойти к остановке трамвая. Но дорогу преградила похоронная процессия. Удивлению моему не было предела, когда я увидел следующую за гробом вдову моего пациента, поддерживаемую под руку ее дочерью. Я снял шляпу (откуда было знать мне, что на еврейских похоронах следует быть с покрытой головой?) и с недоумением смотрел на медленно удаляющийся гроб. Неужели с такой опухолью он протянул еще почти три года?
Мимо меня проходил уже разреженный хвост процессии. Я надел шляпу и сошел с тротуара. В этот момент справа подошел пожилой мужчина и заключил меня в объятия.
– Мой молодой доктор! Мой спаситель! Здравствуйте, мой молодой доктор!
Я чуть не свалился на брусчатку мостовой.
Мистика. Гроб. Следующая за гробом безутешная вдова. Дочь.
Промелькнувшее воспоминание об операции, об огромной грязно-серой опухоли.
И вдруг он, пришедший с того света. Обнимает меня. Здесь.На привокзальной площади. Он. Из похоронной процессии. Или из гроба. Я взял себя в руки. Мышцы мои напряглись, как при поднятии предельной тяжести. Я справился о его здоровьи.
Он долго благодарил меня за операцию, полностью исцелившую его. С тех пор он вообще забыл, что такое болезни. Даже насморка у него не бывает.
Я договорился с ним, что завтра в десять часов утра он будет в хирургической клинике.
Я пришел туда на полчаса раньше.
Профессор Цитрицкий встретил меня, как родного. Я не стал тратить времени на светскую беседу и сразу приступил к делу:
– Евгений Ричардович, вы помните, три года тому назад вы… вернее, я… вернее… короче, вы помните, прооперировали больного с огромной опухолью в брюшной полости. Вернее, не прооперировали. Рак оказался неоперабельным.
– Конечно, помню. Келоидный рак желудка. Мы получили результат патогистологического исследования. У меня хранится не только описание, но и препараты. Несчастный старик, пусть земля ему будет пухом.
– Евгений Ричардович, через несколько минут этот несчастный старик будет у вас.Я пригласил его, чтобы вы его обследовали.
– Слушай, дружок, я наслышан о твоих успехах, но у тебя еще молоко на губах не обсохло, чтобы разыгрывать меня.
– Евгений Ричардович! – Мне не удалось убедить профессора. Убедил его наш больной, неуверенно приоткрывший дверь кабинета.
Не знаю, как я выглядел вчера, когда он обнял меня на привокзальной площади. Если так, как сейчас профессор Цитрицкий, это не делало чести моему умению владеть собой.
Профессор обследовал пациента самым тщательным образом. Не доверяя себе, он поручил еще нескольким врачам клиники повторить обследование. Тут же была произведена рентгеноскопия и рентгенография.
Никаких признаков болезни. Здоров.
Оставшись наедине со мной, профессор недоуменно приподнял плечи.
– Невероятно. Ничего не понимаю. Этого просто не может быть. Но ведь есть. Я, пожалуй, никому не стану рассказывать. Все равно не поверят. Я и сам не верю. Но ведь это есть…
Более двух лет я тоже никому не рассказывал. Но однажды, беседуя с главным онкологом Украины, профессором Слонимом, я спросил, известны ли ему подобные случаи. Профессор ответил, что в его практике ничего подобного не было. Он предложил мне доложить о моем случае на заседании Киевского хирургического общества.
Я вспоминаю это заседание.
На кафедре безвестный молодой врач. Амфитеатр заполнен скептически улыбающимися хирургами, среди которых я узнавал корифеев и почти корифеев.
Мне задали несколько вопросов, которые было бы уместно задать барону Мюнхаузену.
Я обстоятельно ответил и сошел с кафедры, физически ощущая обидное недоверие аудитории.
Во втором ряду поднял руку мужчина средних лет. Председатель предоставил слово, как он выразился, "нашему уважаемому гостю из Донбасса, профессору Богословскому".
– Мне было чрезвычайно интересно услышать сообщение молодого коллеги, – начал свое выступление профессор Богословский. – Оно помогло мне преодолеть сомнение, следует ли рассказать об относительно недавнем случае из моей практики.
В мою клинику из тюремной больницы перевели больного тридцати двух лет для оперативного лечения. В тюремной больнице был диагностирован рак желудка. Диагноз был подтвержден у нас. Во время операции выяснилось, что желудок не может быть резецирован, так как опухоль спаяла пилорический отдел и всю большую кривизну с поджелудочной железой, печенью и значительными участками поперечно-ободочной и тонкой кишки. Весь этот конгломерат был неотделим от задней стенки брюшной полости. Кроме того, в илео-цекальном углу был обнаружен метастаз опухоли. Естественно, я взял материал для гистологического исследования, подтвердившего клинический диагноз.
Через неделю больной был переведен в тюремную больницу, и я забыл об этом случае.
Спустя два года мне пришлось вспомнить о нем при весьма неприятных обстоятельствах.
Профессор Богословский замолчал. Это не был прием для усиления эффекта. Видно было, как профессор старается преодолеть волнение.
– Когда началось дело врачей, Центральный институт судебно-медицинской экспертизы затребовал историю болезни этого больного. Не копию, а оригинал. Надеюсь, вы понимаете необычность такого требования. Началось расследование. Я не еврей и никакой вины за собой не знал, но ведь время было такое, что…
(Он именно так сказал: "Я не еврей и никакой вины за собой не знал". Но это не имеет отношения к медицине. Соблюдая протокольность выступления, я не мог выбросить этой фразы).
– Вместе с больным тюремная больница получила нашу выписку с диагнозом "Неоперабельный рак желудка". Начальник больницы по телефону спросил меня, сколько, по моему мнению, протянет этот больной. Я ответил: "Думаю, месяца три. Но у него нет никаких шансов прожить больше шести месяцев". Чтобы избавиться от лишнего случая смерти в тюрьме, больница сактировала арестанта, осужденного на двадцать пять лет. Освобожденный из тюремной больницы, арестант приехал умирать в свой город.
Прошло отпущенных ему три месяца. Прошло шесть месяцев. Прошел год. Он все еще жил. Из больницы выписали истощенного умирающего человека. Сейчас он выглядел не хуже, чем до ареста.
Через полтора года после освобождения в поисках средств для существования он стал устраиваться на работу.
И тут городской прокурор возбудил дело по надзору. Проверили документы. Неоперабельный рак желудка. Пациента обследовали в местной больнице. Ни единого признака болезни. Не только рака, но вообще ни единого признака заболевания желудочно-кишечного тракта не обнаружили.
Больного арестовали. А мне и начальнику больницы инкриминировали дело о преступном освобождении опасной для государства личности.
Разумеется, речь шла о крупной взятке.
По времени это совпало, как я уже сказал, с делом "врачей-отравителей".
К счастью, и в моей клинике и у патологоанатомов сохранились гистологические препараты материала, взятого на исследование во время операции.
Но не препараты спасли меня.
Я тоже обследовал арестанта и к своему неописуемому удивлению не нашел у него никаких признаков болезни.
Нет, не препараты спасли меня. Через три месяца после ареста больной скончался от рака в тюремной больнице. На вскрытии была обнаружена огромная опухоль желудка.Я даже не могу представить себе, с какой скоростью она должна была развививаться, чтобы за такой короткий срок достигнуть таких размеров.
Я был реабилитирован.
Но возникает вопрос: что было бы с этим больным, не попади он снова в тюрьму? Повторяю, при обследовании я нашел его абсолютно здоровым.
Профессору Богословскому не задали ни одного вопроса.
Я внимательно осматривал ряды амфитеатра. Со своего места я видел не всех, но многих. Ни на одном лице я не заметил скептической улыбки. И вооще никто не улыбался.
Два наблюдения.
Случайно во время моего выступления на заседании хирургического общества присутствовал врач, приехавший в Киев из Донбасса. (Снова случайно! Как много удивительных случайностей происходило со мной!)
Кто знает, не было ли подобных наблюдений у других врачей?
В учебниках об этом ничего не написано. Во время лекций в институте мои учителя не рассказывали нам о подобном.
Как мало я знаю! Как мало нам дано знать!
Нет, я не сетую. Все годы мне везло с учителями. Достаточно взглянуть на портреты учителей в этой книге, чтобы убедиться в моем везении.
И все же самым большим моим учителем, постепенно, медленно, по крупицам, формировавшим из меня врача, была Жизнь.
Но портрет этого Учителя мне не дано нарисовать. Потому что я не знаю, что такое Жизнь. 1990 г.
ВИКТОР ПЛАТОНОВИЧ НЕКРАСОВ
Он не был моим учителем. Но только потому, что не литература, а врачевание стало делом моей жизни. Именно Виктор Некрасов был бы моим учителем, если бы я учился писательскому ремеслу.
Я никогда не назывл его по имени и отчеству, так, как называл всех своих учителей. И, тем не менее, его портрет органично вписывается в галерею портретов людей, повлиявших на мое становление в медицине, потому, что врач – в первую очередь человек с повышенной чувствительностью к чужой боли. У кого, если не у Виктора Некрасова, следовало учиться этой чувствительности?
Доброе солнце ласкало прохожих. Улицы Киева утопали в зелени, промытой теплым дождем. Мы медленно спускались по Прорезной. Скульптор делился своими планами. Лет пятнадцать назад он, молодой художник, изваял из мрамора бюст товарища Сталина. Сейчас из этой глыбы скульптору хотелось изваять портрет Солженицына.
Виктор Некрасов выслушал скульптора и предложил оставить нетронутым лицо Сталина, превратив его в основание новой скульптуры. Таким образом, Солженицын будет на поверженном Сталине.
За несколько минут до этого я встретился с Некрасовым. Он настойчиво приглашал меня пообедать с ним. По пути к его дому мы встретили скульптора. Втроем мы поднялись на третий этаж реконструированного дома в Пассаже на Крещатике.
Зинаида Николаевна Некрасова, милая, подвижная, несмотря на весьма преклонный возраст, приправляла вкусный обед остроумной беседой:
– Можно ли мириться с этим? Я приближаюсь к девяностолетию, а Вика все еще не женат. Я мечтала о внуках. Мечтала учить их альпинизму. Чему я могу научить их сейчас? ползанию по полу?
Виктор улыбался, с любовью глядя на маму. Было очень по-семейному в этом холостяцком доме. В послеполуденную летнюю пору все здесь казалось уравновешешенным и устойчивым, как массивный обеденый стол, за которым мы сидели.
Сквозь открытую дверь я поглядывал на огромный план Парижа над тахтой в смежной комнате. Я любил взбираться на тахту с лупой в руках и рассматривать детали тщательно вырисованных зданий. Так я знакомился с Парижем, о котором можно было только мечтать. Виктор рассказал, что архитектор рисовал эту карту в течение тридцати лет.
Зазвонил телефон. Виктор вышел в переднюю и снял трубку. За столом продолжалась беседа. Возбужденные междометия, доносившиеся из передней, свидетельствовали о важности телефонного разговора.
Виктор вернулся к столу и сказал, что из Москвы звонила Ася. Повидимому, это был ожидавшийся звонок, потому что Зинаида Николаевна тут же пожелала узнать подробности. Скульптор тоже проявил любопытство.
"Непричастный к искусству, недопущенный в храм", я только краем уха слышал о существовании Аси Берзер из "Нового мира", об этакой оси, вокруг которой вращались важнейшие литературные события.
Виктор не успел произнести двух слов, как раздался звонок у двери.
– В этом доме не дадут спокойно пообедать. – Он вернулся увесистой пачкой почты и непочтительно швырнул ее на стул. Я обратил внимание на пакет, выделявшийся среди множеству конвертов.
– Вика, что это? – спросил я, уже заметив обратный адрес.
– Э, еще одно послание от какого-нибудь графомана.
– Интересно, что произошло бы с рукописью какого-то неизвестного В. Некрасова, если бы в свое время так же ответили в журнале, получившем пакет с рукописью книги "Сталинград"? – Вроде бы машинально я стал открывать конверт из упаковочной бумаги, извлек страницы машинописи и начал вслух читать:
– "Делегату Четвертого съезда Союза писателей Виктору Некрасову. Я знал, что Некрасов не избран делегатом на съезд. (Не избран! Как я деликатно выражаюсь. Делегатами "избирались" назначенные заранее). Вероятно, знал это и Солженицын, пославший пакет.