С Анной Яковлевной мы чаще всего беседовали на общечеловеческие темы. С Борисом Самойловичем – о науке, о ее деятелях, об ортопедах.
По-настоящему мы сблизились с профессором Куценок во время совместной работы в детской костно-туберкулезной больнице. В течение полутора лет я имел возможность наблюдать за тем, как врачует Борис Самойлович.
Всегда ровный, спокойный, одинаково серьезноразговаривающий со взрослыми и с детьми, ни единого эмоционального взрыва, даже в случаях, когда для этого были очень веские причины. Казалось, он вообще лишен эмоций. Только рассудок. Но даже без излишней внешней доброжелательности он всегда положительно влиял на своих пациентов. Борис Самойлович был врачем в лучшем смысле этого слова.
После смерти профессора Фруминой Куценки купили ее квартиру в "доме врача", в кооперативном доме на Большой Житомирской улице. Каждый раз, приходя к Куценкам, я чувствовал в этой большой квартире присутствие моего учителя, покойной Анны Ефремовны.
Врач, пока он работает, никогда не перестаетсовершенствоваться. Он просто не имеет права остановиться. Врача можно сравнить с фотоном. Его масса покоя равна нулю.
Центральная республиканская медицинская библиотека была моим родным домом. Я имел доступ к любой иностранной медицинской литературе.
Высшим форумом ортопедов всего мира являются конгрессы Международного общества хирургов ортопедов-травматологов (SIKOT), собирающиеся раз в три года. Содержание докладов на этих конгрессах, проходивших каждый раз в другой стране, без особых затруднений можно было найти в библиотеке. Но Девятый конгресс состоялся в Тель-Авиве. Поэтому материалов конгресса в Республиканской медицинской библиотеке не было. Не было их и в Москве.
Шутка ли, Тель-Авив! Существовало ли место более опасное для Советского Союза? А мне, не политическому деятелю, а всего лишь врачу, так хотелось познакомиться с содержанием докладов на Девятом конгрессе, даже если Израиль для страны победившего социализма страшнее всемирного потопа после уничтожения земной цивилизации ядерным оружием. Но никуда не денешься. Материалов Тель-Авивского конгресса в Советском Союзе не было.
Однажды после заседания ортопедического общества мы медленно прогуливались с Борисом Самойловичем. Тема нашей беседы не исчерпалась, когда мы подошли к подъезду "дома врачей" на Большой Житомирской.
Борис Самойлович пригласил меня зайти к нему. Мы продолжали беседу в его комнате. Разговаривая, я машинально скользил взглядом по знакомым корешкам книг на полках. И вдруг я застыл. Не может быть! Материалы Девятого конгресса Международной организации хирургов ортопедов-травматологов, Тель-Авив.
Я вскочил со стула, подошел к полке и достал драгоценную книгу.
– Борис Самойлович, откуда она у вас?
– Э… знаете ли… это… Я… Мне достали…
Я понял, что вопросы следует прекратить. С огромным трудом я убедил Бориса Самойловича расстаться с этой книгой на два дня.
Спустя много лет в незакрывающуюся дверь нашей квартиры безостановочно приходили люди проститься с семьей, уезжающей в Израиль. Пришел и Яша Куценок, сын Бориса Самойловича.
Доктора медицинских наук, ортопеда, сына двух выдающихся ортопедов уже следовало бы называть не Яшей, а Яковом Борисовичем.
Мы сердечно простились – люди, расстающиеся навечно, остающийся на несчастной планете и улетающий в счастливую галактику. Впрочем, это была только моя точка зрения. Яша, повидимому не считал, что он житель несчастной планеты…
– Ты, конечно, попрощаешься с отцом?- спросил Яша.
– Естественно.- При всей предотъездной занятости я не мог не зайти к Борису Самойловичу, старому малоподвижному человеку.
Еще одно расставание после тридцати одного года знакомства, общения, совместной работы, совместной научной публикации, дружбы. Я уже притерпелся к прощаниям.
Но тут случилось нечто невероятное.
Борис Самойлович вдруг разрыдался. Меня это удивило, тем более, что я всегда считал его человеком рассудочным, мало эмоциональным.
Стараясь преодолеть смущение и гнетущую обстановку, я нарочито неделикатно заметил:
– Даже не подозревал, что прощание со мной приведет к такому взрыву чувств.
– При чем тут прощание с вами? Израиль. Вы уезжаете в Израиль!
– И такого непростительного греха, как сионизм, я никогда не замечал за вами.
Борис Самойлович сделал нетерпеливое движение рукой.
– После смерти Ани я тут совсем одинок. Что Яша? Оторванный лист. А в Израиле… Вы помните "Материалы Девятого конгресса"? Они вышли в издательстве моей сестры. Моей любимой старшей сестры, которая заменила мне маму. Когда я заболел полиомиэлитом, Браха носила меня на руках. Моя любимая сестра. Она глава крупнейшего израильского издательства. Запишите ее телефон. Она может оказаться вам полезной. Боже мой, вы уезжаете в Израиль! Счастливейший человек. Все мои родные в Израиле.
Я молчал, подавленный. Сколько раз он слышал мои публичные весьма опасные по форме и по содержанию ответы антисемитам?
Я был уверен в том, что профессор Куценок относился к Израилю, как некоторые советские евреи, считавшие воссоздание этого государства причиной всплеска антисемитизма в Советском Союзе. И вдруг… Как надо было опасаться своей собственной тени, чтобы замкнуться даже предо мной.
Мы жили в центре абсорбции Мавассерет Цион под Иерусалимом. Мы начали учить иврит. Телефонный аппарат вызывал у меня чувство страха. Это чувство было настолько сильным, что не оставляло меня даже тогда, когда я знал, что могу говорить по-русски.
Борис Самойлович рассказал мне, что Браха окончила экономический факультет Киевского университета, что в Палестину она приехала в 1921 году, но русский язык остался ее родным языком. И, тем не менее, услышав непрекращающиеся продолжительные гудки, я с облегчением вешал телефонную трубку и радовался, когда автомат возвращал мне жетон, стоимость которого, увы, учитывалась в нашем скудном в ту пору бюджете.
После нескольких безуспешных попыток я потерял надежду связаться с сестрой Бориса Самойловича.
Прошло шесть лет. Однажды мне позвонил Авраам Коэн.
Я очень богатый человек. Это вовсе не значит, что у меня есть в банке хотя бы шестизначный счет. Зато у меня есть необыкновенные друзья. Авраам Коэн – один из них.
Году в 1966, если я не ошибаюсь, в Киеве была международная выставка птицеводства. В детстве, будучи юным натуралистом, я разводил цесарок. Но на выставку я пошел не как бывший специалист по птицеводству.
На выставке был павильон Израиля. Для меня было не важно, что в нем демонстрируют. Главное – был флаг Израиля и люди из страны, о которой можно было лишь тайно мечтать.
Надо полагать, что у десятков тысяч других посетителей выставки был такой же интерес к птицеводству, как у меня.
Во всех шикарных павильонах дремали гиды и официальные представители. Зато в павильоне Израиля не только яблоку – игле негде было упасть.
Плотно спрессованная толпа окружила невысокий помост, на котором стоял улыбающийся израильтянин с бесовски умными глазами. Первый израильтянин, которого я увидел.
На вполне приличном русском языке с польско-еврейским акцентом он отвечал на бесконечные вопросы посетителей. Я не знал, был ли он специалистом-птицеводом.
Даже не умея отличить петуха-легорна от индейки, вполне можно было ответить на любой из сотен вопросов об Израиле, которыми обстреливала его толпа. Но вот ответить так, как он отвечал, мог только очень умный человек, к тому же с мгновенной реакцией.
Вероятно, толпа состояла не только из таких как я безумно тоскующих по недосягаемому Израилю. Вероятно, как и в любой советской толпе, здесь было достаточное количество штатных агентов КГБ и просто стукачей. Но даже они не могли оставаться равнодушными, слушая искрометные и, вместе с тем, такие выдержанные, с точки зрения советской цензуры, ответы этого блестящего представителя Израиля.
Время от времени он раздавал очередную порцию значков – семисвечник с головой петуха.
Боже, как мне хотелось получить такой значок! Но ведь к помосту не пробьешься.
Не знаю, как это произошло. Мы встретились взглядами. Его хитрые рыжие глаза безошибочно прочли всю гамму моих чувств. Я тут же получил информацию об этом по каналу обратной связи. Над головами людей мы вытянули руки на встречу друг другу, дотянулись как-то, и он вручил мне значок. Но более того, я прикоснулся к израильтянину!
В конце ноября 1977 года по пути в Израиль мы приехали в Вену. Среди чиновников закрытого комплекса, в который нас привезли с вокзала, я увидел израильтянина с удивительно знакомым лицом. Я сказал ему об этом. Он улыбнулся и ответил:
– Конечно, мое лицо вам знакомо. Мы встречались с вами в Киеве на птичьей выставке.
Так началась наша дружба.
И вот сейчас Авраам Коэн позвонил мне, что само по себе было делом обычным. Необычным было то, что он не начал разговор с "ма нишма" и "ма шломха" {"что слышно" и "как поживаешь" (иврит)}, а сходу спросил:
– Тебе знакома фамилия Куценок?
– То есть, как знакома? Борис Самойлович Куценок был моим другом. Пофессор Куценок был моим соавтором.
– Я так и подумал, когда Браха сказала мне, что у нее был брат ортопед в Киеве.
– Был?
– Он умер в 1979 году. Я сейчас сижу в кабинете его сестры, Брахи Пэли. Тебе что-нибудь говорит это имя?
– Я разыскивал сестру Бориса Самойловича. Я не знал, что ее фамилия Пэли.
– Я сижу в ее кабинете. Выгляни в окно и ты увидишь ее издательство "Масада". Это самое знаменитое и самое престижное издательство в Израиле. Браха очень хочет встретиться с тобой.
Мы встретились в ее кабинете, в двухстах метрах от дома, в котором я жил уже несколько лет.
При расставании плачущий Борис Самойлович очень скупо рассказал мне о своей сестре. Он только сказал, что она владеет издательством. Возможно, он и сам не представлял себе, что такое Браха Пэли.
Вряд ли есть в мире еще одна страна, в которой концентрация легендарных личностей была бы так велика, как в Израиле. Браха Пэли одна из них.
В 1921 году, приехав в нищую Палестину, она открыла русскую библиотеку в одной комнате небольшого здания вблизи гимназии "Герцлия" в Тель-Авиве.
Библиотека постепенно увеличивалась. Она уже не была одноязычной. Браха осторожно начала издавать ивритских поэтов и писателей. Бялик, Черняховский, Альтерман и другие представители интеллектуальной элиты стали ее друзьями. Издательство разрасталось. Сейчас она владела издательством большим не только по израильским масштабам. Она издала "Еврейскую энциклопедию". Когда я познакомился с Брахой, она издавала на иврите и на английском многотомный Талмуд с прекрасными многоцветными иллюстрациями, репродукциями шедевров иудаики.
Впервые увидев ее в просторном кабинете за большим пустым столом, я сразу понял, что она совершенно слепа. Она пригласила меня сесть, с трудом подавляя нахлынувшие на нее чувства. Снова и снова она заставляла меня рассказывать о жизни ее родного Бореньки.
Вошел работник издательства и доложил, что такой-то прислал чек на 14000. Не поворачивая головы, Браха сказала:
– Чек должен быть на 14132 шекеля. Он посмотрел на чек:
– Да, так и есть.
Слепая девяностотрехлетняя женщина. Огромное издательство. Какая светлая голова, какая память должна быть, чтобы, не видя, управлять такой махиной!
Вероятно, эти мысли отразились на моем изумленном лице. Работник издательства улыбнулся, кивнул головой, подтверждая правильность моих мыслей, и вышел из кабинета.
Не раз у меня появлялась возможность изумиться еще больше.
Браха жила в доме дочки Сары, в Гиватайме, примерно в километре от нас. Вот почему не отвечал телефон в ее тель-авивской квартире.
Мы познакомились со второй сестрой Бориса Самойловича, милой интеллигентной Ханой. Мы бываем у нее. Она приходит к нам. Порой, когда мы беседуем с ней о русской литературе, я забываю о том, что ей восемдесят четыре года. С потрясающим юмором она рассказала о своем двухнедельном пребывании в Киеве задолго до шестидневной войны.
– Борис и Аня держали меня в глубоком подполье. Ни одна живая душа не должна была знать, что у них гостит сестра из Израиля. Однажды на улице нас увидела сотрудница Ани. Я была представлена, как родственница из Рязани. Я даже подумываю, не переименовать ли Рамат Эфаль в Рязань.
Мы познакомились со многими израильскими Куценками, в том числе со сводным братом Бориса Самойловича. Яша с ними, увы, не поддерживает связи. Только, когда умер Борис Самойлович, он позвонил и сообщил о смерти отца. Да еще во время Московской книжной ярмарки он встретился со своей двоюродной сестрой Сарой. Он пришел в ресторан гостиницы с букетиком красных роз.
Сара, типичная представительница западной либеральной интеллигенции, не могла оценить смелости этого поступка.
Из всех израильских Куценков только Хана понимает, да и то не в полной мере, что такое Советский Союз.
Кроме Яши, там есть и другие родственники. Мне приятно, что в письмах, адресованых Хане, они не забывают о моем существовании.
Кто знает, может быть, я еще не закончил рассказ о Куценках? 1987 г.
P.S. He закончил.
В конце лета 1990 года в гости к своим многочисленным родственникам приехал Яков Борисович Куценок.
Увы, он уже не имел счастья познакомиться с Брахой. И с Ханой он не встретился. Она умерла за год до его приезда, умерла, почти до последней минуты сохраняя светлый ум и добрый юмор.
Интересно было следить за Яшей, знакомящимся с Израилем. Он впитывал нашу страну, как добросовестный студент впитывает знания накануне ответственного экзамена.
Во время наших продолжительных бесед Яша возвращался к теме разительных изменений в его стране. Мог ли кто-нибудь в 1977 году предположить, что мы еще встретимся?
Но, как говорит наша еврейская пословица, если живут, доживают.
Мне почему-то кажется, что и этим постскриптумом я не закончил рассказ о Куценках.
В хирургическом отделении нашей больницы трудно было удивить кого-нибудь качествами, присущими настоящему врачу. Были в отделении врачи не просто хорошие, но даже выдающиеся. Кроме того, когда Владимир Иннокентьевич начал работать в нашей больнице, мы еще не могли сказать ничего определенного даже о его квалификации. Но уже в первые минуты общения с ним мы ощутили обаяние и доброту, излучаемую этим человеком.
Интеллигентное лицо. Усталые внимательные глаза за стеклами очков. Богатый словарный запас грамотной русской речи.
Через несколько дней ни у кого из нас не было сомнения в том, что Владимир Иннокентьевич опытный знающий врач, обладающий хорошей хирургической техникой. И еще стало ясно, что у него золотые руки умельца.
Владимир Иннокентьевич случайно оказался свидетелем разговора двух сестер. Одна пожаловалась другой на то, что ее ручные часы побывали уже у нескольких мастеров, содравших с нее деньги, а часы попрежнему неисправны.
– Покажите, пожалуйста,- попросил доктор Шастин.
Сестра сняла часы-браслет и дала их новому доктору.
Владимир Иннокентьевич достал из кармана лупу, открыл механизм часов, взял глазной скальпель и стал манипулировать им вместо отвертки. Минут через пять он закрыл собранные часы и сказал:
– Завтра принесу.
Я видел недоверие в глазах сестры. Поколебавшись, она кивнула головой.
А уже послезавтра все отделение знало, что новый доктор отремонтировал часы, с которыми не могли справиться часовые мастера.
И пошло! Сотрудники отделения приносили Владимиру Иннокентьевичу часы ручные и настенные, будильники, годами ожидавшие отправления в мусорник, электрические приборы и разную разность. Старшая операционная сестра извлекла на свет инструменты и аппараты, нуждающиеся в ремонте.
Владимир Иннокентьевич чинил всю эту рухлядь не просто безвозмездно. Создавалось впечатление, что владелец отремонтированной вещи облагодетельствовал его, доверив ему эту работу.
Помню, как впервые я увидел доктора Шастина, осматривающего пациента.
Он сидел на кровати больного, доверительно беседуя с ним, а рука, крепкая и осторожная, медленно, словно только аккомпанируя беседе, исследовала живот.
Я видел этого пациента в приемном покое, когда его обследовала дежурный врач. Больной был возбужден и встревожен. В таком состоянии его отвезли в палату. Сейчас это был другой человек – спокойствие и доверие, хотя гримаса боли искажала его лицо, когда рука врача прикасалась к правому подреберью.
– Ну что ж,- доктор Шастин обратился к больному пo имени и отчеству,надо прооперировать.
– Хорошо, доктор, но я бы хотел, чтобы оперировали вы. Вряд ли за несколько минут пребывания в палате больной мог получить информацию о врачах отделения. Но даже у меня, имевшего слабое представление о новом коллеге, его манера осмотра и внешний вид вызвали доверие.
Я почему-то представил себе доктора Шастина этак лет пятьдесят назад в российской глуши. Я представил себе земского врача, отдающего больным все свои знания, все свое умение, всю свою душу, врача, не ожидающего ни вознаграждений, ни благодарностей.
Кончались пятидесятые годы. В воздухе, казалось, увеличилось содержание кислорода.
Чуть легче стало дышать. В ординаторской иногда возникали осторожные дискуссии на социальные и политические темы.
Владимир Иннокентьевич активно участвовал во врачебных конференциях. Он протоколировал эти конференции своим четким красивым почерком. Он был яростным спорщиком, когда заходил разговор о литературе. Но в упомянутых дискуссиях он никогда не принимал участия.
Даже в случаях, когда обращались непосредственно к нему, он ловко уходил от прямого ответа, чаще всего ссылаясь на свою некомпетентность.
Какая-то стена окружала его, какая-то тайна, будоражившая мое любопытство.
В ту пору я, "рафинированный" ортопед, подрабатывал ночными дежурствами, оказывая срочную хирургическую помощь.
Случилось это примерно месяца через полтора-два после того, как доктор Шастин начал работать в нашем отделении.
Мы дежурили с ним напару. После шести срочных операций мы направились в ординаторскую, мечтая съесть ужин, остывший несколько часов назад.
Время приближалось к полуночи.
Именно в этот момент карета скорой помощи привезла еще одного больного, и вместо ординаторской мы пошли в приемный покой.
Мог бы пойти только один из нас, но вместе мы оперировали, вместе собирались поужинать, поэтому из солидарности пошли вдвоем.
Бригада скорой помощи доставила мужчину с ущемленной грыжей. Лицо его выражало страдание. Но, увидев доктора Шастина, он вдруг просветлел.
– Товарищ майор медицинской службы? Доктор Шастин? Боже мой, значит все в порядке?
Владимир Иннокентьевич смотрел на него, не узнавая.
– Не пытайтесь вспомнить. Дорогой наш доктор Шастин. Я был командиром дивизиона на Третьем Украинском фронте. Проникающее ранение в грудь. Я был в вашем госпитале в Румынии, когда это случилось.
– Капитан…- Владимир Иннокентьевич несколько секунд вспоминал и наконец назвал фамилию.- Вы?
– Конечно, я. Значит, не забыли?
– Такой случай не забудешь. Осколок задел перикард. Открытый пневматоракс. Повозился я с вами. И не только во время операции.
– Да. Я этого никогда не забуду. Не думайте, что мы были неблагодарными. Все две тысячи раненых, как один человек, хотели разорвать им глотки. Разве это люди? Поверьте, лично я знаком с десятком раненых, которые до сих пор продолжают писать возмущенные письма в разные адреса. И никакого ответа. Мы не знали, что вы уже…
Шастин прервал больного, положив руку на его плечо.
– Когда у вас начались боли?
Ущемление было непродолжительным. Пациента положили в теплую ванну, и в эту ночь нам не пришлось его оперировать.
По пути в ординаторскую Владимир Иннокентьевич подошел к сестринскому посту и взял две ампулы кофеина.
Мы сели за стол. Я ковырнул вилкой затвердевшую холодную кашу, раздумывая, попробовать ее, или утолить голод куском хлеба с солью.
Владимир Иннокентьевич вскрыл ампулы и высосал из них кофеин. Увидев мой изумленный взгляд, он сказал:
– В лагере пристрастился.
Я ждал продолжения, но стена вновь затворилась. Владимир Иннокентьевич молча съел кашу, жадно выкурил сигарету, лег на диван и мгновенно уснул. Я тоже устал смертельно, но не спал, пытаясь из осколков услышанного склеить загадочное целое – товарищ майор медицинской службы Владимир Иннокентьевич Шастин и лагерь, в котором он пристрастился к кофеину.
Утром я посмотрел больного, поступившего в полночь.
Это не было моей функцией. Просто мне хотелось поговорить с ним.
Ущемление прошло. Доктор Шастин уже обследовал его и посоветовал ему прооперироваться в плановом порядке. Я сказал, что надо последовать этому совету.
– Конечно. Вы даже не представляете себе, какой это человек, доктор Шастин. Мало того, что он отличный специалист,- сколько тысяч раненых обязаны ему жизнью,- он еще герой. Да, представьте себе. В бою каждый может быть героем. Но совершить такой поступок способны только совершенно исключительные люди.
Госпиталь, начальником которого был майор медицинской службы Шастин, располагался в небольшом румынском городке. Наступление развивалось стремительно. Черт его знает, как это случилось, но вдруг уже тыловой городок захватили немцы. А в госпитале две тысячи раненых. И никакой охраны. И вот майор медицинской службы в своем халате с закатанными рукавами стал у входа в госпиталь и, когда сюда подкатили на мотоцикле немцы, он им заявил, что войти в госпиталь они смогут, только убив его.
Сказал он это по-русски. Не знаю, понимал ли кто-нибудь из них русский язык, но то, как это было сказано, и вся его фигура сделали фразу понятной. Вы не поверите, но немцы опешили. Тут подъехал какой-то старший офицер, кажется, оберст. Доктор Шастин повторил сказанное по-немецки. Немец спросил, только ли раненые в госпитале, не скрываются ли там советские солдаты. Доктор Шастин ответил, что, если офицер не верит его слову, то он сейчас же может надеть халат и произвести инспекцию. Если он обнаружит в госпитале хотя бы одного не раненого, он, естественно, волен поступать с начальником как ему заблагорассудится.
И знаете, тот поверил и велел солдатам оставить госпиталь в покое. Ночью немцы ушли из городка. Не знаю, был ли бой. Мы не слышали.
А на следующий день доктора Шастина арестовали за то, что он позорно сдал госпиталь в плен. Ну, видели вы что-нибудь более абсурдное?
Весь персонал госпиталя, все раненые обратились с письмом к командующему фронтом. Но СМЕРШ уже запустил свою машину.
После Победы я узнал, что доктора Шастина не освободили. Я лично обращался в министерство госбезопасности. Я знаю, что писали и другие раненые. Все без толку. Но, слава Богу, доктор Шастин уже на свободе. Такой человек!
Спустя несколько дней, оставшись наедине со мной, Владимир Иннокентьевич спросил:
– Я понимаю, что вы не упустили возможности собрать анамнез у капитана?
– Анамнез? Зачем? Он ведь не мой пациент.
– Ион Лазаревич, хитрость – не ваше амплуа. У вас это плохо получается. Я имею в виду историю моего ареста.
Смущаясь, я признался, что действительно беседовал с капитаном, и он сам рассказал мне, что произошло в Румынии. Я его не расспрашивал.
– Я не делаю из этого тайны. Просто не люблю разговоров на эту тему. Один случай еще не статистика. Так вы можете отпарировать мой рассказ. Вы ведь коммунист, слепо, беспрекословно воспринимающий систему. Но я – не один случай. Я один из миллионов, без вины уничтожавшихся в советских концентрационных лагерях. Если бы рассказал об этом не каждый в одиночку, а все, уцелевшие физически, – морально мы уничтожены,- это был бы неопровержимый приговор системе. Не человеку, а системе. Понимаете? Можно все приписать человеку. Можно все объяснить культом личности. Но систему трогать не смей. Она неприкосновенна. А именно система порождает чудовище и так называемый культ личности.
Я чувствовал себя очень неуютно. Уже трижды мне пришлось слышать нечто подобное.
Впервые в 1945 году отец моей приятельницы назвал Сталина убийцей. Я чуть не задушил его. Но не донес. Даже сейчас я не понимаю, почему, воспитанный на примере Павлика Морозова, я все-таки не донес.
В 1947 году мой друг и однокурсник назвал меня идиотом, когда я убеждал его в преимуществах социалистической системы. И в этом случае дело ограничилось только дракой.
В 1948 году в доме профессора Бориса Карловича Бабича главный ортопед-травматолог Грузии профессор Шершенидзе в моем присутствии с болью в голосе спросил хозяина дома:
– Объясни мне, Боба, почему этот убийца оставил меня в живых? Единственного.
– Может быть, он забыл о твоем существовании?
– Нет. Недавно я получил письмо из института Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина с просьбой подтвердить авторство статьи "Мое кредо". Coco написал ее, когда мы были с ним в одной партийной организации в Батуми. Нет, он не забыл.
Я молчал, подавленный и испуганный.
И вот сейчас доктор Шастин преступил невидимую границу в моем сознании.
Даже после разоблачения Сталина, только его я считал виновным во всех наших бедах. Система была безупречной. Так я считал в ту пору.
По-настоящему мы сблизились с профессором Куценок во время совместной работы в детской костно-туберкулезной больнице. В течение полутора лет я имел возможность наблюдать за тем, как врачует Борис Самойлович.
Всегда ровный, спокойный, одинаково серьезноразговаривающий со взрослыми и с детьми, ни единого эмоционального взрыва, даже в случаях, когда для этого были очень веские причины. Казалось, он вообще лишен эмоций. Только рассудок. Но даже без излишней внешней доброжелательности он всегда положительно влиял на своих пациентов. Борис Самойлович был врачем в лучшем смысле этого слова.
После смерти профессора Фруминой Куценки купили ее квартиру в "доме врача", в кооперативном доме на Большой Житомирской улице. Каждый раз, приходя к Куценкам, я чувствовал в этой большой квартире присутствие моего учителя, покойной Анны Ефремовны.
Врач, пока он работает, никогда не перестаетсовершенствоваться. Он просто не имеет права остановиться. Врача можно сравнить с фотоном. Его масса покоя равна нулю.
Центральная республиканская медицинская библиотека была моим родным домом. Я имел доступ к любой иностранной медицинской литературе.
Высшим форумом ортопедов всего мира являются конгрессы Международного общества хирургов ортопедов-травматологов (SIKOT), собирающиеся раз в три года. Содержание докладов на этих конгрессах, проходивших каждый раз в другой стране, без особых затруднений можно было найти в библиотеке. Но Девятый конгресс состоялся в Тель-Авиве. Поэтому материалов конгресса в Республиканской медицинской библиотеке не было. Не было их и в Москве.
Шутка ли, Тель-Авив! Существовало ли место более опасное для Советского Союза? А мне, не политическому деятелю, а всего лишь врачу, так хотелось познакомиться с содержанием докладов на Девятом конгрессе, даже если Израиль для страны победившего социализма страшнее всемирного потопа после уничтожения земной цивилизации ядерным оружием. Но никуда не денешься. Материалов Тель-Авивского конгресса в Советском Союзе не было.
Однажды после заседания ортопедического общества мы медленно прогуливались с Борисом Самойловичем. Тема нашей беседы не исчерпалась, когда мы подошли к подъезду "дома врачей" на Большой Житомирской.
Борис Самойлович пригласил меня зайти к нему. Мы продолжали беседу в его комнате. Разговаривая, я машинально скользил взглядом по знакомым корешкам книг на полках. И вдруг я застыл. Не может быть! Материалы Девятого конгресса Международной организации хирургов ортопедов-травматологов, Тель-Авив.
Я вскочил со стула, подошел к полке и достал драгоценную книгу.
– Борис Самойлович, откуда она у вас?
– Э… знаете ли… это… Я… Мне достали…
Я понял, что вопросы следует прекратить. С огромным трудом я убедил Бориса Самойловича расстаться с этой книгой на два дня.
Спустя много лет в незакрывающуюся дверь нашей квартиры безостановочно приходили люди проститься с семьей, уезжающей в Израиль. Пришел и Яша Куценок, сын Бориса Самойловича.
Доктора медицинских наук, ортопеда, сына двух выдающихся ортопедов уже следовало бы называть не Яшей, а Яковом Борисовичем.
Мы сердечно простились – люди, расстающиеся навечно, остающийся на несчастной планете и улетающий в счастливую галактику. Впрочем, это была только моя точка зрения. Яша, повидимому не считал, что он житель несчастной планеты…
– Ты, конечно, попрощаешься с отцом?- спросил Яша.
– Естественно.- При всей предотъездной занятости я не мог не зайти к Борису Самойловичу, старому малоподвижному человеку.
Еще одно расставание после тридцати одного года знакомства, общения, совместной работы, совместной научной публикации, дружбы. Я уже притерпелся к прощаниям.
Но тут случилось нечто невероятное.
Борис Самойлович вдруг разрыдался. Меня это удивило, тем более, что я всегда считал его человеком рассудочным, мало эмоциональным.
Стараясь преодолеть смущение и гнетущую обстановку, я нарочито неделикатно заметил:
– Даже не подозревал, что прощание со мной приведет к такому взрыву чувств.
– При чем тут прощание с вами? Израиль. Вы уезжаете в Израиль!
– И такого непростительного греха, как сионизм, я никогда не замечал за вами.
Борис Самойлович сделал нетерпеливое движение рукой.
– После смерти Ани я тут совсем одинок. Что Яша? Оторванный лист. А в Израиле… Вы помните "Материалы Девятого конгресса"? Они вышли в издательстве моей сестры. Моей любимой старшей сестры, которая заменила мне маму. Когда я заболел полиомиэлитом, Браха носила меня на руках. Моя любимая сестра. Она глава крупнейшего израильского издательства. Запишите ее телефон. Она может оказаться вам полезной. Боже мой, вы уезжаете в Израиль! Счастливейший человек. Все мои родные в Израиле.
Я молчал, подавленный. Сколько раз он слышал мои публичные весьма опасные по форме и по содержанию ответы антисемитам?
Я был уверен в том, что профессор Куценок относился к Израилю, как некоторые советские евреи, считавшие воссоздание этого государства причиной всплеска антисемитизма в Советском Союзе. И вдруг… Как надо было опасаться своей собственной тени, чтобы замкнуться даже предо мной.
Мы жили в центре абсорбции Мавассерет Цион под Иерусалимом. Мы начали учить иврит. Телефонный аппарат вызывал у меня чувство страха. Это чувство было настолько сильным, что не оставляло меня даже тогда, когда я знал, что могу говорить по-русски.
Борис Самойлович рассказал мне, что Браха окончила экономический факультет Киевского университета, что в Палестину она приехала в 1921 году, но русский язык остался ее родным языком. И, тем не менее, услышав непрекращающиеся продолжительные гудки, я с облегчением вешал телефонную трубку и радовался, когда автомат возвращал мне жетон, стоимость которого, увы, учитывалась в нашем скудном в ту пору бюджете.
После нескольких безуспешных попыток я потерял надежду связаться с сестрой Бориса Самойловича.
Прошло шесть лет. Однажды мне позвонил Авраам Коэн.
Я очень богатый человек. Это вовсе не значит, что у меня есть в банке хотя бы шестизначный счет. Зато у меня есть необыкновенные друзья. Авраам Коэн – один из них.
Году в 1966, если я не ошибаюсь, в Киеве была международная выставка птицеводства. В детстве, будучи юным натуралистом, я разводил цесарок. Но на выставку я пошел не как бывший специалист по птицеводству.
На выставке был павильон Израиля. Для меня было не важно, что в нем демонстрируют. Главное – был флаг Израиля и люди из страны, о которой можно было лишь тайно мечтать.
Надо полагать, что у десятков тысяч других посетителей выставки был такой же интерес к птицеводству, как у меня.
Во всех шикарных павильонах дремали гиды и официальные представители. Зато в павильоне Израиля не только яблоку – игле негде было упасть.
Плотно спрессованная толпа окружила невысокий помост, на котором стоял улыбающийся израильтянин с бесовски умными глазами. Первый израильтянин, которого я увидел.
На вполне приличном русском языке с польско-еврейским акцентом он отвечал на бесконечные вопросы посетителей. Я не знал, был ли он специалистом-птицеводом.
Даже не умея отличить петуха-легорна от индейки, вполне можно было ответить на любой из сотен вопросов об Израиле, которыми обстреливала его толпа. Но вот ответить так, как он отвечал, мог только очень умный человек, к тому же с мгновенной реакцией.
Вероятно, толпа состояла не только из таких как я безумно тоскующих по недосягаемому Израилю. Вероятно, как и в любой советской толпе, здесь было достаточное количество штатных агентов КГБ и просто стукачей. Но даже они не могли оставаться равнодушными, слушая искрометные и, вместе с тем, такие выдержанные, с точки зрения советской цензуры, ответы этого блестящего представителя Израиля.
Время от времени он раздавал очередную порцию значков – семисвечник с головой петуха.
Боже, как мне хотелось получить такой значок! Но ведь к помосту не пробьешься.
Не знаю, как это произошло. Мы встретились взглядами. Его хитрые рыжие глаза безошибочно прочли всю гамму моих чувств. Я тут же получил информацию об этом по каналу обратной связи. Над головами людей мы вытянули руки на встречу друг другу, дотянулись как-то, и он вручил мне значок. Но более того, я прикоснулся к израильтянину!
В конце ноября 1977 года по пути в Израиль мы приехали в Вену. Среди чиновников закрытого комплекса, в который нас привезли с вокзала, я увидел израильтянина с удивительно знакомым лицом. Я сказал ему об этом. Он улыбнулся и ответил:
– Конечно, мое лицо вам знакомо. Мы встречались с вами в Киеве на птичьей выставке.
Так началась наша дружба.
И вот сейчас Авраам Коэн позвонил мне, что само по себе было делом обычным. Необычным было то, что он не начал разговор с "ма нишма" и "ма шломха" {"что слышно" и "как поживаешь" (иврит)}, а сходу спросил:
– Тебе знакома фамилия Куценок?
– То есть, как знакома? Борис Самойлович Куценок был моим другом. Пофессор Куценок был моим соавтором.
– Я так и подумал, когда Браха сказала мне, что у нее был брат ортопед в Киеве.
– Был?
– Он умер в 1979 году. Я сейчас сижу в кабинете его сестры, Брахи Пэли. Тебе что-нибудь говорит это имя?
– Я разыскивал сестру Бориса Самойловича. Я не знал, что ее фамилия Пэли.
– Я сижу в ее кабинете. Выгляни в окно и ты увидишь ее издательство "Масада". Это самое знаменитое и самое престижное издательство в Израиле. Браха очень хочет встретиться с тобой.
Мы встретились в ее кабинете, в двухстах метрах от дома, в котором я жил уже несколько лет.
При расставании плачущий Борис Самойлович очень скупо рассказал мне о своей сестре. Он только сказал, что она владеет издательством. Возможно, он и сам не представлял себе, что такое Браха Пэли.
Вряд ли есть в мире еще одна страна, в которой концентрация легендарных личностей была бы так велика, как в Израиле. Браха Пэли одна из них.
В 1921 году, приехав в нищую Палестину, она открыла русскую библиотеку в одной комнате небольшого здания вблизи гимназии "Герцлия" в Тель-Авиве.
Библиотека постепенно увеличивалась. Она уже не была одноязычной. Браха осторожно начала издавать ивритских поэтов и писателей. Бялик, Черняховский, Альтерман и другие представители интеллектуальной элиты стали ее друзьями. Издательство разрасталось. Сейчас она владела издательством большим не только по израильским масштабам. Она издала "Еврейскую энциклопедию". Когда я познакомился с Брахой, она издавала на иврите и на английском многотомный Талмуд с прекрасными многоцветными иллюстрациями, репродукциями шедевров иудаики.
Впервые увидев ее в просторном кабинете за большим пустым столом, я сразу понял, что она совершенно слепа. Она пригласила меня сесть, с трудом подавляя нахлынувшие на нее чувства. Снова и снова она заставляла меня рассказывать о жизни ее родного Бореньки.
Вошел работник издательства и доложил, что такой-то прислал чек на 14000. Не поворачивая головы, Браха сказала:
– Чек должен быть на 14132 шекеля. Он посмотрел на чек:
– Да, так и есть.
Слепая девяностотрехлетняя женщина. Огромное издательство. Какая светлая голова, какая память должна быть, чтобы, не видя, управлять такой махиной!
Вероятно, эти мысли отразились на моем изумленном лице. Работник издательства улыбнулся, кивнул головой, подтверждая правильность моих мыслей, и вышел из кабинета.
Не раз у меня появлялась возможность изумиться еще больше.
Браха жила в доме дочки Сары, в Гиватайме, примерно в километре от нас. Вот почему не отвечал телефон в ее тель-авивской квартире.
Мы познакомились со второй сестрой Бориса Самойловича, милой интеллигентной Ханой. Мы бываем у нее. Она приходит к нам. Порой, когда мы беседуем с ней о русской литературе, я забываю о том, что ей восемдесят четыре года. С потрясающим юмором она рассказала о своем двухнедельном пребывании в Киеве задолго до шестидневной войны.
– Борис и Аня держали меня в глубоком подполье. Ни одна живая душа не должна была знать, что у них гостит сестра из Израиля. Однажды на улице нас увидела сотрудница Ани. Я была представлена, как родственница из Рязани. Я даже подумываю, не переименовать ли Рамат Эфаль в Рязань.
Мы познакомились со многими израильскими Куценками, в том числе со сводным братом Бориса Самойловича. Яша с ними, увы, не поддерживает связи. Только, когда умер Борис Самойлович, он позвонил и сообщил о смерти отца. Да еще во время Московской книжной ярмарки он встретился со своей двоюродной сестрой Сарой. Он пришел в ресторан гостиницы с букетиком красных роз.
Сара, типичная представительница западной либеральной интеллигенции, не могла оценить смелости этого поступка.
Из всех израильских Куценков только Хана понимает, да и то не в полной мере, что такое Советский Союз.
Кроме Яши, там есть и другие родственники. Мне приятно, что в письмах, адресованых Хане, они не забывают о моем существовании.
Кто знает, может быть, я еще не закончил рассказ о Куценках? 1987 г.
P.S. He закончил.
В конце лета 1990 года в гости к своим многочисленным родственникам приехал Яков Борисович Куценок.
Увы, он уже не имел счастья познакомиться с Брахой. И с Ханой он не встретился. Она умерла за год до его приезда, умерла, почти до последней минуты сохраняя светлый ум и добрый юмор.
Интересно было следить за Яшей, знакомящимся с Израилем. Он впитывал нашу страну, как добросовестный студент впитывает знания накануне ответственного экзамена.
Во время наших продолжительных бесед Яша возвращался к теме разительных изменений в его стране. Мог ли кто-нибудь в 1977 году предположить, что мы еще встретимся?
Но, как говорит наша еврейская пословица, если живут, доживают.
Мне почему-то кажется, что и этим постскриптумом я не закончил рассказ о Куценках.
ВЛАДИМИР ИННОКЕНТЬЕВИЧ ШАСТИН
В хирургическом отделении нашей больницы трудно было удивить кого-нибудь качествами, присущими настоящему врачу. Были в отделении врачи не просто хорошие, но даже выдающиеся. Кроме того, когда Владимир Иннокентьевич начал работать в нашей больнице, мы еще не могли сказать ничего определенного даже о его квалификации. Но уже в первые минуты общения с ним мы ощутили обаяние и доброту, излучаемую этим человеком.
Интеллигентное лицо. Усталые внимательные глаза за стеклами очков. Богатый словарный запас грамотной русской речи.
Через несколько дней ни у кого из нас не было сомнения в том, что Владимир Иннокентьевич опытный знающий врач, обладающий хорошей хирургической техникой. И еще стало ясно, что у него золотые руки умельца.
Владимир Иннокентьевич случайно оказался свидетелем разговора двух сестер. Одна пожаловалась другой на то, что ее ручные часы побывали уже у нескольких мастеров, содравших с нее деньги, а часы попрежнему неисправны.
– Покажите, пожалуйста,- попросил доктор Шастин.
Сестра сняла часы-браслет и дала их новому доктору.
Владимир Иннокентьевич достал из кармана лупу, открыл механизм часов, взял глазной скальпель и стал манипулировать им вместо отвертки. Минут через пять он закрыл собранные часы и сказал:
– Завтра принесу.
Я видел недоверие в глазах сестры. Поколебавшись, она кивнула головой.
А уже послезавтра все отделение знало, что новый доктор отремонтировал часы, с которыми не могли справиться часовые мастера.
И пошло! Сотрудники отделения приносили Владимиру Иннокентьевичу часы ручные и настенные, будильники, годами ожидавшие отправления в мусорник, электрические приборы и разную разность. Старшая операционная сестра извлекла на свет инструменты и аппараты, нуждающиеся в ремонте.
Владимир Иннокентьевич чинил всю эту рухлядь не просто безвозмездно. Создавалось впечатление, что владелец отремонтированной вещи облагодетельствовал его, доверив ему эту работу.
Помню, как впервые я увидел доктора Шастина, осматривающего пациента.
Он сидел на кровати больного, доверительно беседуя с ним, а рука, крепкая и осторожная, медленно, словно только аккомпанируя беседе, исследовала живот.
Я видел этого пациента в приемном покое, когда его обследовала дежурный врач. Больной был возбужден и встревожен. В таком состоянии его отвезли в палату. Сейчас это был другой человек – спокойствие и доверие, хотя гримаса боли искажала его лицо, когда рука врача прикасалась к правому подреберью.
– Ну что ж,- доктор Шастин обратился к больному пo имени и отчеству,надо прооперировать.
– Хорошо, доктор, но я бы хотел, чтобы оперировали вы. Вряд ли за несколько минут пребывания в палате больной мог получить информацию о врачах отделения. Но даже у меня, имевшего слабое представление о новом коллеге, его манера осмотра и внешний вид вызвали доверие.
Я почему-то представил себе доктора Шастина этак лет пятьдесят назад в российской глуши. Я представил себе земского врача, отдающего больным все свои знания, все свое умение, всю свою душу, врача, не ожидающего ни вознаграждений, ни благодарностей.
Кончались пятидесятые годы. В воздухе, казалось, увеличилось содержание кислорода.
Чуть легче стало дышать. В ординаторской иногда возникали осторожные дискуссии на социальные и политические темы.
Владимир Иннокентьевич активно участвовал во врачебных конференциях. Он протоколировал эти конференции своим четким красивым почерком. Он был яростным спорщиком, когда заходил разговор о литературе. Но в упомянутых дискуссиях он никогда не принимал участия.
Даже в случаях, когда обращались непосредственно к нему, он ловко уходил от прямого ответа, чаще всего ссылаясь на свою некомпетентность.
Какая-то стена окружала его, какая-то тайна, будоражившая мое любопытство.
В ту пору я, "рафинированный" ортопед, подрабатывал ночными дежурствами, оказывая срочную хирургическую помощь.
Случилось это примерно месяца через полтора-два после того, как доктор Шастин начал работать в нашем отделении.
Мы дежурили с ним напару. После шести срочных операций мы направились в ординаторскую, мечтая съесть ужин, остывший несколько часов назад.
Время приближалось к полуночи.
Именно в этот момент карета скорой помощи привезла еще одного больного, и вместо ординаторской мы пошли в приемный покой.
Мог бы пойти только один из нас, но вместе мы оперировали, вместе собирались поужинать, поэтому из солидарности пошли вдвоем.
Бригада скорой помощи доставила мужчину с ущемленной грыжей. Лицо его выражало страдание. Но, увидев доктора Шастина, он вдруг просветлел.
– Товарищ майор медицинской службы? Доктор Шастин? Боже мой, значит все в порядке?
Владимир Иннокентьевич смотрел на него, не узнавая.
– Не пытайтесь вспомнить. Дорогой наш доктор Шастин. Я был командиром дивизиона на Третьем Украинском фронте. Проникающее ранение в грудь. Я был в вашем госпитале в Румынии, когда это случилось.
– Капитан…- Владимир Иннокентьевич несколько секунд вспоминал и наконец назвал фамилию.- Вы?
– Конечно, я. Значит, не забыли?
– Такой случай не забудешь. Осколок задел перикард. Открытый пневматоракс. Повозился я с вами. И не только во время операции.
– Да. Я этого никогда не забуду. Не думайте, что мы были неблагодарными. Все две тысячи раненых, как один человек, хотели разорвать им глотки. Разве это люди? Поверьте, лично я знаком с десятком раненых, которые до сих пор продолжают писать возмущенные письма в разные адреса. И никакого ответа. Мы не знали, что вы уже…
Шастин прервал больного, положив руку на его плечо.
– Когда у вас начались боли?
Ущемление было непродолжительным. Пациента положили в теплую ванну, и в эту ночь нам не пришлось его оперировать.
По пути в ординаторскую Владимир Иннокентьевич подошел к сестринскому посту и взял две ампулы кофеина.
Мы сели за стол. Я ковырнул вилкой затвердевшую холодную кашу, раздумывая, попробовать ее, или утолить голод куском хлеба с солью.
Владимир Иннокентьевич вскрыл ампулы и высосал из них кофеин. Увидев мой изумленный взгляд, он сказал:
– В лагере пристрастился.
Я ждал продолжения, но стена вновь затворилась. Владимир Иннокентьевич молча съел кашу, жадно выкурил сигарету, лег на диван и мгновенно уснул. Я тоже устал смертельно, но не спал, пытаясь из осколков услышанного склеить загадочное целое – товарищ майор медицинской службы Владимир Иннокентьевич Шастин и лагерь, в котором он пристрастился к кофеину.
Утром я посмотрел больного, поступившего в полночь.
Это не было моей функцией. Просто мне хотелось поговорить с ним.
Ущемление прошло. Доктор Шастин уже обследовал его и посоветовал ему прооперироваться в плановом порядке. Я сказал, что надо последовать этому совету.
– Конечно. Вы даже не представляете себе, какой это человек, доктор Шастин. Мало того, что он отличный специалист,- сколько тысяч раненых обязаны ему жизнью,- он еще герой. Да, представьте себе. В бою каждый может быть героем. Но совершить такой поступок способны только совершенно исключительные люди.
Госпиталь, начальником которого был майор медицинской службы Шастин, располагался в небольшом румынском городке. Наступление развивалось стремительно. Черт его знает, как это случилось, но вдруг уже тыловой городок захватили немцы. А в госпитале две тысячи раненых. И никакой охраны. И вот майор медицинской службы в своем халате с закатанными рукавами стал у входа в госпиталь и, когда сюда подкатили на мотоцикле немцы, он им заявил, что войти в госпиталь они смогут, только убив его.
Сказал он это по-русски. Не знаю, понимал ли кто-нибудь из них русский язык, но то, как это было сказано, и вся его фигура сделали фразу понятной. Вы не поверите, но немцы опешили. Тут подъехал какой-то старший офицер, кажется, оберст. Доктор Шастин повторил сказанное по-немецки. Немец спросил, только ли раненые в госпитале, не скрываются ли там советские солдаты. Доктор Шастин ответил, что, если офицер не верит его слову, то он сейчас же может надеть халат и произвести инспекцию. Если он обнаружит в госпитале хотя бы одного не раненого, он, естественно, волен поступать с начальником как ему заблагорассудится.
И знаете, тот поверил и велел солдатам оставить госпиталь в покое. Ночью немцы ушли из городка. Не знаю, был ли бой. Мы не слышали.
А на следующий день доктора Шастина арестовали за то, что он позорно сдал госпиталь в плен. Ну, видели вы что-нибудь более абсурдное?
Весь персонал госпиталя, все раненые обратились с письмом к командующему фронтом. Но СМЕРШ уже запустил свою машину.
После Победы я узнал, что доктора Шастина не освободили. Я лично обращался в министерство госбезопасности. Я знаю, что писали и другие раненые. Все без толку. Но, слава Богу, доктор Шастин уже на свободе. Такой человек!
Спустя несколько дней, оставшись наедине со мной, Владимир Иннокентьевич спросил:
– Я понимаю, что вы не упустили возможности собрать анамнез у капитана?
– Анамнез? Зачем? Он ведь не мой пациент.
– Ион Лазаревич, хитрость – не ваше амплуа. У вас это плохо получается. Я имею в виду историю моего ареста.
Смущаясь, я признался, что действительно беседовал с капитаном, и он сам рассказал мне, что произошло в Румынии. Я его не расспрашивал.
– Я не делаю из этого тайны. Просто не люблю разговоров на эту тему. Один случай еще не статистика. Так вы можете отпарировать мой рассказ. Вы ведь коммунист, слепо, беспрекословно воспринимающий систему. Но я – не один случай. Я один из миллионов, без вины уничтожавшихся в советских концентрационных лагерях. Если бы рассказал об этом не каждый в одиночку, а все, уцелевшие физически, – морально мы уничтожены,- это был бы неопровержимый приговор системе. Не человеку, а системе. Понимаете? Можно все приписать человеку. Можно все объяснить культом личности. Но систему трогать не смей. Она неприкосновенна. А именно система порождает чудовище и так называемый культ личности.
Я чувствовал себя очень неуютно. Уже трижды мне пришлось слышать нечто подобное.
Впервые в 1945 году отец моей приятельницы назвал Сталина убийцей. Я чуть не задушил его. Но не донес. Даже сейчас я не понимаю, почему, воспитанный на примере Павлика Морозова, я все-таки не донес.
В 1947 году мой друг и однокурсник назвал меня идиотом, когда я убеждал его в преимуществах социалистической системы. И в этом случае дело ограничилось только дракой.
В 1948 году в доме профессора Бориса Карловича Бабича главный ортопед-травматолог Грузии профессор Шершенидзе в моем присутствии с болью в голосе спросил хозяина дома:
– Объясни мне, Боба, почему этот убийца оставил меня в живых? Единственного.
– Может быть, он забыл о твоем существовании?
– Нет. Недавно я получил письмо из института Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина с просьбой подтвердить авторство статьи "Мое кредо". Coco написал ее, когда мы были с ним в одной партийной организации в Батуми. Нет, он не забыл.
Я молчал, подавленный и испуганный.
И вот сейчас доктор Шастин преступил невидимую границу в моем сознании.
Даже после разоблачения Сталина, только его я считал виновным во всех наших бедах. Система была безупречной. Так я считал в ту пору.