Спустя несколько дней, перед началом партийного собрания, профессор Федоров подошел к группе студентов нашего курса. Я обратился к нему, сказав, что сожалею о случившемся, но именно он спровоцировал меня на недостойный поступок.
Иван Игнатьевич примирительно похлопал меня по плечу, взял под руку и отвел в сторону.
– Твоя вспышка – это пустяк. Значительно хуже, что ты поднял руку на мою теорию.
– Иван Игнатьевич, но ведь она не верна.
– Допустим. Она адресована медикам. Сколько среди них людей, знающих физику на твоем уровне? А физики пока не занимаются теорией патогенеза.
– А как быть с научной честностью?
– Наука, как всякий живой организм, сама очищает себя от всего ненужного. Поверь, ей не повредит теория патогенеза по Федорову. А ты можешь мне повредить. Но дело не только в этом. Я верю в твое будущее. Если же, как танк, ты будешь переть против авторитетов, ты можешь перечеркнуть все, чего достигнешь или способен достигнуть.
Через год профессор Федоров уехал заведовать кафедрой патологической физиологии Львовского медицинского института.
Мои однокурсники сохранили о нем самые лучшие воспоминания. Не думаю, что они изменили бы свое мнение о добром общительном декане и прекрасном лекторе, даже узнав о нашей стычке на почве теории патогенеза.Нет, никто бы не поверил, что этот отзывчивый благородный человек способен на недостойный поступок, да еще в науке, в чистейшей сфере деятельности.
Разве женитьба на Зое стала предметом порицания непорочной личности? Легкий адюльтер других профессоров считался признаком моральной неустойчивости в официальных партийно административных инстанциях. Да что там официальные инстанции! Он осуждался студентами-пуританами, не очень жаловавшими эти инстанции. Но только не в случае с Иваном Игнатьевичем, не могущим совершить ничего недостойного.
Мы встретились спустя много лет, когда профессор Федоров заведовал кафедрой патологической физиологии Киевского института усовершенствования врачей. Относительно не старый человек, он являл собой грустную картину разрушения интеллекта и личности. Нечасто приходилось мне наблюдать столь быстро прогрессирующий склероз сосудов головного мозга. Я пожалел его и не рассказал, что выбором темы для большой научной работы (она стала моей докторской диссертацией) в какой-то мере обязан ему.
Задумавшись над влиянием магнитных полей на биологические объекты, я вспомнил высокомерно-насмешливую лекцию профессора Федорова о шарлатанстве в медицине. В этой лекции он почему-то упомянул и магнитотерапию. Но ведь с таким же апломбом и уверенностью он излагал свою теорию патогенеза, противоречащую второму закону термодинамики. Не следовало ли проверить, что такое магнитотерапия, шарлатанство, или действительно лечебный фактор?
Спасибо моим учителям. Наука развивается не только благодаря положительным результатам исследований. Отрицательный результат тоже способствует продвижению вперед. 1986 г.
– Так, братец, высокие сферы мы с тобой оставим, не то ты сейчас процитируешь мне десяток монографий. Нет, брат, ты вот лучше расскажи мне, как поставить высокую клизму.
Профессор Цитрицкий ехидно улыбнулся, уверенный в том, что я ему не расскажу.
Действительно, я не знал, о чем идет речь. По логике вещей, считал я, надо повыше поднять кружку Эсмарха. Я пробормотал, что следует стать на стул.
Профессор Цитрицкий расхохотался.
– А почему не на шкаф? Да ты, брат, хоть на Казбек взберись с кружкой Эсмарха, хоть на Эверест, а больного оставь у подножья, клизма от этого не станет высокой. Так-то оно, братец. А ты говоришь – монографии. Вот зачем мы нужны, представители старой школы. Чтобы вам, балбесам, передать знания, которых вы не обнаружите ни в одной монографии.
Два моих товарища, которые одновременно со мной сдавали зачет по хирургической практике, с таким же нтересом, как я, слушали объяснение Евгения Ричардовича о высокой клизме.
Еще два рассказа о вещах, казалось бы, мелких, а в действительности очень важных для врача, выслушали мы, когда мои товарищи, отличные студенты, не сумели ответить на каверзные вопросы профессора Цитрицкого.
– Ну что, башибузуки, а вы решили, что вы уже по меньшей мepe академики? А? Ладно, не огорчайтесь. Я тоже многого не знаю. Так-то оно в нашей профессии. Век учись, а дураком умрешь. Вот ты, – он обратился ко мне, – собираешься стать ортопедом. Похвально. Но только знай, что opтопедия отпочковалась от хирургии. И если ты не будешь приличным хирургом, то грош тебе цена в базарный день, как ортопеду.
Мы знали, что профессор Цитрицкий занят сверх всякой меры. Тем удивительнее было то, что сейчас он бесцельно тратит драгоценное время на трех студентов.
Часто я приходил на ночные дежурства в клинику факультетской хирургии. Я был счастлив, если во время срочной операции меня допускали к столу ассистировать.
В наиболее сложных случаях в клинику вызывали профессора Цитрицкого.
Иногда его помощь ограничивалась только постановкой диагноза и указанием, что делать. Иногда он становился к oперационному столу.
В таких случаях профессор неизменно брал меня в ассистенты.
Я ощущал себя на седьмом небе, когда, после подготовки операционного поля, Евгений Ричардович вдруг обращался ко мне:
– Ну-ка, будущий ортопед, сделай-ка разрез не в ортопедической области.
Пинцетом профессор показывал величину и форму разреза.
С ассистентами Евгений Ричардович был крутоват. Меня он не ругал ни разу. Даже когда я ненароком повредил кишку расширителем раны, он почти спокойно объяснил мне, как следует ассистировать.
После операции я спросил его, почему он ругает своих врачей за значительно меньшую провинность, а мне даже эта сошла с рук?
– Ты пока ниже критики. На тебя еще рано кричать. Учись. Тумаков ты еще нахватаешь.
После ночных операций в клинике факультетской хирургии врачи иногда выпивали остатки спирта. Некоторые разводили спирт водой. Некоторые пили неразведенный. Я принимал участие в этих обрядах наряду с врачами. Бывало, что во время выпивок в ординаторской находился профессор. Но ни разу в моем присутствии он не выпивал. А между тем, поговаривали, что Евгений Ричардович пьет изрядно.
У него было тонкое нервное лицо, изуродованное грубым рубцом. Говорили, что у профессора Цитрицкого была саркома скуловой кости, что он сам дважды оперировал себя перед зеркалом, что именно после этого он стал выпивать. Не знаю.
После ночных операций он иногда беседовал со мной о музыке, живописи, литературе. Искусство занимало его всерьез. Он постоянно подчеркивал, что нет ни одной специальности, в которой уровень интеллигентности был бы так важен, как в профессии врача.
– Кто еще, братец, имеет дело с таким деликатным инструментом, как душа? Задумайся над этим, материалист.
Профессор Цитрицкий был очень дружен со своим доцентом. Владимир Васильевич Попов, так мне казалось, не мог быть достойным собеседником Евгения Ричардовича. Злые языки поговаривали, что они не собеседники, а собутыльники.
Как и многие мои однокурсники, я относился к доценту Попову без особой симпатии. Неряшливо одетый, со свисающими неаккуратными усами, всегда мрачный, он, к тому же, был хирургом, мягко выражаясь, не выдающимся. Не блистал он и в постановке диагнозов.
Но однажды его акции подскочили невероятно высоко.
Это произошло, кажется, в начале февраля 1950 года. Профессора Цитрицкого внезапно арестовали. Будь он евреем, можно было бы понять причину ареста. Но так…
Ничего достоверного мы не знали, поэтому питались слухами. Говорили, что незадолго до ареста за профессором Цитрицким ночью приехали бандиты и силой заставили его поехать к раненому бандеровцу.
Воспитанный, напичканный советской пропагандой, я считал бандеровцев лютыми врагами. Но даже самому последнему из злодеев, если он болен, врач обязан оказать медицинскую помощь. В чем же виноват профессор Цитрицкий? За что его арестовали, даже если была доля правды в этих разговорах?
Bcлyx мы боялись говорить об этом. Нормальные советские люди знают, что такое табу.
Вместо профессора курс факультетской хирургии стал читать доцент Попов.
Лекции доцента ни по содержанию, ни по языку, ни по манере преподавания даже отдаленно не были похожи на живые интересные лекции Евгения Ричардовича, пересыпанные блестками незатасканных образов.
Но мы и это простили доценту Попову только потому, что он проявил истинное благородство.
Кабинет доцента в клинике факультетской хирургии даже в советских условиях нельзя было назвать комнатой. Это был узкий пенал, закуток, в который с трудом можно было втиснуться.
Доцент Попов исполнял обязанности заведующего кафедрой. Естественно, он имел право переселиться в пустующий кабинет Евгения Ричардовича и хотя бы какое-то время работать в человеческих условиях. Но он предпочел оставаться в своей конуре.
Мы умели оценить благородство.
Прошло несколько месяцев. Однажды по институту пронесся слух о том, что профессор Цитрицкий освобожден.
В тот день со старостой нашей группы Григорием Верховским мы направлялись в административный корпус.
Ярко светило весеннее солнце. На Театральной площади играли дети. Навстречу нам шел осунувшийся Евгений Ричардович.
Мы тепло пожали его руку. Мы не знали, что сказать ему, что вообще говорят в таких случаях. Мы не знали, как выразить радость по поводу его освобождения. Мы топтались на месте.
Евгению Ричардовичу явно хотелось поговорить. Мы слышали, что в местах, где он побывал, подписывают обязательство о неразглашении. Следовательно, его арест – запретная тема.
Григорий сказал что-то по поводу благородства доцента Попова, который оставался в своей конуре во время отсутствия профессора.
Евгений Ричардович грустно улыбнулся:
– Благородство… Попова только что перевели доцентом на кафедру госпитальной хирургии. Видит Бог, я не желаю зла профессору Мангейму. Не я ему подсунул этот подарочек.
Мы остолбенели от неожиданности.
– Доцент Попов?
Евгений Ричардович печально кивнул головой.
– Бить надо! – выпалил я, вложив в эти слова всю страсть, всю ненависть, всю боль и беспомощность человека, внезапно увидевшего предельную подлость, облаченную в тогу благородства.
– Но как бить! – ответил Евгений Ричардович. И мы поняли, как его били.
В этот день профессор Цитрицкий преподал своим ученикам очень важный урок, не имеющий никакого отношения ни к хирургии в частности, ни к медицине, в общем.
Только через год мы узнали, что к аресту Евгения Ричардовича был причастен не только Попов, но и его дружок – ассистент Макоха.
И еще один урок профессор Цитрицкий преподал своим ученикам, когда мы уже приближались к диплому и только изредка виделись с ним.
Встречи эти всегда были сердечными, дружескими. Мы ощущали искренний интерес, который Евгений Ричардович проявлял к нам, к студентам. А мы платили ему любовью и, казалось, он не может проявить себя еще каким-нибудь образом, чтобы эта любовь возросла.
И, тем не менее, профессор Цитрицкий еще раз продемонстрировал истинное благородство.
Наше место в кружке на кафедре факультетской хирургии заняли студенты четвертого курса.
Однажды на занятиях этого кружка профессор Цитрицкий показал больного, переведенного из терапевтического отделения. Эхинококк печени был довольно редким заболеванием, и будущим хирургам, безусловно, следовало познакомиться с таким наблюдением.
На демонстрируемой рентгенограмме киста определялась не очень четко.
Студент четвертого курса Виля Нудельман, юноша все и вся подвергавший сомнению и скептически относившийся к авторитетам, несмело спросил, окончателен ли этот диагноз.
Евгений Ричардович ответил, что положительная реакция Каццони не оставляет сомнения в наличии эхинококка.
Виля сказал, что, тем не менее, он сомневается в диагнозе. Будь это киста, расположенная в печени, кишечник был бы отодвинут книзу, а на рентгенограмме все наоборот. Даже если это эхинококк, он.не имеет никакого отношения к печени.
Евгений Ричардович очень внимательно посмотрел на студента и ничего не ответил.
Прошло несколько дней. Виля был в административном корпусе на лекции по политической экономии социализма, без знаний которой, как известно, нельзя быть хирургом.
В аудиторию вошла работник канцелярии и велела студенту Нудельману немедленно явиться на кафедру факультетской хирургии. Вся группа и Виля в том числе удивились такому внезапному вызову. Виля, во всяком случае, не чувствовал за собой никакой вины.
В кабинете Евгения Ричардовича собрались сотрудники двух кафедр – факультетской хирургии и факультетской терапии во главе с ее заведующим. Как только Виля появился в дверях кабинета, Евгений Ричардович торжественно заявил:
– Вот он, студент, подвергший сомнению наш диагноз эхинококк печени. Нудельман, во время операции выяснилось, что вы правы. Мне приятно сообщить вам об этом.
За долгие годы работы врачем мне, к сожалению, нечасто приходилось встречать подобные отношения между коллегами даже равными по рангу. Что уж говорить о дистанции профессор – студент.
Уважение к личности, независимо от ее положения в обществе, предельная честность, честь, становящаяся исчезающим понятием – эти качества были органической частью профессора Цитрицкого.
Говорили, что он – реликт, что он каким-то образом уцелевший граф. Не знаю, правда ли это. Но он был аристократом, независимо от происхождения.
Евгений Ричардович любил наш курс. Даже после летней экзаменационной сессии, когда мы распрощались с кафедрой факультетской хирургии, он продолжал интересоваться нашими делами. И не только академическими.
На нашем курсе была отличная самодеятельность. Был хороший джаз-оркестр, который в ту пору запретили называть джазом. Низкопоклонство. Отвратительное иностранное слово. Поэтому оркестр назвали музыкальным коллективом. Благозвучнее. И вообще, как известно, страна победившего социализма состоит из одних коллективов.
(Не могу удержаться от отступления, дописанного через пять лет после завершения главы о Евгении Ричардовиче Цитрицком. Большая часть бывших джазистов, то есть, коллективистов, во главе со скрипачем и дирижером Семеном Файном, ставшим великолепным проктологом, профессором, руководившим отделом в Московском институте проктологии,- покинула пределы социалистической отчизны. Даже оставшийся там бывший аккордионист Натан Эльштейн оказался за границей. Дело в том, что профессор Эльштейн – главный терапевт Эстонии).
Были отличные чтецы. Были артисты, которые вполне могли бы сделать карьеру на профессиональной сцене. Но главное – неистощимая выдумка. На концерты самодеятельности курса публика валила, словно выступали не студенты-медики, а заезжие звезды.
В начале нашей последней весны в институте мы решили дать прощальный концерт.
Почти вся программа, в том числе несколько музыкальных произведений, была написана студентами. Весь материал, разумеется, просеяли сквозь густое сито цензуры. Но запас придуманного был так велик, что даже просеянного хватило на три с половиной часа веселья и смеха. Прошло около четырех десятилетий, а концерт этот остался в памяти присутствовавших на нем людей.
Большую часть концерта Евгений Ричардович провел за кулисами. Он не имел представления о том, что последует за номером, исполнявшимся в эту минуту. Но он был занят и взволнован не менее режиссера. Он помогал устанавливать декорации. Он даже с удовольствием держал зеркало, перед которым наводились последние мазки грима. Казалось, он был готов снять с себя брюки, если бы они вдруг понадобились кому-нибудь из выступающих. Он был в сотоянии эйфории, можно было бы сказать – интоксикации, но все мы можем засвидетельствовать, что он не выпил ни капли спиртного.
– Спасибо, братцы, вы меня сегодня вернули в молодость! Спасибо! Сегодня я снова почувствовал себя студентом пятого курса, – говорил Евгений Ричардович, обнимая нас.
Еще раз мы услышали от него нечто подобное на нашем выпускном вечере. Но тогда мы крепко выпили. В разгар застолья Евгений Ричардович стал на стул и произнес тост за будущих хирургов.
Иногда я задумываюсь, чем нас так привлекал к себе профессор Цитрицкий?
Расставшись с ним, мы в течение двух семестров слушали блестящие лекции по госпитальной хирургии. Мы были избалованы встречами с интересными людьми. У нас нет недостатка в приятных воспоминаниях.
Почему же, перечисляя наших институтских учителей, мы говорим о Евгении Ричардовиче Цитрицком непременно с восклицательным знаком?
Это был человек, в котором желание отдать доминировало над всеми остальными чертами характера. 1987 г.
На расстоянии километра в нем можно было безошибочно распознать старого врача, солидного, знающего, доброжелательного, располагающего к себе. О нем можно было сказать одним словом – обстоятельный. Внимательные глаза с хитринкой. Интеллигентное слегка полноватое лицо. Неторопливые взвешенные движения. Спокойствие и устойчивость.
Заведующий кафедрой госпитальной хирургии профессор Мангейм был самым популярным врачем в городе. Пациенты его любили. Студенты о его лекциях говорили: "Блеск!". Шутки, которые он ронял во время врачебных обходов, в операционной, на лекциях, расходились по городу, затем – по Союзу как анекдоты и становились классикой.
Госпитальную хирургию проходят на пятом курсе. До лекций профессора Мангейма мне было еще далеко. Но однажды студенту второго курса повезло и я услышал Александра Ефимовича.
В еврейском театре проходила конференция зрителей. Зал от партера до галерки заполнили завсегдатаи театра и просто любопытные. На сцене покорно сидели артисты во главе с главным режиссером и терпеливо выслушивали мнения зрителей о спектаклях и о себе. Выступавшие хвалили и критиковали.
Выступавшие говорили на идише. Только этим выступления отличались от стандартных официальных словоизвержений советских граждан, произносивших речи. Вполне добропорядочная конференция. Привычная. Скучная.
На трибуну поднялся профессор Мангейм. Он внимательно посмотрел на сидевших на сцене артистов. Казалось, сейчас последует вопрос: "На что жалуетесь?". Но профессор чинно поклонился и повернулся лицом к публике. Зал настороженно затих, приготовившись к необыченому. И необычное началось.
Уже через минуту раскаты смеха сотрясали сидевших на сцене и в зале. Профессор Мангейм не уступал самым знаменитым пародистам. Едва заметный поворот головы, почти неуловимое движение корпуса, выразительный жест руки, и зал узнавал не просто знакомого артиста, но артиста в определенной роли.
Идиш профессора Мангейма был литературным и богатым. Но вдруг Александр Михайлович спускался с языковой высоты на сленг местечковой улицы, и тогда зал покатывался от хохота, а на сцене артисты вытирали слезы.
Вероятно, только ради выступления профессора Мангейма стоило устроить конференцию зрителей.
Несомненно, он был выдающимся артистом, умевшим облечь самое серьезное содержание в наряд гротеска. Мы убедились в этом, слушая его лекции на двух последних семестрах. Но еще до этого курсу представилась возможность познакомиться со стилем профессора Мангейма.
В институте состоялся торжественный вечер, посвященный тридцатой годовщине Советской армии.
Это было время свинцово-черное без просвета. Зловоние государственного антисемитизма затопило полуголодную страну. Все еврейское подвергалось злобному гонению, а в самом благоприятном случае – осмеянию.
Александр Михайлович картавил. Более того. Иногда он, умышленно утрируя, подчеркивал еврейский акцент.
Не знаю, кому пришла в голову идея заставить профессора Мангейма выступить на вечере с рассказом о том, как он был начальником санитарной службы в 25-й стрелковой дивизии, которой командовал Чапаев. Для большинства из нас Чапаев был легендарным героем гражданской войны, истинным коммунистом. Мы ведь были воспитаны такими кинофильмами, как "Чапаев". Согласно лучшим традициям социалистического реализма героический образ из кинофильма должен был оставаться светлым и непорочным.
И вдруг Александр Ефимович, ловко применяя стандартный набор советского официального словоблудия, нигде и ни в чем не выходя из рамок, установленных коммунистической пропагандой, только интонацией и лукавой улыбкой показал нам пьянчугу-рубаку, которому нельзя было доверить командование взводом, куда уж там – дивизией. Кульминацией выступления был рассказ о том, как Чапаев приказал Мангейму в течение одной ночи развернуть госпиталь на сто коек.
– Было это в Оренбурских степях. Госпиталь на сто коек… Вы понимаете, чему подобен этот приказ? Скажем, приказу – сегодня ночью на Театральной площади силами профессорского состава института воздвигнуть Эйфелеву башню заодно с Триумфальной аркой. Я попытался объяснить это Василию Ивановичу, разумеется, в более доступной форме. Так он, затопав хромовыми сапогами и сорвавшись на фальцет, закричал: "Если ты, жидовская морда, к утру не развернешь госпиталь на сто коек, я тебя пущу в расход!". Не желая шокировать аудиторию, особенно ее лучшую половину, я упустил вариации в стиле рококо, которыми была украшена эта фраза. – И что вы думаете? – на лице Мангейма засияла улыбка, которую следовало бы запатентовать, – я развернул госпиталь на сто коек. Вы спросите, как мне удалось в течение одной ночи соорудить на Театральной площади Эйфелеву башню? Очень просто. Я воткнул в землю четыре деревянных жерди, связал их вверху веревкой и убедил вас в том, что вот оно – требуемое вами сооружение. Но можете мне поверить – госпиталь был ничуть не хуже… скажем, штаба нашей славной 25-й стрелковой дивизии. Вы знаете, моим методом очень многие не пренебрегают и в настоящее время.
Мы смеялись от души. Нам очень понравилось выступление профессора Мангейма. В ту пору ортодоксальный коммунист, я не подумал о том, что сейчас публично осмеивалась одна из икон в советском иконостасе. И не только икона.
Профессору Мангейму сошло с рук выступление на торжественном вечере. То ли потому, что это был добродушно-снисходительный рассказ старого чудака, то ли потому, что в ту пору профессор Мангейм лечил знатную особу, страдающую геморроем. А знатный геморрой, как известно, нельзя оставлять без опытного врача.
Уже потом, слушая лекции по госпитальной хирургии, я понял, как профессору Мангейму удавалось, казалось, одним словом в нормальной верноподданной фразе разрушить ходульные представления, вбиваемые в нас советской пропагандой, и показать вещь или явление в их истинном виде.
– В ту пору, – рассказывал Александр Михайлович во время лекции, – я учился на медицинском факультете Сорбонны. В России, как вы понимаете, для меня не нашли университета с достаточно широкой дверью. Я был бедным студентом, поэтому сначала я зарабатывал на жизнь и обучение, работая стеклодувом, а потом стал санитаром и фельдшером в еврейской больнице. Это была такая клоака! – профессор сделал небольшую паузу, слегка кивнул головой в сторону двери и добавил: – Как эта.
Сто пятьдесят студентов потока, мы не видели больниц, значительно отличавшихся от той, в которой находилась клиника кафедры госпитальной хирургии. Для нас это была норма, естественное состояние. И вдруг два слова "как эта" на мгновение приоткрыли завесу, и до нашего сознания дошло, что в мире есть больницы, в сравнении с которыми обычная советская больница всего лишь клоака.
Еврейская тема постоянно присутствовала в его неосторожных шутках. Даже говоря о Сорбонне, он не пременул заметить, что в России не нашлось университета для еврея.
Однажды, демонстрируя больного во время лекции, Александр Ефимович докладывал аудитории, что он обнаруживает по ходу клинического обследования. Профессор снял стетоскоп с груди больного.
– Так. Тоны приглушены. Акцент второго тона на аорте. – Александр Михайлович задумчиво посмотрел на больного и, словно в аудитории не было ста пятидесяти студентов, тихо добавил: – Еврейский акцент второго тона на аорте.
Последовал взрыв хохота. Только потом я подумал, что шутка была очень грустной.
Вместе с однокурсниками я присутствовал при рождении очередного анекдота, ставшего классическим.
Врач клиники спросил Александра Ефимовича, может ли получить инвалидность больной, выписывавшийся домой после довольно сложной операции. В Советском Союзе существуют три группы инвалидности. Профессор посмотрел на титульный лист истории болезни и ответил:
– Кроме имеющейся у него пятой группы инвалидности, другой он не получит.
Речь шла о пятой графе в паспорте с записью "еврей".
Однажды группа студентов наблюдала операцию. В затянувшейся тишине, нарушаемой только звоном инструментов, прозвучал вздох ассистента. Александр Ефимович поднял голову, посмотрел на врача поверх очков и очень серьезно произнес:
– Перестаньте говорить о политике.
Так родился еще один анекдот.
В день реабилитации "врачей-отравителей" Александр Михайлович увидел своего доцента у входа в административный корпус института. Доцент Попов, тот самый "благородный" доцент, которого перевели на кафедру госпитальной хирургии после того, как из тюрьмы освободили профессора Цитрицкого, пытался спрятаться в толпе студентов, стоявших на тротуаре и на мостовой. С противоположного тротуара Александр Ефимович закричал:
Иван Игнатьевич примирительно похлопал меня по плечу, взял под руку и отвел в сторону.
– Твоя вспышка – это пустяк. Значительно хуже, что ты поднял руку на мою теорию.
– Иван Игнатьевич, но ведь она не верна.
– Допустим. Она адресована медикам. Сколько среди них людей, знающих физику на твоем уровне? А физики пока не занимаются теорией патогенеза.
– А как быть с научной честностью?
– Наука, как всякий живой организм, сама очищает себя от всего ненужного. Поверь, ей не повредит теория патогенеза по Федорову. А ты можешь мне повредить. Но дело не только в этом. Я верю в твое будущее. Если же, как танк, ты будешь переть против авторитетов, ты можешь перечеркнуть все, чего достигнешь или способен достигнуть.
Через год профессор Федоров уехал заведовать кафедрой патологической физиологии Львовского медицинского института.
Мои однокурсники сохранили о нем самые лучшие воспоминания. Не думаю, что они изменили бы свое мнение о добром общительном декане и прекрасном лекторе, даже узнав о нашей стычке на почве теории патогенеза.Нет, никто бы не поверил, что этот отзывчивый благородный человек способен на недостойный поступок, да еще в науке, в чистейшей сфере деятельности.
Разве женитьба на Зое стала предметом порицания непорочной личности? Легкий адюльтер других профессоров считался признаком моральной неустойчивости в официальных партийно административных инстанциях. Да что там официальные инстанции! Он осуждался студентами-пуританами, не очень жаловавшими эти инстанции. Но только не в случае с Иваном Игнатьевичем, не могущим совершить ничего недостойного.
Мы встретились спустя много лет, когда профессор Федоров заведовал кафедрой патологической физиологии Киевского института усовершенствования врачей. Относительно не старый человек, он являл собой грустную картину разрушения интеллекта и личности. Нечасто приходилось мне наблюдать столь быстро прогрессирующий склероз сосудов головного мозга. Я пожалел его и не рассказал, что выбором темы для большой научной работы (она стала моей докторской диссертацией) в какой-то мере обязан ему.
Задумавшись над влиянием магнитных полей на биологические объекты, я вспомнил высокомерно-насмешливую лекцию профессора Федорова о шарлатанстве в медицине. В этой лекции он почему-то упомянул и магнитотерапию. Но ведь с таким же апломбом и уверенностью он излагал свою теорию патогенеза, противоречащую второму закону термодинамики. Не следовало ли проверить, что такое магнитотерапия, шарлатанство, или действительно лечебный фактор?
Спасибо моим учителям. Наука развивается не только благодаря положительным результатам исследований. Отрицательный результат тоже способствует продвижению вперед. 1986 г.
ЕВГЕНИЙ РИЧАРДОВИЧ ЦИТРИЦКИЙ
– Так, братец, высокие сферы мы с тобой оставим, не то ты сейчас процитируешь мне десяток монографий. Нет, брат, ты вот лучше расскажи мне, как поставить высокую клизму.
Профессор Цитрицкий ехидно улыбнулся, уверенный в том, что я ему не расскажу.
Действительно, я не знал, о чем идет речь. По логике вещей, считал я, надо повыше поднять кружку Эсмарха. Я пробормотал, что следует стать на стул.
Профессор Цитрицкий расхохотался.
– А почему не на шкаф? Да ты, брат, хоть на Казбек взберись с кружкой Эсмарха, хоть на Эверест, а больного оставь у подножья, клизма от этого не станет высокой. Так-то оно, братец. А ты говоришь – монографии. Вот зачем мы нужны, представители старой школы. Чтобы вам, балбесам, передать знания, которых вы не обнаружите ни в одной монографии.
Два моих товарища, которые одновременно со мной сдавали зачет по хирургической практике, с таким же нтересом, как я, слушали объяснение Евгения Ричардовича о высокой клизме.
Еще два рассказа о вещах, казалось бы, мелких, а в действительности очень важных для врача, выслушали мы, когда мои товарищи, отличные студенты, не сумели ответить на каверзные вопросы профессора Цитрицкого.
– Ну что, башибузуки, а вы решили, что вы уже по меньшей мepe академики? А? Ладно, не огорчайтесь. Я тоже многого не знаю. Так-то оно в нашей профессии. Век учись, а дураком умрешь. Вот ты, – он обратился ко мне, – собираешься стать ортопедом. Похвально. Но только знай, что opтопедия отпочковалась от хирургии. И если ты не будешь приличным хирургом, то грош тебе цена в базарный день, как ортопеду.
Мы знали, что профессор Цитрицкий занят сверх всякой меры. Тем удивительнее было то, что сейчас он бесцельно тратит драгоценное время на трех студентов.
Часто я приходил на ночные дежурства в клинику факультетской хирургии. Я был счастлив, если во время срочной операции меня допускали к столу ассистировать.
В наиболее сложных случаях в клинику вызывали профессора Цитрицкого.
Иногда его помощь ограничивалась только постановкой диагноза и указанием, что делать. Иногда он становился к oперационному столу.
В таких случаях профессор неизменно брал меня в ассистенты.
Я ощущал себя на седьмом небе, когда, после подготовки операционного поля, Евгений Ричардович вдруг обращался ко мне:
– Ну-ка, будущий ортопед, сделай-ка разрез не в ортопедической области.
Пинцетом профессор показывал величину и форму разреза.
С ассистентами Евгений Ричардович был крутоват. Меня он не ругал ни разу. Даже когда я ненароком повредил кишку расширителем раны, он почти спокойно объяснил мне, как следует ассистировать.
После операции я спросил его, почему он ругает своих врачей за значительно меньшую провинность, а мне даже эта сошла с рук?
– Ты пока ниже критики. На тебя еще рано кричать. Учись. Тумаков ты еще нахватаешь.
После ночных операций в клинике факультетской хирургии врачи иногда выпивали остатки спирта. Некоторые разводили спирт водой. Некоторые пили неразведенный. Я принимал участие в этих обрядах наряду с врачами. Бывало, что во время выпивок в ординаторской находился профессор. Но ни разу в моем присутствии он не выпивал. А между тем, поговаривали, что Евгений Ричардович пьет изрядно.
У него было тонкое нервное лицо, изуродованное грубым рубцом. Говорили, что у профессора Цитрицкого была саркома скуловой кости, что он сам дважды оперировал себя перед зеркалом, что именно после этого он стал выпивать. Не знаю.
После ночных операций он иногда беседовал со мной о музыке, живописи, литературе. Искусство занимало его всерьез. Он постоянно подчеркивал, что нет ни одной специальности, в которой уровень интеллигентности был бы так важен, как в профессии врача.
– Кто еще, братец, имеет дело с таким деликатным инструментом, как душа? Задумайся над этим, материалист.
Профессор Цитрицкий был очень дружен со своим доцентом. Владимир Васильевич Попов, так мне казалось, не мог быть достойным собеседником Евгения Ричардовича. Злые языки поговаривали, что они не собеседники, а собутыльники.
Как и многие мои однокурсники, я относился к доценту Попову без особой симпатии. Неряшливо одетый, со свисающими неаккуратными усами, всегда мрачный, он, к тому же, был хирургом, мягко выражаясь, не выдающимся. Не блистал он и в постановке диагнозов.
Но однажды его акции подскочили невероятно высоко.
Это произошло, кажется, в начале февраля 1950 года. Профессора Цитрицкого внезапно арестовали. Будь он евреем, можно было бы понять причину ареста. Но так…
Ничего достоверного мы не знали, поэтому питались слухами. Говорили, что незадолго до ареста за профессором Цитрицким ночью приехали бандиты и силой заставили его поехать к раненому бандеровцу.
Воспитанный, напичканный советской пропагандой, я считал бандеровцев лютыми врагами. Но даже самому последнему из злодеев, если он болен, врач обязан оказать медицинскую помощь. В чем же виноват профессор Цитрицкий? За что его арестовали, даже если была доля правды в этих разговорах?
Bcлyx мы боялись говорить об этом. Нормальные советские люди знают, что такое табу.
Вместо профессора курс факультетской хирургии стал читать доцент Попов.
Лекции доцента ни по содержанию, ни по языку, ни по манере преподавания даже отдаленно не были похожи на живые интересные лекции Евгения Ричардовича, пересыпанные блестками незатасканных образов.
Но мы и это простили доценту Попову только потому, что он проявил истинное благородство.
Кабинет доцента в клинике факультетской хирургии даже в советских условиях нельзя было назвать комнатой. Это был узкий пенал, закуток, в который с трудом можно было втиснуться.
Доцент Попов исполнял обязанности заведующего кафедрой. Естественно, он имел право переселиться в пустующий кабинет Евгения Ричардовича и хотя бы какое-то время работать в человеческих условиях. Но он предпочел оставаться в своей конуре.
Мы умели оценить благородство.
Прошло несколько месяцев. Однажды по институту пронесся слух о том, что профессор Цитрицкий освобожден.
В тот день со старостой нашей группы Григорием Верховским мы направлялись в административный корпус.
Ярко светило весеннее солнце. На Театральной площади играли дети. Навстречу нам шел осунувшийся Евгений Ричардович.
Мы тепло пожали его руку. Мы не знали, что сказать ему, что вообще говорят в таких случаях. Мы не знали, как выразить радость по поводу его освобождения. Мы топтались на месте.
Евгению Ричардовичу явно хотелось поговорить. Мы слышали, что в местах, где он побывал, подписывают обязательство о неразглашении. Следовательно, его арест – запретная тема.
Григорий сказал что-то по поводу благородства доцента Попова, который оставался в своей конуре во время отсутствия профессора.
Евгений Ричардович грустно улыбнулся:
– Благородство… Попова только что перевели доцентом на кафедру госпитальной хирургии. Видит Бог, я не желаю зла профессору Мангейму. Не я ему подсунул этот подарочек.
Мы остолбенели от неожиданности.
– Доцент Попов?
Евгений Ричардович печально кивнул головой.
– Бить надо! – выпалил я, вложив в эти слова всю страсть, всю ненависть, всю боль и беспомощность человека, внезапно увидевшего предельную подлость, облаченную в тогу благородства.
– Но как бить! – ответил Евгений Ричардович. И мы поняли, как его били.
В этот день профессор Цитрицкий преподал своим ученикам очень важный урок, не имеющий никакого отношения ни к хирургии в частности, ни к медицине, в общем.
Только через год мы узнали, что к аресту Евгения Ричардовича был причастен не только Попов, но и его дружок – ассистент Макоха.
И еще один урок профессор Цитрицкий преподал своим ученикам, когда мы уже приближались к диплому и только изредка виделись с ним.
Встречи эти всегда были сердечными, дружескими. Мы ощущали искренний интерес, который Евгений Ричардович проявлял к нам, к студентам. А мы платили ему любовью и, казалось, он не может проявить себя еще каким-нибудь образом, чтобы эта любовь возросла.
И, тем не менее, профессор Цитрицкий еще раз продемонстрировал истинное благородство.
Наше место в кружке на кафедре факультетской хирургии заняли студенты четвертого курса.
Однажды на занятиях этого кружка профессор Цитрицкий показал больного, переведенного из терапевтического отделения. Эхинококк печени был довольно редким заболеванием, и будущим хирургам, безусловно, следовало познакомиться с таким наблюдением.
На демонстрируемой рентгенограмме киста определялась не очень четко.
Студент четвертого курса Виля Нудельман, юноша все и вся подвергавший сомнению и скептически относившийся к авторитетам, несмело спросил, окончателен ли этот диагноз.
Евгений Ричардович ответил, что положительная реакция Каццони не оставляет сомнения в наличии эхинококка.
Виля сказал, что, тем не менее, он сомневается в диагнозе. Будь это киста, расположенная в печени, кишечник был бы отодвинут книзу, а на рентгенограмме все наоборот. Даже если это эхинококк, он.не имеет никакого отношения к печени.
Евгений Ричардович очень внимательно посмотрел на студента и ничего не ответил.
Прошло несколько дней. Виля был в административном корпусе на лекции по политической экономии социализма, без знаний которой, как известно, нельзя быть хирургом.
В аудиторию вошла работник канцелярии и велела студенту Нудельману немедленно явиться на кафедру факультетской хирургии. Вся группа и Виля в том числе удивились такому внезапному вызову. Виля, во всяком случае, не чувствовал за собой никакой вины.
В кабинете Евгения Ричардовича собрались сотрудники двух кафедр – факультетской хирургии и факультетской терапии во главе с ее заведующим. Как только Виля появился в дверях кабинета, Евгений Ричардович торжественно заявил:
– Вот он, студент, подвергший сомнению наш диагноз эхинококк печени. Нудельман, во время операции выяснилось, что вы правы. Мне приятно сообщить вам об этом.
За долгие годы работы врачем мне, к сожалению, нечасто приходилось встречать подобные отношения между коллегами даже равными по рангу. Что уж говорить о дистанции профессор – студент.
Уважение к личности, независимо от ее положения в обществе, предельная честность, честь, становящаяся исчезающим понятием – эти качества были органической частью профессора Цитрицкого.
Говорили, что он – реликт, что он каким-то образом уцелевший граф. Не знаю, правда ли это. Но он был аристократом, независимо от происхождения.
Евгений Ричардович любил наш курс. Даже после летней экзаменационной сессии, когда мы распрощались с кафедрой факультетской хирургии, он продолжал интересоваться нашими делами. И не только академическими.
На нашем курсе была отличная самодеятельность. Был хороший джаз-оркестр, который в ту пору запретили называть джазом. Низкопоклонство. Отвратительное иностранное слово. Поэтому оркестр назвали музыкальным коллективом. Благозвучнее. И вообще, как известно, страна победившего социализма состоит из одних коллективов.
(Не могу удержаться от отступления, дописанного через пять лет после завершения главы о Евгении Ричардовиче Цитрицком. Большая часть бывших джазистов, то есть, коллективистов, во главе со скрипачем и дирижером Семеном Файном, ставшим великолепным проктологом, профессором, руководившим отделом в Московском институте проктологии,- покинула пределы социалистической отчизны. Даже оставшийся там бывший аккордионист Натан Эльштейн оказался за границей. Дело в том, что профессор Эльштейн – главный терапевт Эстонии).
Были отличные чтецы. Были артисты, которые вполне могли бы сделать карьеру на профессиональной сцене. Но главное – неистощимая выдумка. На концерты самодеятельности курса публика валила, словно выступали не студенты-медики, а заезжие звезды.
В начале нашей последней весны в институте мы решили дать прощальный концерт.
Почти вся программа, в том числе несколько музыкальных произведений, была написана студентами. Весь материал, разумеется, просеяли сквозь густое сито цензуры. Но запас придуманного был так велик, что даже просеянного хватило на три с половиной часа веселья и смеха. Прошло около четырех десятилетий, а концерт этот остался в памяти присутствовавших на нем людей.
Большую часть концерта Евгений Ричардович провел за кулисами. Он не имел представления о том, что последует за номером, исполнявшимся в эту минуту. Но он был занят и взволнован не менее режиссера. Он помогал устанавливать декорации. Он даже с удовольствием держал зеркало, перед которым наводились последние мазки грима. Казалось, он был готов снять с себя брюки, если бы они вдруг понадобились кому-нибудь из выступающих. Он был в сотоянии эйфории, можно было бы сказать – интоксикации, но все мы можем засвидетельствовать, что он не выпил ни капли спиртного.
– Спасибо, братцы, вы меня сегодня вернули в молодость! Спасибо! Сегодня я снова почувствовал себя студентом пятого курса, – говорил Евгений Ричардович, обнимая нас.
Еще раз мы услышали от него нечто подобное на нашем выпускном вечере. Но тогда мы крепко выпили. В разгар застолья Евгений Ричардович стал на стул и произнес тост за будущих хирургов.
Иногда я задумываюсь, чем нас так привлекал к себе профессор Цитрицкий?
Расставшись с ним, мы в течение двух семестров слушали блестящие лекции по госпитальной хирургии. Мы были избалованы встречами с интересными людьми. У нас нет недостатка в приятных воспоминаниях.
Почему же, перечисляя наших институтских учителей, мы говорим о Евгении Ричардовиче Цитрицком непременно с восклицательным знаком?
Это был человек, в котором желание отдать доминировало над всеми остальными чертами характера. 1987 г.
АЛЕКСАНДР ЕФИМОВИЧ МАНГЕЙМ
На расстоянии километра в нем можно было безошибочно распознать старого врача, солидного, знающего, доброжелательного, располагающего к себе. О нем можно было сказать одним словом – обстоятельный. Внимательные глаза с хитринкой. Интеллигентное слегка полноватое лицо. Неторопливые взвешенные движения. Спокойствие и устойчивость.
Заведующий кафедрой госпитальной хирургии профессор Мангейм был самым популярным врачем в городе. Пациенты его любили. Студенты о его лекциях говорили: "Блеск!". Шутки, которые он ронял во время врачебных обходов, в операционной, на лекциях, расходились по городу, затем – по Союзу как анекдоты и становились классикой.
Госпитальную хирургию проходят на пятом курсе. До лекций профессора Мангейма мне было еще далеко. Но однажды студенту второго курса повезло и я услышал Александра Ефимовича.
В еврейском театре проходила конференция зрителей. Зал от партера до галерки заполнили завсегдатаи театра и просто любопытные. На сцене покорно сидели артисты во главе с главным режиссером и терпеливо выслушивали мнения зрителей о спектаклях и о себе. Выступавшие хвалили и критиковали.
Выступавшие говорили на идише. Только этим выступления отличались от стандартных официальных словоизвержений советских граждан, произносивших речи. Вполне добропорядочная конференция. Привычная. Скучная.
На трибуну поднялся профессор Мангейм. Он внимательно посмотрел на сидевших на сцене артистов. Казалось, сейчас последует вопрос: "На что жалуетесь?". Но профессор чинно поклонился и повернулся лицом к публике. Зал настороженно затих, приготовившись к необыченому. И необычное началось.
Уже через минуту раскаты смеха сотрясали сидевших на сцене и в зале. Профессор Мангейм не уступал самым знаменитым пародистам. Едва заметный поворот головы, почти неуловимое движение корпуса, выразительный жест руки, и зал узнавал не просто знакомого артиста, но артиста в определенной роли.
Идиш профессора Мангейма был литературным и богатым. Но вдруг Александр Михайлович спускался с языковой высоты на сленг местечковой улицы, и тогда зал покатывался от хохота, а на сцене артисты вытирали слезы.
Вероятно, только ради выступления профессора Мангейма стоило устроить конференцию зрителей.
Несомненно, он был выдающимся артистом, умевшим облечь самое серьезное содержание в наряд гротеска. Мы убедились в этом, слушая его лекции на двух последних семестрах. Но еще до этого курсу представилась возможность познакомиться со стилем профессора Мангейма.
В институте состоялся торжественный вечер, посвященный тридцатой годовщине Советской армии.
Это было время свинцово-черное без просвета. Зловоние государственного антисемитизма затопило полуголодную страну. Все еврейское подвергалось злобному гонению, а в самом благоприятном случае – осмеянию.
Александр Михайлович картавил. Более того. Иногда он, умышленно утрируя, подчеркивал еврейский акцент.
Не знаю, кому пришла в голову идея заставить профессора Мангейма выступить на вечере с рассказом о том, как он был начальником санитарной службы в 25-й стрелковой дивизии, которой командовал Чапаев. Для большинства из нас Чапаев был легендарным героем гражданской войны, истинным коммунистом. Мы ведь были воспитаны такими кинофильмами, как "Чапаев". Согласно лучшим традициям социалистического реализма героический образ из кинофильма должен был оставаться светлым и непорочным.
И вдруг Александр Ефимович, ловко применяя стандартный набор советского официального словоблудия, нигде и ни в чем не выходя из рамок, установленных коммунистической пропагандой, только интонацией и лукавой улыбкой показал нам пьянчугу-рубаку, которому нельзя было доверить командование взводом, куда уж там – дивизией. Кульминацией выступления был рассказ о том, как Чапаев приказал Мангейму в течение одной ночи развернуть госпиталь на сто коек.
– Было это в Оренбурских степях. Госпиталь на сто коек… Вы понимаете, чему подобен этот приказ? Скажем, приказу – сегодня ночью на Театральной площади силами профессорского состава института воздвигнуть Эйфелеву башню заодно с Триумфальной аркой. Я попытался объяснить это Василию Ивановичу, разумеется, в более доступной форме. Так он, затопав хромовыми сапогами и сорвавшись на фальцет, закричал: "Если ты, жидовская морда, к утру не развернешь госпиталь на сто коек, я тебя пущу в расход!". Не желая шокировать аудиторию, особенно ее лучшую половину, я упустил вариации в стиле рококо, которыми была украшена эта фраза. – И что вы думаете? – на лице Мангейма засияла улыбка, которую следовало бы запатентовать, – я развернул госпиталь на сто коек. Вы спросите, как мне удалось в течение одной ночи соорудить на Театральной площади Эйфелеву башню? Очень просто. Я воткнул в землю четыре деревянных жерди, связал их вверху веревкой и убедил вас в том, что вот оно – требуемое вами сооружение. Но можете мне поверить – госпиталь был ничуть не хуже… скажем, штаба нашей славной 25-й стрелковой дивизии. Вы знаете, моим методом очень многие не пренебрегают и в настоящее время.
Мы смеялись от души. Нам очень понравилось выступление профессора Мангейма. В ту пору ортодоксальный коммунист, я не подумал о том, что сейчас публично осмеивалась одна из икон в советском иконостасе. И не только икона.
Профессору Мангейму сошло с рук выступление на торжественном вечере. То ли потому, что это был добродушно-снисходительный рассказ старого чудака, то ли потому, что в ту пору профессор Мангейм лечил знатную особу, страдающую геморроем. А знатный геморрой, как известно, нельзя оставлять без опытного врача.
Уже потом, слушая лекции по госпитальной хирургии, я понял, как профессору Мангейму удавалось, казалось, одним словом в нормальной верноподданной фразе разрушить ходульные представления, вбиваемые в нас советской пропагандой, и показать вещь или явление в их истинном виде.
– В ту пору, – рассказывал Александр Михайлович во время лекции, – я учился на медицинском факультете Сорбонны. В России, как вы понимаете, для меня не нашли университета с достаточно широкой дверью. Я был бедным студентом, поэтому сначала я зарабатывал на жизнь и обучение, работая стеклодувом, а потом стал санитаром и фельдшером в еврейской больнице. Это была такая клоака! – профессор сделал небольшую паузу, слегка кивнул головой в сторону двери и добавил: – Как эта.
Сто пятьдесят студентов потока, мы не видели больниц, значительно отличавшихся от той, в которой находилась клиника кафедры госпитальной хирургии. Для нас это была норма, естественное состояние. И вдруг два слова "как эта" на мгновение приоткрыли завесу, и до нашего сознания дошло, что в мире есть больницы, в сравнении с которыми обычная советская больница всего лишь клоака.
Еврейская тема постоянно присутствовала в его неосторожных шутках. Даже говоря о Сорбонне, он не пременул заметить, что в России не нашлось университета для еврея.
Однажды, демонстрируя больного во время лекции, Александр Ефимович докладывал аудитории, что он обнаруживает по ходу клинического обследования. Профессор снял стетоскоп с груди больного.
– Так. Тоны приглушены. Акцент второго тона на аорте. – Александр Михайлович задумчиво посмотрел на больного и, словно в аудитории не было ста пятидесяти студентов, тихо добавил: – Еврейский акцент второго тона на аорте.
Последовал взрыв хохота. Только потом я подумал, что шутка была очень грустной.
Вместе с однокурсниками я присутствовал при рождении очередного анекдота, ставшего классическим.
Врач клиники спросил Александра Ефимовича, может ли получить инвалидность больной, выписывавшийся домой после довольно сложной операции. В Советском Союзе существуют три группы инвалидности. Профессор посмотрел на титульный лист истории болезни и ответил:
– Кроме имеющейся у него пятой группы инвалидности, другой он не получит.
Речь шла о пятой графе в паспорте с записью "еврей".
Однажды группа студентов наблюдала операцию. В затянувшейся тишине, нарушаемой только звоном инструментов, прозвучал вздох ассистента. Александр Ефимович поднял голову, посмотрел на врача поверх очков и очень серьезно произнес:
– Перестаньте говорить о политике.
Так родился еще один анекдот.
В день реабилитации "врачей-отравителей" Александр Михайлович увидел своего доцента у входа в административный корпус института. Доцент Попов, тот самый "благородный" доцент, которого перевели на кафедру госпитальной хирургии после того, как из тюрьмы освободили профессора Цитрицкого, пытался спрятаться в толпе студентов, стоявших на тротуаре и на мостовой. С противоположного тротуара Александр Ефимович закричал: