Станислав ДЕСЯТСКОВ
СМЕРТЬ ПЕТРА ПЕРВОГО

* * *

   Во второй половине сентября 1724 года на берега Невы спустилось тихое бабье лето. Первые осенние дожди прошелестели, и осеннее солнышко заблистало на красных черепичных крышах я отмытых мостовых Санкт-Петербурга. В Летнем саду замелькала белая паутинка, а солнечные лучи с раннего утра приветливо дрожали и дробились в мелкозастекленных, на голландский манир, высоких окнах Летнего дворца и будили молодых принцесс: веселую пятнадцатилетнюю хохотушку Лизаньку и старшую, тихую чернобровую красавицу Анну.
   Лизанька сама распахивала настежь окна, и в се спальню врывался свежий воздух осеннего сада. Воздух пах горьким дымком от костерков садовников, — на них сжигали опавшие листья, узорчатым ковром покрывавшие садовые аллеи и лужайки, на которых еще клубился утренний туман Лизанька морщила курносый носик от удовольствия, звонко чихала от утренней сырости.
   Анна вставала позднее. Томная, строгая… Да и то рассудить надобно: скоро она должна была стать нареченной невестой приезжего заморского принца из Голштинии. Оттого и на младшую сестрицу посматривала свысока, рассуждала о всем со степенной важностью, как и подобает будущей герцогине-правительнице, хотя нет-нет да и завидовала беспечной веселости Лизаньки. У той еще все в тумане, а женихи пребывают токмо в великих замыслах батюшки да в прожектах коллегии иностранных дел Российской империи.
   А меж тем ее-то суженый спозаранку уже перед окнами маячит, явился с приветственной музыкой.
   Утреннюю тишину будили звуки флейты и гобоев, и небольшой оркестр герцога голштинского начинал свой концерт перед окнами проснувшихся принцесс.
   Молодой герцог Карл Фридрих стоял перед оркестром, как полководец перед маленькой армией. Зевал, конечно, в кулак от недосыпу — но что поделаешь, дщерь Петра Великого стоила ранней побудки.
   Смешливая Лизанька беспечно перевешивалась из своего окна (как роза с ветки — галантно заметил герцог), смеялась нелепой позитуре жениха.
   Анна смотрела на сестрицу с досадой: ведь сколько раз и она, и матушка наказывали сестрице не высовываться, потому как европейский политес не велит.
   Но не до политесу Лизаньке, когда столь занимательное действо, как сватовство. А жених-то, жених! Разодет в пух и прах, что твой барон Строганов: парижские башмаки на красных каблуках; кафтан не иначе как испанского бархату; камзол золоченый, версальский; кружева и на манжетах, и жабо точно брабантские; парик новоманирный, короткий (а наши-то балбесы все еще носят парики длинные, волосы до пупа); так-так, а на шляпе-то не иначе как камни-самоцветы! Батюшки, да никак он через лорнет на меня пялится…
   Накось, выкуси! — Лизанька показала дерзкий язычок женишку и спряталась за занавееку, давясь от смеха. Представилось, что сей талант обернется золотым шмелем, да и ужалит!
   Анна на смех Лизаньки не дивилась, хорошо ведала природную веселость сестрицы. К окну она подходила неспешно, после того как камер-фрау и девки одевали ее, втискивали в корсет, поправляли платье на жестком обруче, взбивали высокую прическу: парик Анна, в отличие от лысых придворных щеголих, не носила, да и к чему ей оный, коли от матушки унаследовала прекрасные природные темные волосы. Единую вольность и позволяла: украшала высокую прическу алой розой.
   Затем подходила к закрытому окну и через стекло любовалась на своего заморского герцога: жених был и молод, и хорош собой — что же боле потребно, и Анна, закрыв глаза, томно поводила головкой в такт музыке и поднимала руку с цветком, словно шла с женихом в менуэте.
   Впрочем, знала ведь плуговка, что сии знаки Карлу Фридриху весьма приятны: на прошлой ассамблее у Меншикова весь вечер твердил, что с этой розой в волосах и белоснежной поднятой ручкой Анна — вылитая испанка, и ему мерещится уже перестук кастаньет. Правда, поначалу Анна задумалась: а хорошо ли сие иль мизерабль выглядеть испанкой? И, как послушная дочь, спросила, конечно, матушку, которая в сих хитростях куда как искушена.
   Екатерина Алексеевна глянула на нее как-то на особицу, точно впервые узрела выросшую дочь, а затем звонко рассмеялась; прижала к пышной груди и прошептала необычно, заговорщически:
   — Конечно же хорошо, дуреха ты моя дуреха! Испанка — сие страсть, и, значит, дюк сей влюблен в тебя страстно!
   Впрочем, Анна и без того ведала силу своих чар над герцогом. Третий год Карл Фридрих в Петербурге и все ждет от батюшки слова согласия. Видно, такова их судьба: дождется! Потому она была совершенно спокойна и не разделяла тревог матушки; твердо верила: чему быть, того не миновать!
   Меж тем Екатерину Алексеевну, в отличие от дочки, мучило многое: а вдруг герцог передумает аль с ним что случится? Вон ведь как его спаивают и у Апраксиных, и у Меншиковых! При дворе в Санкт-Петербурге всем памятно было, как еще один герцог, — тот, Курляндский, — обвенчавшись с царевной Анной Иоанновной, на собственной свадьбе так упился, что после оной вскоре и помре. И кукует сейчас Анна Иоанновна одиноко и печально на пустынном подворье герцогского замка в Митаве. А ну как и мою Анхен такой же злой случай ждет-поджидает? Екатерина Алексеевна даже с другом своим старинным, Александром Даниловичем Мепшиковым, о том переговорила, и светлейший обещал помочь, упредить вельмож. И спасибо, слово сдержал — герцога голштинского перестали доставлять с ассамблей пьяным в стельку, бревно бревном.
   Но самая-то великая опасность для счастья Анхен таилась, пожалуй, совсем рядом, за стенкой, где похрапывает хозяин, господин первый бомбардир Петр Алексеевич. «И что ему, чертушке, еще в голову взбредет? — не без печали рассуждала по ночам Екатерина, ворочаясь в пуховой постели. — Мало вишь ему герцогского титла, подавай в семью королевский! И эта стрекоза французская, маркиз Кампредон, так и блестит перед очами хозяина: молодой-де король Людовик XV растет не по дням, а по часам и вот-вот войдет в полную силу. А моей-то Анне каково в девках маяться да ждать, пока Бурбон повзрослеет?! Хорошо еще, в последнее время маркиз переменил фронт, заводит ныне беседу о Лизке-птенчике. Ну да той еще петь и чирикать! А с Анной надобно боле не медлить. Сегодня же переговорю с хозяином… — решила про себя Екатерина Алексеевна. — Потребно невзначай соглашаться, дабы не упустить герцога. Министр-то его Бассевич на днях уже об отъезде речи повел. Хорошо, герцог влюблен. Почитай каждое утро является с приветственной музыкой… — Екатерина Алексеевна глянула в окошко. — Вот и опять здесь!»
   Она наблюдала за щеголем-женихом и его свитой сбоку, из поварни, где проводила обычную утреннюю ревизию. Многое во дворе Екатерина Алексеевна доверила своему обер-гофмейстеру Василию Олсуфьеву, но токмо не кухню. Сказалась, должно быть, старая привычка, идущая еще с сиротских лет, проведенных в услужении у пастора Глюка в Марденбурге, где она тоже ведала кухней, а до того еще наголодалась изрядно. Потому кухню и винный погреб Екатерина оставила за собой, и никакому Олсуфьеву сюда ходу не было. Да и взгляд тут потребен зоркий: не то шельмецы-повара тотчас все растащат.
   Екатерина Алексеевна с удовольствием осмотрела свою простую поварню: все чисто, прибрано, сияют в солнечных лучах до блеска отмытые кастрюли и сковородки, сверкает серебряная посуда, запертая в особом шкапчике.
   Здесь, среди кастрюль, Екатерина Алексеевна чувствовала себя полным генералом. Выслушала доклад старшего повара, сама проверила кладовые, где висели добрые окорока и копченые колбасы, доставленные из Ревеля; спустилась в ледник, полюбовалась на огромных замороженных осетров — дары астраханского губернатора; заглянула в винный погреб, где рядами высились крепкие бочонки с бургундским, мозельским, венгерским пипами. Виночерпий доложил, что вечор доставили бочонки с добрым токаем — подарок государю от князя Эстерхази. Екатерина Алексеевна сама опробовала вино. Токай был отменный, не заметила, как и выпила стаканчик до дна. Распорядилась подать вино к обеду — токай был любимым вином хозяина. А впрочем, угодить Петру-ше проще простого. С утра ест токмо холодное мясо о солеными огурцами и мочеными яблоками. Так что забота здесь была нехитрая: отправить в царский кабинет холодную курицу да штоф с водкой, настоянной на разных полезных кореньях, которые водку крепили и придавали ей особый вкус. Придворные льстецы величали сию водку петровской, поскольку государь сам алхимничал с сим полезным напитком.
   Правда, Петр с утра выпивал токмо одну походную чарочку, но Екатерина посылала в кабинет целый штоф, зная, что государь иногда здесь же отличал чаркой угодившего ему вельможу.
   Ежели с господином бомбардиром хлопот больших у Екатерины Алексеевны по кухонной части по утру не было, то когда дело доходило до собственного стола, приходилось крепко подумать: ей самой и Лизаньке никак нельзя марципанов и прочих сладостей, не то тотчас разнесет! Крупны были в теле! Екатерина вздохнула. До сладостей она была великая охотница.
   Зато Айна — совсем другое дело: и в кого такая вертлявая оса уродилась? Талию пальцами обхватишь. «А впрочем, в кого же, как не в меня! — Екатерина Алексеевна про себя улыбнулась и выпила рюмочку анисовой, душистой. Увидела, как за окном музыканты собирают уже свои инструменты, а щеголь-герцог раскланивается перед принцессами. — Ведь и у меня была столь тонкая талия, что первый-то муженек, бравый шведский драгун, бывало, брал ее в две ладони. — Екатерина выпила еще рюмку анисовой, хихикнула: — Надо же, столько лет того шведа не вспоминала, а тут… — Выпила третью рюмку и показала язык вслед уходящему герцогу. — Хотя ты и кавалер-щеголь, но мой-то нынешний талант во всем поизрядней будет!» — Вздохнула, зажмурилась: и тотчас представился во весь рост знатный красавец, камергер Виллим Монс, его сладкие губы. Как он целовал эту грудь! Но только грудь и ничего боле, потому как она императрица и боле нельзя. И тут же задумалась — а отчего же нельзя? Ведь за окном бабье лето, самый что ни на есть ее праздник. Как это у русских говорят: в сорок пять баба ягодка опять!
   Екатерина оглядела покрытый осенним золотом Летний сад. «Вся природа ликует, а я разве не часть оной? — И явилась дерзкая мысль: — Хозяина-то черти ныне на Олонецкие заводы гонят. А я не поеду, сошлюсь на женскую хворь. И останусь в Санкт-Петербурге себе во всем вольна. Ведь я ныне коронованная императрица!»
   Коронация Екатерины свершилась в Москве еще по весне, но она всякий раз поражалась своему новому состоянию. «Императрица!» — это слово переливалось ее излюбленными голубыми алмазными подвесками. И это слово решило все. «Разве я себе не вольна?!» — билась дерзкая мысль. «Вольна, во всем вольна, ведь ты ныне императрица!» — ответствовал ей какой-то тайный бес. И она тому бесу поверила.
   Когда камер-лакей распахнул перед ней увенчанные амурами светлые двери, солнечный луч упал к ее ногам, и по тому лучу золоченым кузнечиком подскакал, он, душонок, дорогие сладкие губы. Согнулся в изысканном реверансе, чмокнул в ручку, заглянул бесстыже, прямо в глаза. Виллим, конечно, все понял, усмехнулся уголком губ, громко объявил, что все бумаги по делам вотчинной канцелярии подготовил и может сделать доклад по ним ее величеству в любое угодное время.
   — Пройди в мой кабинет и жди! — властно приказала Екатерина и грозно оглядела защебетавших фрейлин.
   «Девки так и зыркают, не дай бог, учуют нечто, тотчас передадут хозяину. С ними надо ухо ой как востро держать! — подумала Екатерина. — Иные ведь о том лишь и мечтают, как бы занять мое место. В астраханском походе, к примеру, Машка Кантемир сама под пьяного хозяина легла и даже понесла от него. А еще природная княгиня! Да бог миловал, случился выкидыш, Кантемиршу прогнала от двора. Не то, говорят, уже и корону царскую примеряла!» — В темных глазах императрицы наливался такой гнев, что фрейлины тотчас замолкли и потупили очи. Одна гордячка Головкина дерзко выдержала ее взор и, похоже, даже усмехнулась нехорошо. «Ну погоди, барышня! Отплачу я тебе, даст бог, за все свои страхи!» — зло подумала Екатерина, но в сию минуту отвлек ее веселый толстячок, этаким колобком подкативший к руке. То был любимый шут, Ивашка Балакирев. Екатерина благоволила к нему на особицу, поскольку приведен он был ко двору Виллимом Мон-сом, у которого выполнял самые тонкие и тайные поручения.
   — Зачем, матушка, гневишься? С утра сердце горячить — к вечеру устанет! Аль сон какой видела, так скажи, я тебе любой сон отгадаю! — тоненьким дискантом проверещал Балакирев, и круглое лицо его расползлось в такую Дурацкую улыбку, что стало похоже на широкий масляный блин.
   — А сон и впрямь был чуден! — горловым искусственным голосом пропела Екатерина. — Будто гуляю я с фрейлинскими девками по летнему огороду, и налетел вдруг вихорь и у Катьки Головкиной платье сзади на голову задрал, а под платьем-то ничегошеньки…
   Тут, как и ожидала Екатерина, все фрейлины дружно захихикали и обернулись к побелевшей от злости Головкиной.
   — А из-за кустов вдруг как выскочит белый козел, как поддаст Катьке под голый 8ад… И к чему бы сие? — Екатерина Алексеевна в недоумении развела руками.
   Фрейлины уже не хихикали, а ржали, яко молодые кобылицы. А Балакирев нежданно упал на четвереньки и с диким воплем: «Бее! бее!» — козликом поскакал на Катиш Головкину. Та едва успела подобрать тяжелое парчовое платье, чтобы шут не обмарал слюною.
   — Государыня, позвольте мне выйти, мне дурно… — пробормотала Головкина.
   — Иди, матушка, иди! Да снам чужим и наветам чуждым не особо-то доверяй! — уже добродушно молвила Екатерина.
   Петербургская злая оса, как в свете звали Головкину, пулей вылетела из залы. Смеющиеся фрейлины вытирали слезы на глазах. Посмешила матушка царица на славу. Шутка удалась, и Екатерина милостиво возложила руку на плечо догадливо подскочившего шута и прошествовала в свой кабинетец, где ее нетерпеливо поджидал Виллим Монс, дорогие сладкие губы. Занятия предстояли личные, но отменно важные: по делам собственной вотчинной кацелярии ее величества.
   — Своя рубашка она завсегда ближе к телу! — весело осклабился Балакирев, закрывая дверь в кабинет Екатерины.
   В то самое время, когда Екатерина Алексеевна решала дела семейные, на другой, мужской половине дворца решались вопросы самые важные, государственные.
   Закутавшись в долгополый персидский халат (трофей из последнего похода), Петр I, вопреки обыкновению, никого из вельмож к себе не допустил и сидел в своем кабинете совершенно одиноко, нацепив на нос смешные голландские очки в тонкой оправе. Очки эти он купил еще во время своей второй поездки в Амстердам, и очки те были от дальнего взгляда. Потому как ныне, когда великими викториями и главными мирными трактаментами закончились все войны и походы, взгляд на дела российские должен был быть не дальний, сквозь пороховой дым, а ближний, пристальный, как чере-з микроскоп голландца Левенгука.
   Надобно было заняться внутренними законами и установлениями для молодой империи. Впрочем, Петр I готовился к этим трудам уже третий год, когда сразу после Ништадтского мира отправил в Швецию молодого гамбургского юриста Фика, дабы оный ознакомился со всеми законами и установлениями шведского королевства. Тогда он еще полагал, что шведы, которые оказались учителями в трудах воинских, такими же явятся и в трудах мирных.
   Но вот Фик явился недавно из своего заморского вояжа и объявил, что, хотя законов в Швеции много и он привез с собой целый сундук фолиантов, законы те сами шведы, после того как погиб Карл XII, все переменили, и шведская аристократия там ныне такую власть забрала, что Швеция, почитай, стала родной сестрицей польской шляхетской республике, Речи Посполитой. Ну а политичные порядки в Польше, где каждый шляхтич в огороде был равен воеводе, Петр I и его приближенные сами отменно ведали — во время Северной войны временами случалось, что, почитай, вся Речь Посполитая была под русской ру сой.
   Посему Петр определил Фика в камер-коллегию, ведавшую всеми финансами Российской империи, и приказал ему на досуге разобраться со шведскими законами вместе с президентом коллегии князем Дмитрием Михайловичем Голицыным. «Старик он злой, желчный, супротивник многих моих перемен, но не шепчет о том за спиной, а говорит прямо, открыто. К тому же и сам учен в Италии и Рагузе, читал и Маккиавелли, и Томазия Гоббса, и Локка, и Гуго Гроция. В сих делах ему нет равных…» — думал Петр, отдавая Фииа под начало Голицына и приказав обоим подготовить ему краткий экстракт, что из прежних шведских законов пригодно для империи Российской.
   Пока же, дабы не тратить время втуне, Петр решил завершить то, что было начато, да не закончено сполна: «Гисторию Северной войны» и «Морской устав». Он положил себе аа правило каждое утро по субботам, натощак, пока голова ясная, три часа сидеть за письменным столом, и так же, как он выполнял все свои зароки, выполнил и этот. К немалому удивлению вельмож, в эти дни он не мчался с утра в Адмиралтейство и не шел к Нартову в токарню, а сидел перед листом чистой бумаги. И здесь понял, сколь трудна бумажная работа. Правда, дописывать морской регламент было легче, чем сочинять общую Гисторию — ведь первые морские установления он дал еще в молодости, во втором азовском походе в 1696 году. «Сколь давно все это было — и весенний разлив Дона, и скрип сотен уключин на галере „Принципиум“, и веселый дебошав французский Фрапц Лефорт, определенный, к немалому своему удивлению, в великие адмиралы…» — Петр закрыл глаза, вытянул на столе жилистые руки… и увидел вдруг, как качается на мачте передней галеры красный фонарь. Такие фонари он приказал поднять на мачтах каждого судна, дабы в ночной тьме не налетели друг на друга, не мешали порядок в караване. И порядок в караване он тогда наладил, а вот как наладить порядок между людьми? Конечно, в старину говорили: порядок от Бога! Но божий порядок есть только на небесах, а здесь, на земле, порядок блюдет власть помазанника божьего, его власть! И ныне, когда он дорабатывал статьи «Морского устава» (первое издание уже вышло), приходилось вникать в самые мелочи.
   Он задумчиво погрыз ноготь (дурная привычка, от которой отвыкнуть так и не мог) и застрочил быстро, пропуская буквы, спешил, дабы не забыть в регламенте простого матроса и на берегу, так как гуляют морские черти здорово и крепко. «Аще кто девицу изнасильничает, — разлетались брызги чернил, — да сказнен будет смертию». Петр остановился, вспомнил, как по взятии Нарвы самолично заколол несколько таких насильников. Подумал, что снова явится большая кровь, и приписал уще отходчиво: «При суждении о сих делах судья должен поступать, впрочем, с великим рассуждением: где и когда сие учинено, кричала она или не кричала, есть ли у нее ссадины или кровоподтеки, когда она на то жалобу принесла, тотчас же или промедлив день или два… тогда часто по всему видно бывает, что и она к тому немалую охоту имела. Некоторые, правда, полагают, что публичная девка изнасилована быть не может, но сие неправильно, ибо насилие всегда есть насилие и надо на самое дело и обстоятельства смотреть, невзирая на персону, над коею учинено». Петр довольно хмыкнул, подписал: «Статья 116».
   День с утра задался, не было упущено и еще одно, пусть малое, но дело. Вспомнилось, когда был в Париже и посетил Академию наук, славный французский географ академик Делиль попросил его — снарядить экспедицию, дабы спроведать, соединяется ли Азия в Сибири с Америкой? И он обещал сие спроведать.
   Вернувшись из Парижа уже в январе 1719 года, отправил в Восточную Сибирь двух навигаторов, Ивана Евреинова и Федора Лужина, наказав им строго: «Ехать вам до Тобольска, взяв провожатых, ехать до Камчатки и далее… и описать тамошние места, сошлася ль Америка с Азией, что надлежит зело тщательно сделать».
   Навигаторы были в той командировке три года, но за неимением на Камчатке больших судов в открытый океан выйти не смогли и недавно представили токмо карту ближних к Камчатке Курильских островов. Ныне следовало снарядить в те края великую экспедицию и поставить во главе оной знающего и толкового капитана. И сие надобно обдумать и обговорить с генерал-адмиралом. Петр вышел в столовую, где уже был накрыт малый стол. За столом и не заметил, как съел кусок холодца, потом налил чарку петровской и обвел глазами столпившихся у дверей вельмож.
   — Федор Матвеевич! Присаживайся! — повелел он генерал-адмиралу Апраксину.
   Поднес и ему чарку. Генерал-адмирал крякнул, но выпил бодро, по-моряцки. Петр одобрительно усмехнулся, затем спросил озабоченно:
   — Кому можно отдать команду над назначенной великой северной экспедицией?
   — Да лучше командора Витуса Беринга, пожалуй, и не сыскать! — сразу нашелся генерал-адмирал.
   Федор Матвеевич Апраксин, может, и не был великим флотоводцем, но капитанов своих знал хорошо, и Петр ему в том крепко верил.
   — Витус Беринг — потомственный моряк, многому учен и, хоть и датчанин, я говорит обычно по-русски, да и с нашими офицерами и матросами в обхождении прост! Такой моряк, государь, верю, в деле не подведет! — Апраксин загорячился.
   Вот эту черту и любил Петр в своем генерал-адмирале — Федор Матвеевич за своих офицеров всегда горой. Петр весело улыбнулся, вспомнил, как однажды застал он генерал-адмирала самолично загоняющим сваи на Крюковом канале вместе с кадетами из Морского корпуса. На царский вопрос, что значит сие магнифико, генерал-адмирал ответствовал честно, не лукавя:
   — Коли определил петербургский губернатор, светлейший князь Меншиков, сих отроков, вместо того чтобы флотскому искусству обучать, тяжелые сваи на каторжной работе забивать, то и он, адмирал, будет им в том прямой помощник. А кораблями и флотами пусть приказчики Меншикова управляют!
   Петр честность ту оценил, тут же приказал кадетов возвернуть в Кронштадт на корабли и отдать в науку добрым капитанам. Алексашку же познакомил в тот день еще раз со своей дубинкой, правда келейно. «Да, видать, понапрасну. Сей прощелыга давно мою дубинку почитает за царскую милость!» — Петр глянул в дальний угол, где смиренно укрывался светлейший. И пришла вдруг лютая злость на сердешного друга — ведь на столе давно лежит бумага от генерал-прокурора Ягужинского, в коей перечислены многие вины светлейшего. И среди оных — самая страшная: мало того что уворовал миллионы, так еще перевел многие тысячи на Амстердамский банк.
   — На черный день за границу бежать изготовился, друг сердешный? — Петр поманил к себе пальцем Меншикова.
   Светлейший подошел робко, как бы ожидая удара. Да и то сказать, судьба его в последнее время была самая незавидная. После раскрытия почепского дела, в коем выяснилось, что светлейший без стыда, без совести уворовал земли у казаков Стародубского полка, ему пришлось не только возвернуть захваченную землю, но и лишиться прежней царской милости и доверия: Меншиков был снят с должности первого президента Военной коллегии. Его оставили, правда, сенатором, но настырный обер-прокурор Пашка Ягужинский продолжал вести следствие о многих винах светлейшего, и мало ли что прокурор мог еще раскопать, понеже во времена своего великого фавора Александр Данилович и впрямь перестал различать, где его собственная казна, а где государева. А ведь был богатейшим вельможей в Российской империи, имел 100 тысяч душ крепостных, рыбные промыслы на Каспии и на Белом море, соляные варницы, стекольные, суконные и шелковые мануфактуры, дворцы в Петербурге. «Так нет, все ему мало, мало и мало! Еще свои долги казне не возвернул, а уже сразу за Почепом требует себе на Украине Батурин». — Петр как бы с любопытством взгляннул на побледневшего от страха Меншикова. Но че вскочил, не закричал, не прибил. Гнев его словно ушел в печаль о старом и верном камраде, с которым прошли все молодые годы. Сказал тихо:
   — Ты, мейн фринт, возьми-ка бумагу нашего генерал-прокурора и ответствуй ему честно по каждому пункту. — Потом добавил вроде бы беззлобно, но так холодно и отстранение, что Меншиков даже вздрогнул: — А коли не оправдаешься по всем пунктам, особливо по вкладу в банк амстердамский, пеняй на себя…
   «Уж лучше бы побил, как встарь, дубинкой, мы ведь ничего, мы к тому привычные!» — тоскливо подумал Меншиков, забирая из рук Петра ябеду Пашки Ягужин-ского. Вспомнил, как Екатерина Алексеевна, его всегдашняя заступница, передала честно, что царь молвил при последнем с ней разговоре: «Ей-ей, Меншиков в беззаконии зачат, и во грехах родила его мать, и в плутовстве скончает живот свой». А под конец хозяин так рассердился, что закричал дико: «Коли он не исправится, то быть ему без головы!» — С ужасом в голосе шептала Катя, и по этому шепоту Меншиков понял, что его старинная полюбовница молвит чистую правду.
   — Ступай, ступай! — напутствовал его Петр. — Мне тут с господами министрами о государственных делах переговорить надобно, а ты подумай о своем!
   И эти слова царя сразу вдруг отдалили Александра Даниловича от других вельмож, которые отшатнулись от него, словно от зачумленного. По образовавшемуся меж ними коридору Меншиков ступал как-то странно и вышел из дворца на полусогнутых.
   А к царю один за другим стали подходить с докладами президенты коллегий, сиречь министры. И в том, что времена ныне переменились, лучше всего говорил порядок докладов. Первыми подошли не военные, а министры статские.
   Сначала отдал Петру бумаги на подпись президент камер-коллегии князь Дмитрий Михайлович Голицын, ведавший всеми финансами империи. За ним шел друг Голицына, бывший посол в Голландии и Англии, а ныне президент юстиц-коллегии граф Андрей Артамонович Матвеев. Потом следовали доклады мануфактур— и берг-коллегий, за ними отчет давала коммерц-коллегия, и только в конце Петр заслушал доклад нового президента военной коллегии князя Аникиты Ивановича Репнина. Такая перемена лучше всего говорила о перемене обстоятельств в положении Российский империи. Ведь осень 1724 года была второй мирной осенью для России после длившейся 21 года Великой Северной войны и состоявшегося сразу за ней каспийского похода Петра I.