Как бы то ни было, сеньора, хорошее или плохое, это мое селение, селение, где я родился и с которым, надеюсь, в один прекрасный день познакомитесь и Вы. Примите заверения в дружбе и уважении от Вашего покорного слуги.
   Э.С.
 
17 мая
 
   Уважаемая сеньора!
   Ваши предположения верны. Я рос со своими сестрами, точнее – с моей покойной сестрой Элоиной, а в совсем раннем детстве – и с покойным братом Теодоро, старшим из нас, в течение некоторого времени возглавлявшим семью. Я самый младший из четверых, и ко времени смерти нашей матери мне было от силы три года. Я не сохранил о ней четких воспоминаний, лишь некий расплывчатый и светлый облик, на который, когда я пытаюсь его удержать, накладывается образ моей сестры Элоины, в силу чего оба изображения мешаются. Покойный отец скончался двумя годами позже, как говорили в селе, просто от горя, потому как дядя Баруке не нашел у него никакой болезни.
   После смерти отца заботу о хозяйстве, которое приносило, пожалуй, одни убытки, взял на себя Теодоро и своим старанием сумел как-то нас прокормить. Я был тем, кого в народе называют поздняк, поскольку родился после того, как моей матери исполнилось сорок семь, – случай редкий по тем временам среди деревенских жителей. Все шло ничего, пока мы жили вместе и в согласии, но в один прекрасный день мой покойный брат Теодоро, на котором держалась вся семья, завел себе невесту в Корнехо, и вот тогда-то зародились опасения, а позднее, после бракосочетания, и разногласия. Короче, мы разделили наследство, продали свою часть, и я, едва достигнув пятнадцати лет, перебрался в столицу со своей покойной сестрой Элоиной. К тому времени Рафаэла, которая была учительницей, уже открыла школу в Акульине, селеньице, расположенном неподалеку, в получасе езды на автобусе, и обыкновенно проводила с нами конец недели. Откровенно говоря, хорошо, что мы жили отдельно, поскольку Рафаэла, имевшая твердый характер и более образованная, не уживалась с Элоиной и относилась к ней с пренебрежением. А покойная Элоина, шившая на заказ и занимавшаяся домашним хозяйством, была человеком простым, и при всем добросердечии ее коробило, что родная сестра каждую субботу заявляется к ней в дом этакой барышней, на все готовое. Трения между ними на этой почве все учащались, и мне иногда кажется, что если сестры и не разошлись тогда окончательно, так только из-за меня. И та и другая старались залучить меня на свою сторону, не превознося собственные достоинства, а принижая противницу в моих глазах. В сущности, в отношениях между ними было больше ребячества, нежели непорядочности, и, оставшись незамужними, они волей-неволей оказались вынуждены терпеть друг друга до тех пор, пока покойная Рафаэла не встретила свой последний час, через пять лет после ухода на пенсию. Бедняжка Элоина, хотя и испытала все муки артроза и под конец ходила медленно, как бы через силу, прожила тем не менее дольше и скончалась в прошлом году – просто-напросто от старости, с совершенно помраченным рассудком.
   Из нескольких писем, которые я обнаружил однажды в комоде в гостиной, я узнал, что мой покойный дядя Баруке, тот, что был врачом, просил в свое время руки Элоины и даже начал за ней ухаживать, однако, по не совсем ясным причинам, его притязания так и остались бесплодными. Мой дядя Баруке уже тогда ходил в старых холостяках, но, молодцевато восседая верхом на своем рыжем коне, умел пустить пыль в глаза, было в нем нечто, какая-то покоряющая аристократичность. И видать, его манеры произвели-таки впечатление на Элоину, и она чуть не потеряла голову, а если и удержалась, то, по словам сельских кумушек, лишь потому, что не желала навязывать мне неродного отца, тем паче такого пьяницу и маловера, как дядя Баруке. А кроме того, моя покойная сестра Элоина ни в жизнь не доверила бы меня Рафаэле, «такой же всезнайке, – говаривала она, – как и все училки.» Короче, она осталась непреклонной, и, возможно, не только из-за меня, но и в силу определенной склонности к безбрачию, прослеживающейся в моей семье, начиная с поколения деда.
   Что же до покойной Рафаэлы, она шла своим путем. Пять лет жила в Акульине, три в Педросильо-эль-Рало, в провинции Саламанка, затем еще шесть в Медина-дель-Кампо, а потом уже до самой пенсии в Мотриле. Во времена Национального движения [4], когда сестре должно было исполниться сорок, Рафаэле выпала хорошая партия. Ей сделал предложение Серхио, капитан из регулярных частей, которому она писала на фронт. Он был на двенадцать лет младше ее, но моя сестра до самой своей смерти сохранила гладкую кожу, живые глаза, пропорциональную фигурку и очаровательную девичью грациозность. Рафаэле никогда, даже с натяжкой, нельзя было дать ее лет. Уезжая на фронт, Серхио, этот самый капитан, оставил ей в залог любви щенка немецкой овчарки, которым весьма дорожил, но у нас дома пес стал делать по всем углам, и моя сестра Элоина, сытая по горло, отравила его как-то ночью, а меня заставила написать Рафаэле в Педросильо, что он, дескать, помер от чумки. Они частенько пакостили друг дружке подобным образом. Помню, каждый раз, как покойная Рафаэла приезжала к нам на каникулы, Элоина, не желавшая «быть при ней служанкой», укладывалась в постель под предлогом недомогания, так что той, не умевшей даже яичницу себе поджарить, ничего не оставалось, как в течение двух-трех дней спускаться поесть в бар на углу. Но так случилось, что спустя две недели после смерти собаки, а именно 31 марта 1939-го, в последний день войны, беднягу Серхио убило в Игуаладе шальной пулей. В моей семье, как Вы могли заметить, наблюдается явная предрасположенность к холостой жизни, однако, даже если кому и выпадала какая возможность устроить свою судьбу, не было везения, все расстраивалось по той или иной причине. Я хочу сказать, что будь моя сестра Элоина чуть уступчивей по отношению к дяде Баруке или не случись тот шальной выстрел в Игуаладе, то, более чем вероятно, и моя жизнь прошла бы под другим знаком.
   Ну, а что до моего пути, то я, очутившись в столице без работы и средств, с одной лишь начальной школой за плечами, устроился разносчиком в бакалейную лавку. Занятие это было хотя и вольготное, но тяжелое, поскольку в ту пору заказы разносили в деревянных ящиках прямо на плечах, словно люди и понятия не имели об изобретении колеса. Сестры сочли мое решение несуразным, однако Элоина шила мало и ничего изменить не могла, а что до Рафаэлы, так ее обещание оплатить мое образование было и вовсе лишено смысла, ибо зарплаты едва хватало на то, чтоб ей самой сводить концы с концами.
   У сеньора Урбано, хозяина лавки, я проработал четырнадцать месяцев, по истечении которых выиграл по конкурсу место рассыльного Торгового клуба, что, при всей простоте конкурса, состоявшего из диктанта и упражнений с четырьмя арифметическими действиями, вселило в меня уверенность в своих силах. Работа, менее утомительная, чем в лавке, сводилась к разноске цветов и записок барышням, поскольку доступ в клуб имели только мужчины, либо к покупке сигарет или лекарств для кого-нибудь из членов клуба. В городе у меня тогда еще знакомых не было, и необходимость носить ливрею, серую, с двумя рядами пуговиц и цилиндрической фуражкой на черном ремешке, не смущала меня.
   В ту пору я уже пописывал стихи, которые научился складывать еще в сельской школе с Анхелем Дамианом, когда мы тайно посвящали их сеньорите Пас, нашей учительнице. Это были незатейливые стишки, со звучной рифмой, но празднословные по сути, однако они давали мне возможность излить душу и доставляли невыразимое удовольствие. Тогда же я приохотился и читать газеты и таким вот образом однажды утром узнал, что местной газете «Корео де Кастилья» требуется курьер. Я явился к управляющему дону Хуану Геренья, человеку этакого германского типа – крепкого сложения, с серым стальным взглядом, – но весьма приятному, даже отечески внимательному в обращении, и он после краткой беседы предоставил мне место. Впрочем, это уже другая история, которую я расскажу Вам подробно как-нибудь в другой раз.
   Удивительно, что у Вас, в Ваши годы, уже пятеро внучат. Американские матери в таких случаях обычно поступают в университет или доучиваются, если когда-то уже начинали. Правда, Вам, как Вы пишете, достаточно и рояля. Никогда не подумывали дать своему «хобби» выход на публику?
   Искренне Ваш
   Э.С.
 
23 мая
 
   Уважаемая подруга!
   Допускаю, что мои письма оставляют у Вас впечатление умиротворенности, но, как говорится, все это одна видимость. Несмотря на внешнюю бесстрастность и самообладание, я по натуре человек нервный и плохо сплю, если вообще засыпаю. Проблемы со сном у меня были с самой юности. Это да еще повышенная кислотность – вот две мои извечные напасти. Первое время я боролся с кислотностью при помощи сушеного миндаля. Я не переношу соды и поэтому ел орехи. Миндаль поглощал кислоту и приносил мне облегчение, но в то же время забирал и желудочный сок, и я часами мучился несварением. Стоило поесть миндаля, как я терял аппетит, и моя покойная сестра Элоина выговаривала мне. Я всегда маялся с желудком.
   Он у меня никогда не был крепким, хотя не доставлял и серьезных осложнений, за исключением почти хронического гастрита. Доктор Ромеро, мой друг из нашей компании в кафе, не признает гастрит заболеванием, хотя и соглашается, что случаются временные воспаления слизистой, проходящие при устранении причин, которые их вызывают. Я отвечаю ему, что тогда можно допустить существование, так сказать, спровоцированных гастритов, но он возражает, что это все равно как ожог – несчастный случай, но не заболевание. Нам с ним так и не удается договориться, но факт то, что моя повышенная кислотность, этот постоянный дамоклов меч, в одних случаях одолевает меня, даже если я сижу на жесточайшей молочной диете, а в других так и не проявляется, хоть бы я съел на обед фабаду [5] с полным набором специй. Есть, правда, одна особенность: приступы проходят, если я прилягу на левый бок, и обостряются, стоит повернуться на правый. Это навело меня на мысль о язве, но врачи после ряда обследований отклонили такую возможность. Тем лучше.
   В течение многих лет я был склонен связывать капризы моего желудка с плохим сном и поэтому провел над собой серию опытов, но отказался от этой мысли, убедившись, что кошмары мучают меня, даже если я ложусь на голодный желудок. Тогда я подумал о возможном влиянии печени и на целых полгода сел на вегетарианскую диету, которой придерживался особенно строго за ужином, но ничто не переменилось. Эти неудачи побудили меня перейти к лечению транквилизаторами, а затем и снотворным, но все осталось по-прежнему. Вообще-то говоря, бессонницей – стопроцентной бессонницей – я не страдаю, вот лечение снотворным мне и не помогало. Как правило, сон приходит ко мне часов около двух ночи, после непродолжительного чтения, но это сон ложный, поверхностный, какой-то затяжной кошмар. Впрочем, это даже и не кошмар в буквальном смысле слова, навроде тех, например, что мучают в детстве, когда пытаешься убежать и не можешь двинуть ногой или оказываешься зажат в какой-нибудь расщелине и не в состоянии шевельнуться или даже вздохнуть. Нет, мои нынешние кошмары иные: не то мне снится, что я не сплю, не то я не сплю, но думаю, что заснул. Как оно на самом деле, я не знаю, мне так и не удалось это выяснить. Бесспорно одно: я могу пробудиться, как только того пожелаю. Иногда, изведенный этой полудремой, я принимаюсь считать воображаемых барашков или пытаюсь проследить весь путь какого-нибудь сухожилия от пальца ноги до самого паха, но мне все равно не удается заснуть, а если и так, то, значит, мне снится, что я считаю барашков или представляю себе сухожилие. Так действительно ли я считал баранов и думал о сухожилии, напрасно пытаясь заснуть, или же мне все-таки снилось, что я ночь напролет считал баранов и воображал свое сухожилие? Не знаю, и в этом моя беда.
   Дойдя до этого состояния, я начинаю прилагать все силы к тому, чтобы полностью погасить сознание, отключить нервные клетки и погрузиться в настоящий, глубокий сон. Тщетные потуги! Чем сильней намерение заснуть, тем легче берет верх бессонница. И тогда, взвинченный до предела, хватаешься, как за последнюю возможность, за неврологические средства: капли в нос, ушные затычки, повязки для глаз… Среди всех этих средств есть одно поистине гениальное: затычки. До чего же простой способ отключиться от мира! С помощью затычек вы предусмотрительно даете бедному истерзанному слуху своевременную передышку. Наступающее ощущение изоляции рождает сначала некоторое чувство тревоги, но стоит немного попривыкнуть, как обретаешь покой: нет больше моторов, телевизора в соседней квартире, приемников, тормозов… Если Вам кажется заманчивой мысль испытать это средство, откажитесь от резиновых затычек и попробуйте восковые, мягкого податливого воска, прекрасно приспосабливающиеся к ушным отверстиям (стоило написать это, как во мне зародилось подозрение, не затычки ли становятся причиной моих кошмаров, наглухо запирая мысли в голове, отчего те кружат внутри черепа, ровно мухи под колпаком? Вижу, что придется мне подвергнуть себя новым экспериментам).
   Разумеется, сеньора, я читал Фрейда. Я признаю его книги заслуживающими внимания в плане теории, но не более того. Я не верю ни в психоанализ как метод лечения, ни в сны как проявление влечений или освобождение от подавления. Будь это так, мои сны, думается, были бы другого рода. Но чтобы раз за разом снилось, что ты бодрствуешь, – какой смысл может иметь подобное во фрейдистском бессознательном мире либидо и подавлений?
   Мой друг доктор Ромеро посоветовал мне как-то проводить меньше времени в постели. Довод был прост: чем сон короче, тем крепче. По его словам, после сорока старая схема «три по восемь» не имеет смысла. Я попробовал, но лекарство оказалось хуже болезни. По ночам кошмары продолжались как прежде, а днем я тенью слонялся из угла в угол, разбитый, не в состоянии сосредоточиться, из чего вынужден был заключить, что проводить в постели восемь часов – спящим ли, бодрствующим – было для меня обязательным.
   После долгих размышлений я пришел к выводу, что происходящее со мной – это профессиональное заболевание. Журналистика, вынуждая нас работать по ночам, а отсыпаться днем, нарушает естественный для человека порядок. Происходит разлад. Дневной сон сил не восстанавливает, а по ночам работа дается за счет возбудителей и искусственных стимуляторов (сама профессия – такой стимулятор). На протяжении без малого сорока лет активной работы я редкий раз ложился раньше четырех часов утра, а зачастую удалялся на отдых, когда солнце уже стояло на небе. Вы скажете, что многие журналисты спят как сурки, но это не аргумент. Силикоз – профессиональный недуг шахтеров, но сколькие из них им не болеют. В общем, живи я хоть тысячу лет, никогда мне не приспособиться к режиму нормальных людей. Я – неизлечимый больной.
   Однако боюсь, друг мой, не слишком ли много я рассказываю Вам о себе в этих первых письмах, хотя, ежели подумать, наша переписка и была затеяна с целью узнать друг друга, и, следовательно, было бы недостойно умалчивать о таких сторонах моей личности, которые кажутся мне основополагающими. Сегодняшние строки – это ответ на Ваше утверждение, что от моих писем на Вас веет умиротворяющим ощущением покоя. Пытаться выглядеть таким в Ваших глазах было бы лицемерием. Я человек не спокойный, тем паче не безмятежный, хотя и достиг определенного умения владеть собой, Что же до Вас, я хочу сказать – до Ваших писем, они отвечают картезианской логике, В них нет случайного, немотивированного, одни вещи строятся на других, и все подогнаны друг к другу, как в искусной столярной поделке.
   Думаю, что Вы совершили ошибку, оставив учебу после сдачи общеобразовательных предметов. Могу понять ревность Вашего мужа, тогда еще жениха, поскольку сорок лет назад девушки в университете были наперечет, да и отношения между мужчиной и женщиной понимались иначе. Но ведь никогда не поздно начать сначала. Раньше я говорил Вам об американских матерях, о том, что они возвращаются к учебе, как только дети начинают собственную жизнь и больше в них не нуждаются. Отчего бы Вам не поступить в университет? Идеальным студентом был бы тот, кто сочетал бы дарования двадцати лет с опытностью пятидесяти. Нашим студентам не хватает второго, Вам – первого. Вопрос в том, чтобы разгадать, что из этого важнее.
   С уважением, дружески
   Э.С
 
26 мая
 
   Уважаемая подруга!
   Ваше письмо застает меня в самый момент отъезда в деревню. Там сейчас все в работе, отделяю водосток ванной комнаты от кухонного, оказавшегося недостаточным. Весь дом у меня вверх ногами, Рамон Нонато болен, лежит с прострелом, так что пришлось нанять каменщика здесь, в городе. Знаете, во что он обходится мне в день? Четыре тысячи песет плюс питание. А знаете, почем кило телячьей вырезки в Креманесе? Семьсот песет. Дороже, чем здесь, в столице, хотя столицу снабжают мясом оттуда. Ну куда это годится? Вам кажется нормальным, когда правительство заявляет нам, что в минувшем апреле жизнь подорожала на 0,8 процента?
   Прошу у Вас совета, сеньора. Чем выложить пол на кухне и в ванной: кафелем или керамической плиткой? Друзья рекомендуют мне последнее. Вам не кажется, что может получиться мрачновато? Напишу Вам оттуда без спешки. С сердечным приветом
   Э.С.
 
28 мая
 
   Уважаемая подруга!
   В своем последнем письме Вы спрашиваете, каким образом я пришел к журналистике, как смог достичь должности редактора, не имея специального образования. Ежели подумать, это стало плодом целого ряда обстоятельств, что даже сегодня, по истечении стольких лет, объяснить непросто. В одном из прежних писем я уже рассказывал Вам о своем собеседовании с управляющим доном Хуаном Гереньей и о приятном впечатлении, которое он на меня произвел. С тех пор я начал работать в газете, первое время, что называется, на подхвате: то помогал в отделе цинкографии, то находился при коммутаторе, а то исполнял обязанности курьера. Больше всего радости доставляла мне последняя должность, где я осуществлял сообщение между редакцией и цехом. Это занятие было уже журналистикой, ибо я работал с материалами, которые, распределенные по рубрикам и набранные типографским шрифтом, должны были появиться наутро в газете. Через несколько месяцев это место окончательно закрепили за мной. В те времена редакторы занимались не только местной информацией, но и тем, что раздували поступавшие из Мадрида скупые телеграммы, главным образом политические новости, но также и международные события и происшествия. Это была по-настоящему творческая работа. Не располагая ничем иным, кроме сюжетного ядра, редактор не мудрствуя лукаво и с помощью одного лишь своего воображения разукрашивал его, как мог, различными подробностями. По дороге в наборный цех, на лестнице и особенно в подземном проходе, я с жадностью прочитывал порученные мне материалы, поскольку чувствовал самый живой интерес к печатным текстам. Так началось мое журналистское образование, и сегодня я с полным правом могу заявить, что дорога из редакции в цех – длинный коридор, несколько пролетов железной лестницы да сырой подземный проход – и была моим университетом. Два года спустя в газете произошло важное нововведение: установка первого телетайпа. Можете ли Вы вообразить себе, мой друг, что означало подключение к работе механизма, который сам по себе воспроизводил типографским шрифтом то, что некто отстукивал из Мадрида? Самопишущая машина! Подлинная революция! С ее установлением пришел конец телеграммам, но также, увы, было покончено и с воображением. Объем новостей стал чрезмерным, в иные вечера – просто неохватным. Теперь нужно было производить отбор. Редактору следовало уже не раздувать материал, но, напротив, «выгонять воду», делать выжимки, поскольку в те годы газета выходила на шести полосах, а информация с телетайпа требовала куда большего объема. Содержание работы стало, таким образом, противоположным. Но сама она тем не менее оставалась столь же увлекательной, и я глаз не спускал с валика телетайпа, где буква за буквой писалась история нового дня. В перерывах я разрезал бесконечную ленту на полосы, потом делил на небольшие отрезки и наклеивал на четвертушку листа, после чего отдавал на редакцию. Позже, по дороге в цех, я смотрел, что выкинуто, а что, наоборот, вынесено в подзаголовки, и таким образом учился выявлять главное, постигал значение анализа как упражнения для ума.
   Редакторы и наборщики приняли меня хорошо, и все, включая и главного редактора Иларио Диего, человека с трудным характером, который так глупо погиб впоследствии, споткнувшись на ровном месте и ударившись затылком, – все ценили меня. Вскоре затем по моей просьбе дон Хуан Геренья предоставил мне место ночного курьера, что дало мне возможность непосредственно присутствовать при свершении действа, которое с первой минуты привело меня в восхищение. Так я познакомился с процессом верстки, со стереотипией, с изготовлением печатных форм и матриц и, наконец, с кульминационным моментом, под утро, – печатанием тиража. Из ночи в ночь в полном самозабвении наблюдал я за этим священнодействием, а по воскресеньям, когда мы не работали, мне словно бы не хватало чего-то. Мне уже необходимы были, как воздух, запах свежей краски, вид крутящихся барабанов, грохот ротационной машины, нескончаемое треньканье звонков, да и вообще та атмосфера возбуждения, что царила каждую ночь до рассвета. Около четырех утра я уходил домой, неся в руках дневную газету, еще пахнущую свежей краской. Несмотря на поздний час, моя сестра Элоина поджидала меня на ногах и, хотя я был уже далеко не мальчишкой, спешила обнять меня, приласкать и заставляла рассказывать ей в подробностях все новости прошедшего дня.
   К тому времени я целиком заслужил доверие своих сотрудников, и редкий день проходил без того, чтобы наш директор дон Фернандо Масиас, сеньор Эрнандес или Бальдомеро Сервиньо (ставший впоследствии таким верным, таким близким моим другом) не поручили мне редактуру какой-нибудь заметки. Однажды директор похвалил составленный мной краткий комментарий, и это стало для меня настоящим событием, ко мне словно пришло признание, я возгордился, возомнил о себе и с тех пор, как только случалась свободная минутка, сам просил какой-нибудь работы. Так я освоил «портфель дежурных фраз», по остроумному выражению сеньора Эрнандеса, и в самом скором времени уяснил себе основные положения, как, например, то, что смерть до сорока лет была «безвременной», а покойный – «усопшим», женщины после пятидесяти – исключительно «добродетельными», всегда «доблестными» – военные и «неподкупными» – судьи. Список этот был невелик и несложен, и, как легко себе представить, уже по прошествии нескольких недель я расставлял эпитеты с безошибочностью и непринужденностью профессионала. Тогда-то и совершил я свою первую ошибку, урок, памятный мне по сей день, когда в одном некрологе я простодушно, оттого лишь, что было этой даме за пятьдесят, назвал «добродетельной» хозяйку какого-то дома терпимости, что стоило мне строгого внушения со стороны дона Фернандо.
   Так текла моя жизнь около трех лет, до 1936 года, когда произошло Национальное восстание и я, как и столькие другие, был мобилизован. По возвращении я нашел редакцию «Коррео» несколько напуганной. В период Республики газета не только следовала своей либеральной традиции, но и проявила, я бы сказал, определенное вольнодумство, и теперь руководство опасалось, и не без оснований, ее конфискации. Однако на этой стадии Мадриду уже не было нужды конфисковывать «Коррео», поскольку газета, как и вся национальная печать, подпадала под власть министерства и волей-неволей становилась проводником принципов Движения. В остальном же ничего не переменилось, и желание попасть в число редакторов одолевало меня с каждым днем все сильней и сильней. Как-то вечером Бальдомеро Сервиньо предложил мне подать заявление на Организованные в Мадриде курсы интенсивной подготовки, предназначавшиеся для журналистов, работающих по специальности, но не имеющих удостоверения. Я возразил, что проект не выгорит, поскольку у меня нет образования, да и работаю я не в редакции, но Бальдомеро, не привыкший отступать перед чем-либо, препоручил мое дело своему старому сослуживцу Мамелю Лопесу Артигасу, человеку деятельному и предприимчивому, с политическим весом, который закрыл глаза на то, что я всего лишь младший служащий, освободил меня от посещения курсов (что обошлось бы мне в значительную сумму) и четыре месяца спустя выслал заказным письмом на мое имя готовое удостоверение с регистрационным номером. Ход оказался верным и, главное, своевременным, ибо, по словам самого Артигаса, в дальнейшем, чтобы стать журналистом, потребовалось бы не только среднее образование, но и пять лет учебы в специальном институте – что, на мой взгляд, и благоразумно и предусмотрительно при подготовке к столь ответственной профессии.
   Случилось так, что в промежутке между подачей моего заявления и получением удостоверения, а может быть, и в какой-то связи с этим, в газете произошла чистка, и наш директор дон Фернандо Масиас и еще три редактора попали под Трибунал по борьбе с масонством и коммунизмом, уж и не знаю, в качестве масонов или же коммунистов. Короче говоря, редакция осталась на бобах, и Главное управление печати, чтобы избежать каких-либо неожиданностей, поставило новым директором «Коррео» известного сумасброда по имени Бернабе дель Мораль, весьма отличившегося на войне, но напрочь лишенного способности к журналистике. Понимая всю свою ограниченность, Бернабе как-то пригласил меня вьшить кофе и неожиданно предложил помогать ему, содействовать в идеологической ориентации газеты, на что я тут же согласился с величайшей охотой, поскольку мне не по душе была уклончивая и неискренняя позиция «Коррео». Вот так, друг мой, нежданно-негаданно и оказался я вдруг редактором газеты, о чем мечтал, к чему стремился столько лет.