Страница:
- Сколько же здесь Владимиров? - удивился я.
- Зови его длинным, - посоветовал кто-то из ребят, которые подошли сюда и окружили нас.
- Длинным? А как же тогда называть Петра Кутергина?
- Его можно и Петром Великим!
- Заслуживает?
- Он заслужит, - серьезно сказал Соколов.
Моя душа была переполнена радостью. В неволе я еще никогда ее так не чувствовал. Радость настоящего содружества, созданного в опасности продолжительным поиском.
Да, в этот вечер была создана наша группа, которая спустя два месяца осуществила побег. Здесь не было сказано, что неизвестный летчик - я, об этом узнают потом, ведь сама тайна с пилотом некоторое время сплачивала людей нашего экипажа. Товарищи сразу поверили, что я знаю его, что в решительный момент посажу его за штурвал и он поднимет самолет в воздух. А я, глядя в глаза людям, поверил, что они не отступят, не предадут, пойдут за мной на любой риск.
Мы разговаривали до самого "отбоя", ни словом не обмолвившись о том, с чего началось знакомство. Мы рассказывали о себе, словно сравнивали наши жизни и убеждали друг друга в том, что мы достойны нашего содружества. Владимир Соколов рос без отца и матери, в детском доме, затем работал в совхозе села Куркино, возле Новгорода. Я рассказал ему о себе: тоже приходилось и голодать, и ходить босиком. Наше детство было одинаково тяжелым, безхлебным, и между нами крепло доверие, мы узнали друг друга и не подведем; до конца пойдем избранным путем.
- Ты по-ихнему хорошо говоришь? - спросил я Володю Соколова.
- Беда научила, - ответил он. - В школе увлекался языками. Потом бауэры ежедневно давали уроки. Немцы уже считают своим.
- Нам такое доверие пригодится.
- В каком смысле?
- Летчика надо в команду взять, к самолетам как-то провести. Пусть увидит кабину, - твердо предложил я.
- Это обеспечим, - утвердительно проговорил Немченко. Он дважды пытался бежать от хозяина, эксплуатировавшего невольников. Когда после первого побега его поймали и привезли к хозяину, заплатившему даже деньги за своего раба, хозяин ткнул пальцами в глаза и один глаз выколол.
"Жаль, что один. Я хотел оба. Больше не бегал бы", - сожалел бауэр.
Через некоторое время Немченко рассчитался с хозяином и исчез в лесах с группой наших людей. Это был небольшой отряд мести фашистским извергам. Кто-то из бойцов назвал тогда Немченко лейтенантом, и прозвище осталось за ним, потому что весь его отряд попал в концлагерь.
- Хотели бежать на Родину, но просчитались, - глубоко вздохнул Немченко, вспоминая свою роковую неудачу.
Немченко тоже в совершенстве владел немецким языком, и ему тоже, как и Соколову, иногда поручали водить бригаду для работы на аэродроме.
Я присматривался к товарищам, расспрашивал их, еще не раскрывая до конца своих соображений.
* * *
В лагере произошли изменения: почти всех молодых эсэсовцев забрали с острова на фронт. В роли вахманов мы увидели сутуловатых, пожилых людей. Старички к нам начали относиться мягче, осмотрительней, хотя в бараках продолжалась та же зверская жестокость.
Наш блоковый по прозвищу Вилли Черный превосходил многих своих коллег в изощрениях над заключенными. Именно в эти дни нам выдали новые покрывала в клеточку - синее с белым, и это послужило для Вилли Черного поводом к убийству нескольких заключенных. В барак притащили две доски, поставили их с двух сторон нар, по ним мы должны были выравнивать постели. Если оставались на ней бугорки, Вилли Черный хохотал от удовольствия, а "виновного" выводил во двор и обливал холодной водой.
Каждый вечер, когда блоковый начинал развлекаться, мы убегали из бараков к месту встреч. Жестокости делали пленных более решительными. Дрожа от холода на морском ветру, мы приняли не одно решение: свести участников заговора в одну команду, наладить хорошие отношения с вахманом.
Из лагеря забрали и собак - их согнали в одно место, и мы видели, как за проволочной оградой специалисты тренировали овчарок бросаться под танк. Без собак стало легче и будто просторнее... Пора было действовать.
Сколачивание бригады для побега требовало от каждого участника отваги и личной жертвы. Но стоит ли рисковать именно теперь?
Эта проблема была решена за один день. После истязания найденного в фюзеляже самолета беглеца и разъяснений коменданта - "расстреляем всю команду, из которой убежал один: пять слева, пять справа и в строю каждого десятого" - я задумался над тем, хватит ли смелости у всех товарищей идти на смертельную опасность? Вопрос этот был не праздным. И когда мы в условленный день протиснулись к Соколову, который собирал желающих идти работать на аэродром, среди нас не оказалось Ивана Кривоногова.
Соколов вместе с охранником, низеньким, худым старичком в длинной шинели, повел нас на широкое поле аэродрома. Впереди шел Соколов - он подавал команды, следил за порядком в строю, чтобы мы надлежащим образом приветствовали всех встречных эсэсовцев. На некотором расстоянии впереди шел немец-прораб, он же бригадир, дававший рабочим задания и определявший точное место работы каждому. Замыкал нашу небольшую колонну вахман.
Стоял утренний полумрак, дул острый морской ветер. Закутанные в шарфы, платки, обмотанные бумажными мешками и лохмотьями, шли мы тесной группкой. Это было настоящее летное поле, на которое я раньше не имел права ступить ногой.
Я всматривался в сумерки, старался определить, где мы, далеко ли от стоянок самолетов. И вдруг: чах-чах! Пламя из патрубков. Свет прожектора рассекает тьму и выхватывает из нее длинный ряд самолетов. Я едва не остолбенел. Вот где они, совсем рядом, боевые, готовые к полету "юнкерсы"! Загудели моторы. Мы шли дальше к ангарам, на которые только вчера чьи-то самолеты сбросили бомбы.
И сразу улетучились из моей головы все соображения предосторожности - я увидел самолеты, готовые к полету. Я шаркал долбленками, а рука уже искала в сумке железку. Испугавшись такого "заскока", я начал кусать губы.
- Не знаешь, почему нет Ивана? - обратился ко мне Соколов.
- Не знаю, - ответил я.
- Я разговаривал с ним, - проговорил Михаил Емец.
- Почему же он крутит?
- В слесарной мастерской теплее, чем здесь.
- Конечно.
- Я тоже виделся с ним, - отозвался Дима.
- Подтянись! Раз, два, три! - грозно скомандовал Соколов.
Наша бригада в этот день поправляла поврежденный бомбой капонир защитное сооружение для самолетов. Он имел два выхода: один широкий передний, через который выкатывался самолет, и задний - тыловой, узкий. За капониром лежал лом от поврежденных бомбами машин. Там же валялись каркасы сгоревших при бомбежках самолетов, кабины, узлы, изуродованные, разбитые в авариях. Когда мне удалось проскользнуть через тыловой выход, я понял, какую ценность для меня и всей нашей группы представляют эти обломки: по ним я мог познакомиться с некоторыми приборами и средствами управления самолетом.
Это открытие было важным приобретением для меня в первый день работы на аэродроме. Когда я сказал о нем Соколову, он схватил меня за руку выше локтя и так ее сжал, что я умолк.
- Ясно! - горячо шепнул он мне.
Подходило время обеда. Мы ожидали, когда привезут нам "зупу". Не заставят ли отсюда идти к баракам? Но нет, движется повозка с бидонами. Разлили суп в наши котелки, и заключенные, кто где, пристроились на земле, бережно держа в ладонях свой паек. Вахману выдали обед отдельно, а бригадир пошел в столовую.
Наш вахман, с которым сегодня мы впервые вышли на работу, исполнял свои обязанности так же четко и строго, как и другие, и никто из нас не рассчитывал, не ожидал чего-то большего, чем разрешалось до сих пор. Новый вахман не вмешивался в нашу работу, он стоял в стороне, потирая замерзшие руки, изредка курил сигареты. Когда же ему привезли обед, он вошел в капонир, положил на землю винтовку, расстелил перед собой полотенце и принялся совсем по-домашнему обедать. Увидев, что мы проглотили свою еду, вахман подозвал к себе Соколова и что-то сказал ему. Владимир подошел к нам:
- Вахман разрешает развести костер. Может быть, у кого есть что-либо испечь или сварить - пожалуйста, он не запрещает.
Значит, наш новый вахман - человек бывалый, знает, что у нашего брата иногда бывает при себе сырая картошина, подобранная кость, редька. Нам действительно самым необходимым бывает огонь - поварить косточку и выпить тепленького бульона, согреться.
Вскоре в нашем капонире запылал костер. Одни кипятили воду в своих котелках, другие держали ладони над пламенем. Среди полосатых фигур была и сутуловатая спина в шинели. Мы смотрели на нашего нового вахмана с благодарностью.
А я в те минуты, обойдя костер, посмотрел на старческую спину вахмана, на его худой затылок, который виднелся из-под воротника, и впервые подумал: возможно, придется, убить его ударом по голове.
* * *
Мимо нашего капонира то и дело пробегали быстрые, проворные "мессершмитты", к которым я был особенно неравнодушен; подкатывались к старту тяжелые, длинные, с мощными моторами "юнкерсы". Теперь я мог рассмотреть их вблизи, а иногда я так их провожал глазами, что летчики, сосредоточенно глядя вперед, замечали меня, застывшего на стене капонира, на миг поворачивали ко мне свое лицо.
Чего ты, мол, вытаращился? Все равно ничего не смыслишь в машине!
Вдруг на аэродроме поднялась тревога. На край бетонки помчались машины, люди. Приказывают и нашей команде поторопиться туда же. Забираем лопаты, котомки, шагаем в строю. Соколов впереди, вахман сзади. Подгоняет любопытство. Проходим там, где никогда не бывали, - между самолетами. Владимир ведет нас Напрямик, будто старается для них, а я воспринимаю его маршрут по-своему. Все увиденное пригодится.
Да, мне понятно, что случилось: старая воронка от бомбы засыпана кое-как вместе со снегом; подтаяло, земля размякла, и колесо бомбардировщика провалилось. Люди окружили самолет, силясь поднять одну сторону и высвободить колесо.
Подошли мы. Рядом со мной Емец с одной стороны, Дима с другой, а впереди какой-то немец в шинели. Все мы под широченным крылом. Кто-то подает команду. Руками, головами, спинами подпираем наклоненное крыло. Оно подается, пружинит, а колесо недвижимо.
- Еще разок! - подбадривает кто-то по-русски.
Я стал рядом. Вижу белые холеные пальцы офицера, золотой перстень, белые манжеты рубашки, слышу запах одеколона. Смотрю на свои руки - грязные, худые, желтые. Как держится во мне жизнь? Как я еще существую?
Подали команду перейти ближе к центроплану. Суетятся невольники и немцы, работа захватывает, зажигает всех - нужно вытянуть машину, так неестественно перекошенную, застывшую в напряжении, - кажется, будто вот-вот что-то лопнет, загремит и задавит нас.
Я протиснулся к нижнему люку в фюзеляже, через который экипаж пролезает в кабину. Люк открытый. Я схватился за стойку шасси, как бы помогая поднимать машину, а глазами шарю по кабине, по приборам. Вижу летчика, его ноги, стоящие на педалях. Он ждет, пока подважат колесо, и затем моторами вырвет самолет из ямы. Пилот нервничает, он то смотрит на нас, то перебирает руками рычаги. Такая неприятность: задерживается вылет на бомбежку.
Замечаю, что рядом со мной несколько человек из нашей бригады. Дима, Олейник и Емец внимательно наблюдают за мной, перехватывают мои взгляды, направленные к кабине.
Снова звучит команда: "Дружно взялись!" Люди поддерживают самолет, и колесо выползает из ямы, а под шину мгновенно ложатся доски.
Летчик наклонился, ждет, когда можно прибавить газ. Я вижу его волосы, они вздрагивают от вибрации, вижу полную, крепкую шею. Думаю: взберусь через люк в кабину - летчик не услышит, и только вытянут колесо, ударю струбцинкой по голове. Ребята почти все здесь. Самолет готов к взлету. За несколько минут нас здесь не будет. Мной уже овладела лихорадка сто раз осмысленного действия. Наверное, товарищи почувствовали или поняли по глазам, какая борьба происходит во мне. Емец и Дима подступают еще ближе и безмолвно говорят: "Лезь, мы подсадим тебя!"
Пилот решил слегка дернуть машину моторами вперед, чтобы помочь нам. Еще одно усилие людей и моторов! Товарищи будто понимают меня, или, может быть, это мне только кажется, - они отдают все свои силы, лишь бы самолет вытащить. Ревут моторы, люди в напряжении - будто идут против бури. Я отдаю все силы, лишь бы сдвинуть самолет, вытащить. Ревут моторы, люди в напряжении - будто идут против бури. Я отдаю все силы, лишь бы сдвинуть самолет. Ну, еще немного, еще! "Если бы вы, заключенные, знали, ради чего нужно вытащить самолет, вы бы это сделали. Но я не могу сказать вам... Ну, еще один толчок!.."
Но нет, уже прошел миг самого высокого порыва, наступил спад, примирение со своим бессилием.
Пилот выключил моторы. Наступила тишина. Распорядители окриками отогнали нас от машины. Идем, сопровождаемые вахманом.
- Какая ситуация!
Я оглянулся - рядом Емец и Дима. Промолчал. Неужели они в самом деле поняли мое намерение? Неужели почувствовали, что могло случиться сегодня? Значит, Дима не забыл о моей гимнастерке со следами от орденов, помнит, кто я. Неужели он все рассказал Емецу? Моя тайна раскрыта. Что будет?!
Отстав немного, я дернул Емеца за рукав.
- Надеюсь, вы, дядя Михаил, не будете рассказывать об этом всем, как о вкусных варениках.
- Да ты что, сынок! Могила!
В капонире, за работой, я никому не смотрел в глаза. Наверно, все заметили мое намерение захватить самолет.
После ужина я разыскал Емеца. Он догадался, почему я прибежал к нему.
- Идем, Мишко, пройдемся, - сказал он, кутаясь в старый "мантель".
В его словах, улыбке и медленных движениях отражалась благосклонность, мудрость, самообладание бывалого и доброго человека. Все в нем покоряло, вызывало доверие.
Мы вышли на знакомую дорожку между высокими соснами.
- Я, Мишко, давно присматриваюсь к тебе, - замедлив шаг, начал Емец разговор. - Еще до того, как Дима открыл мне, кто ты, я узнал, что ты за птица. Ты, Мишко, сокол. Если бы мне Дима ничего не сказал, я бы сам заговорил с тобой о наших планах. Мы должны быть на свободе до того, как приблизится сюда наша армия. Никто нас отсюда живыми не выпустит. Не позволят, чтобы мы унесли тайны. Никогда! Нас потопят в море, как слепых котят. Погоди, я знаю, ты уже кому-то говорил об этом, мне передавали. Да, Мишко, мы понимаем наше будущее, но не все в своих мыслях идут дальше, не все приходят к самому главному - активной борьбе за свою свободу. Дорогой мой, кто по-настоящему бился с врагом, тот никогда не смирится с ним и в плену, а кто лишь видел войну, напуганный ею, тот сидит в плену, как мышь в норе. Мне известно, кто ты, я за тобой пойду всюду, потому что ты непримиримый и честный. Я такой же, как и ты. Был я комиссаром партизанского отряда. Можешь положиться на меня, как на старшего брата.
Потом он рассказал мне, как попал в плен. Его сильно ранило в бок. Гитлеровцы нашли комиссара в стогу соломы.
Он прислонился головой к стволу сосны и зарыдал, как маленький ребенок. Я взял его за плечи и почувствовал под ладонями изможденное, слабенькое, такое немощное тело пожилого мужчины, что мне стало страшно. Ведь он, этот человек, может умереть вот сейчас, от рыдания, от глубокого переживания.
- Зачем вы об этом, товарищ комиссар? - почему-то так назвал я его, может быть, чтобы подбодрить.
- Это от физической слабости. Пройдет, - сказал он твердым уже голосом.
Я постоял немного в сторонке, глядя на эту маленькую фигурку когда-то сильного и, вероятно, твердого человека, ожидая, пока он сам выпутается из психических тисков жалости и страдания. И он продолжал:
- Все. Верность наших отцов и любимых - святая сила, которая держит нас здесь в живых... Вот так, значит, я оказался в лагере. Бежал неоднократно, и каждый раз возвращали меня враги в свою западню. Десять дней однажды шел я полями и лесами, питаясь зерном несозревших колосьев. Обессилел, ноги опухли, десны кровоточили. Смерть уже стояла за плечами. Что делать? Хотелось упасть на землю и смотреть в небо, на тучи, на солнышко. Заполз в пшеницу недалеко от дороги. Лежу, наклоняю стебли, собираю с колосьев зерно, Вдруг слышу шелестит трава, кто-то идет по дороге. Это была украинка, угнанная в неметчину. Работала она у бауэра на ферме. Подвергая себя смертельному риску, женщина принесла мне простокваши и хлеба.
Три дня я прожил с ее поддержкой и почувствовал, что возвращаются ко мне силы. Ну, что же, говорю ей, ты девушка надежная, смелая, давай, говорю, дальше убегать из неволи вместе. Вдвоем нам будет легче решиться на такое дело. И, знаешь, она согласилась без колебаний. Свобода дороже всего. Пошли мы с ней ночью полем, по направлению к железной дороге. Нам удалось сесть в поезд, который вез на восток танки, залезли под брезент. Так мы ехали трое суток. Мучили голод и жажда. Особенно жажда. Задыхались без воды.
Я многое испытал и переносил новые невзгоды более стойко. А Лиде, так звали эту девушку, особенно тяжело было без воды. Губы ее потрескались, язык распух. Смотрю я на нее, отвлекаю разговорами, а помочь ничем не могу. Лида мне рассказывает о своем селе, о балках, колодцах, прудах. Вижу, уже бредит водой, горит, бедная, от жажды. И вдруг слышим, гром грохочет. Неужели посчастливится - польет дождь? И вот - кап, кап по брезенту. Намок брезент. Лида прильнула к нему губами.
На одной из остановок нас обнаружили и отправили в концлагерь: меня в Заксенхаузен, а Лиду в какой-то другой. Вот уже год я ничего не знаю о ней. Где она теперь? Может, замучили палачи? А может быть, если я останусь живым, разыщу ее на Украине. Название села я никогда не забуду... Храбрых людей нужно уважать и помнить. А еще - на верность в хорошем деле уметь отвечать верностью...
Проснувшись ночью, я вспомнил об этом неслучайном разговоре. Долго думал о нем.
* * *
Спустя несколько дней в нашу команду вошел Ваня Кривоногов. Между нами, советскими людьми, очень часто ставили испанцев, французов, итальянцев. Это мешало нам говорить о наших делах во время работы: только мы сходились, нас разгонял вахман.
Соколов спросил Кривоногова, почему он задержался с переходом в нашу команду.
- Конспираторы! - улыбнулся Иван. - Нужно же было найти причину. Или лучше было вызвать подозрение?
- Что же ты придумал?
- Я испортил две детали, не "смог" обточить их, и меня выгнали из мастерской.
Мы смотрели на Ивана с гордостью. Он умен и решителен, осторожен - на него можно положиться.
Так в конце 1944 года образовалась наша группа. План побега был уже выработан, но осуществление его требовало дополнительных обдуманных действий, крепкой дисциплинированной организации и отчаянной смелости.
Я понимал, что мне теперь принадлежит главная роль, я должен увести самолет. Однако захватить бомбардировщик можно только при помощи товарищей. Десять человек, даже двадцать, а то и больше мы могли взять на двухмоторный, мощный самолет. Но я помнил случай на заводе "Юнкерс", когда большая неорганизованная группа погубила дело. Чем больше людей, причастных к сговору, тем большая опасность его раскрытия. Итак, десяток - столько, сколько в бригаде аэродромной команды. Но и при десяти необязательно всем раскрывать наши карты. Должно быть ядро группы. Им, двоим или троим, на которых я должен опереться, и могу признаться, что я летчик.
Кто из всех заслуживает такого доверия?
Всей душой я потянулся к Володе Соколову. На него возлагал все надежды - только он и те, кто ему верит, могут обеспечить мне доступ к самолету, к свалке разбитых машин для предварительного ознакомления и, наконец, к избранному нами бомбардировщику для побега. Соколов хорошо понимал, что он может, как заместитель бригадира, властвовать над людьми, посылать их на работу, подгонять, наказывать, проявлять внешне необходимую по своему положению жестокость, послужить нашему делу. Для этого нужны были и находчивость, и хитрость.
С первых дней нашей дружбы я увидел, что Соколов, этот юноша из новгородского села, изуродованный побоями в застенках гестапо, умный человек, и что избрал он для жизни в плену верный путь. Этот боец делал своим товарищам много хорошего и ни на минуту не прекращал заботиться о побеге из плена. Все время он мечтал о том, чтобы встретить победу Советской Армии над гитлеровскими полчищами не в концентрационном лагере, а в строю бойцов.
Теперь мы с Владимиром почти ежедневно встречались по вечерам. В это время охрана стояла только на вышках, заключенные оставались одни, без надсмотра. Отделившись от всех, мы с Соколовым разговаривали о побеге, как о вполне решенном деле. Слушая мое мнение о том, что нужно сделать, как захватить бомбардировщик, Соколов с удивлением поглядывал на меня.
- А летчика ты мне так и не назвал?
- Это для тебя очень необходимо? - спросил я.
- Возможно, я помог бы ему продуктами.
- Ты подкрепись сам. У нас много дел впереди. А летчик... он перед тобой, - тихо сказал я.
Пораженный такой неожиданностью, Соколов остановился, бросил взгляд на мою худую фигуру, и я заметил его растерянность. Наверное, образ человека, который должен сыграть решающую роль в нашем побеге и о котором мы так много и всегда таинственно говорили, в воображении Соколова рисовался совсем иным. Мы несколько секунд стояли друг перед другом молча.
Соколов неожиданно повел разговор о себе. Он тоже мечтал стать летчиком, а по призыву попал в конницу.
- Наскакался на коне, - засмеялся Владимир, - был адъютантом командира полка. А лошадку я тогда выбрал себе, конечно, неплохую.
Я рассказал Соколову о коннике, с которым меня свела судьба в госпитале. Далекое событие вспомнилось выразительно, волнующе. Тот майор-кавалерист и по сей день представляется мне человеком большого мужества, железной воли... Его привезли в госпиталь забинтованного с ног до головы - в бою под его конем взорвалась мина. Только через два месяца он начал подниматься. Ранение было глубинное, и у него начали отмирать и отпадать пальцы рук. Мы, соседи по палате, боялись подходить к нему близко, чтобы даже взглядом, неосторожным словом не обидеть. Но майор смирился со своим увечьем. Вел он себя так, будто с ним ничего не случилось. Умел он красочно и вдохновенно рассказывать о товарищах-однополчанах, о лошадях говорил с любовью. Но когда ему нужно было показать, как рубит всадник, он терялся: очень ему трудно было это изобразить. Тогда он попросил, чтобы ему к культе бинтом привязали дощечку или линейку.
Видимо, эта дощечка, прикрепленная к культе, навела майора на мысль, что таким образом можно приспособить карандаш. Мы помогли ему привязать карандаш. И вот майор сел писать свое первое письмо домой - жене и детям. Сколько раз мы предлагали ему написать за него письмо, но он отказывался.
- Если я сам не сумею даже письма написать, - отвечал майор, - жить не стоит.
Письмо он написал и мы его отправили. Обитатели палаты считали дни, ожидая ответа, а майор с утра до вечера сидел на кровати и все что-то писал. Может, то были воспоминания, а может - завещание... Так прошла неделя. Мы уже перестали поглядывать на двери, вдруг они однажды раскрылись... Послышался плач женщины. Высокая, красивая, бросается она к майору. Тот не успел подняться с кровати, а она прильнула к нему, обхватила руками голову, целует, шепчет его имя, хватает его культи, прижимает их к щекам. У всех, кто видел эту волнующую встречу, слезились глаза. Майор был переполнен счастьем, жена была рада, что встретила живого мужа. Они ходили по коридору, как влюбленные.
И теперь, через три года, образ тяжело раненного майора-кавалериста ожил в моей памяти далеким ярким эпизодом и звал меня к подвигу. Детально рассказывая о нем Володе, я старался передать свое настроение, оптимизм майора, которому судьба уготовила тяжелые испытания до конца жизни.
Беседуя, мы снова заговорили о побеге.
- Однажды я пытался удрать из лагеря на автомашине, - сказал Соколов. Поймали и чуть не убили.
- Этим ты хочешь посеять в моей душе сомнения? Не веришь? - дружески спросил я.
Соколов молчал.
- Ездил ли ты на нашем велосипеде?
- Приходилось, - ответил Соколов.
- На немецком сумеешь?
- Велосипед - не самолет, - улыбнувшись, пояснил Соколов.
- Я знаю наш самолет, следовательно, немецкий поведу. Поможешь захватить его и через час будем дома. Я в этом уверен! Сможем убить вахмама? - настаивал я.
- Сможем.
- Переодеть нашего человека в немецкую форму и подойти всем к самолету сможем?
- Сможем, - твердо ответил Соколов.
- Больше ничего и не требуется. Все остальное за мной. Я - летчик!
Кажется, он поверил в меня. Но в этом я убедился несколькими днями позже. Как-то ночью неизвестные самолеты бомбили остров. Особенно досталось аэродрому. С утра нас погнали разбирать завалы на стоянках, оттаскивать поврежденные машины. Развороченная земля воронок, поваленные самолеты, ямы в бетонке, руины ангаров - все это немцы не хотели показывать пленным, но нужда заставила. И мы копошились среди развалин, переносили железо, забрасывали воронки. Знали, что сегодня любой немец мог безжалостно расправиться с нами. Сейчас мы, советские пленные, особенно были ненавистны фашистам. Наши войска подходили все ближе к их столице.
Бригада Володи Соколова разбирала разрушенный ангар, в котором стояло несколько самолетов, заваленных легкими перекрытиями. Когда мы добрались до какого-то бомбардировщика, засыпанного снегом и землей, я очень обрадовался. Мои товарищи по указанию капо отцепляли крылья и клали их на длинную телегу, а я увлекся фюзеляжем. Там в сущности нечего было делать, но я намеревался залезть в кабину самолета. Подняться в кабину было не просто - не хватало сил. Я топтался на одном месте, заглядывал в люк, ища какую-то подставку или что-то в этом роде. Вдруг слышу:
- Зови его длинным, - посоветовал кто-то из ребят, которые подошли сюда и окружили нас.
- Длинным? А как же тогда называть Петра Кутергина?
- Его можно и Петром Великим!
- Заслуживает?
- Он заслужит, - серьезно сказал Соколов.
Моя душа была переполнена радостью. В неволе я еще никогда ее так не чувствовал. Радость настоящего содружества, созданного в опасности продолжительным поиском.
Да, в этот вечер была создана наша группа, которая спустя два месяца осуществила побег. Здесь не было сказано, что неизвестный летчик - я, об этом узнают потом, ведь сама тайна с пилотом некоторое время сплачивала людей нашего экипажа. Товарищи сразу поверили, что я знаю его, что в решительный момент посажу его за штурвал и он поднимет самолет в воздух. А я, глядя в глаза людям, поверил, что они не отступят, не предадут, пойдут за мной на любой риск.
Мы разговаривали до самого "отбоя", ни словом не обмолвившись о том, с чего началось знакомство. Мы рассказывали о себе, словно сравнивали наши жизни и убеждали друг друга в том, что мы достойны нашего содружества. Владимир Соколов рос без отца и матери, в детском доме, затем работал в совхозе села Куркино, возле Новгорода. Я рассказал ему о себе: тоже приходилось и голодать, и ходить босиком. Наше детство было одинаково тяжелым, безхлебным, и между нами крепло доверие, мы узнали друг друга и не подведем; до конца пойдем избранным путем.
- Ты по-ихнему хорошо говоришь? - спросил я Володю Соколова.
- Беда научила, - ответил он. - В школе увлекался языками. Потом бауэры ежедневно давали уроки. Немцы уже считают своим.
- Нам такое доверие пригодится.
- В каком смысле?
- Летчика надо в команду взять, к самолетам как-то провести. Пусть увидит кабину, - твердо предложил я.
- Это обеспечим, - утвердительно проговорил Немченко. Он дважды пытался бежать от хозяина, эксплуатировавшего невольников. Когда после первого побега его поймали и привезли к хозяину, заплатившему даже деньги за своего раба, хозяин ткнул пальцами в глаза и один глаз выколол.
"Жаль, что один. Я хотел оба. Больше не бегал бы", - сожалел бауэр.
Через некоторое время Немченко рассчитался с хозяином и исчез в лесах с группой наших людей. Это был небольшой отряд мести фашистским извергам. Кто-то из бойцов назвал тогда Немченко лейтенантом, и прозвище осталось за ним, потому что весь его отряд попал в концлагерь.
- Хотели бежать на Родину, но просчитались, - глубоко вздохнул Немченко, вспоминая свою роковую неудачу.
Немченко тоже в совершенстве владел немецким языком, и ему тоже, как и Соколову, иногда поручали водить бригаду для работы на аэродроме.
Я присматривался к товарищам, расспрашивал их, еще не раскрывая до конца своих соображений.
* * *
В лагере произошли изменения: почти всех молодых эсэсовцев забрали с острова на фронт. В роли вахманов мы увидели сутуловатых, пожилых людей. Старички к нам начали относиться мягче, осмотрительней, хотя в бараках продолжалась та же зверская жестокость.
Наш блоковый по прозвищу Вилли Черный превосходил многих своих коллег в изощрениях над заключенными. Именно в эти дни нам выдали новые покрывала в клеточку - синее с белым, и это послужило для Вилли Черного поводом к убийству нескольких заключенных. В барак притащили две доски, поставили их с двух сторон нар, по ним мы должны были выравнивать постели. Если оставались на ней бугорки, Вилли Черный хохотал от удовольствия, а "виновного" выводил во двор и обливал холодной водой.
Каждый вечер, когда блоковый начинал развлекаться, мы убегали из бараков к месту встреч. Жестокости делали пленных более решительными. Дрожа от холода на морском ветру, мы приняли не одно решение: свести участников заговора в одну команду, наладить хорошие отношения с вахманом.
Из лагеря забрали и собак - их согнали в одно место, и мы видели, как за проволочной оградой специалисты тренировали овчарок бросаться под танк. Без собак стало легче и будто просторнее... Пора было действовать.
Сколачивание бригады для побега требовало от каждого участника отваги и личной жертвы. Но стоит ли рисковать именно теперь?
Эта проблема была решена за один день. После истязания найденного в фюзеляже самолета беглеца и разъяснений коменданта - "расстреляем всю команду, из которой убежал один: пять слева, пять справа и в строю каждого десятого" - я задумался над тем, хватит ли смелости у всех товарищей идти на смертельную опасность? Вопрос этот был не праздным. И когда мы в условленный день протиснулись к Соколову, который собирал желающих идти работать на аэродром, среди нас не оказалось Ивана Кривоногова.
Соколов вместе с охранником, низеньким, худым старичком в длинной шинели, повел нас на широкое поле аэродрома. Впереди шел Соколов - он подавал команды, следил за порядком в строю, чтобы мы надлежащим образом приветствовали всех встречных эсэсовцев. На некотором расстоянии впереди шел немец-прораб, он же бригадир, дававший рабочим задания и определявший точное место работы каждому. Замыкал нашу небольшую колонну вахман.
Стоял утренний полумрак, дул острый морской ветер. Закутанные в шарфы, платки, обмотанные бумажными мешками и лохмотьями, шли мы тесной группкой. Это было настоящее летное поле, на которое я раньше не имел права ступить ногой.
Я всматривался в сумерки, старался определить, где мы, далеко ли от стоянок самолетов. И вдруг: чах-чах! Пламя из патрубков. Свет прожектора рассекает тьму и выхватывает из нее длинный ряд самолетов. Я едва не остолбенел. Вот где они, совсем рядом, боевые, готовые к полету "юнкерсы"! Загудели моторы. Мы шли дальше к ангарам, на которые только вчера чьи-то самолеты сбросили бомбы.
И сразу улетучились из моей головы все соображения предосторожности - я увидел самолеты, готовые к полету. Я шаркал долбленками, а рука уже искала в сумке железку. Испугавшись такого "заскока", я начал кусать губы.
- Не знаешь, почему нет Ивана? - обратился ко мне Соколов.
- Не знаю, - ответил я.
- Я разговаривал с ним, - проговорил Михаил Емец.
- Почему же он крутит?
- В слесарной мастерской теплее, чем здесь.
- Конечно.
- Я тоже виделся с ним, - отозвался Дима.
- Подтянись! Раз, два, три! - грозно скомандовал Соколов.
Наша бригада в этот день поправляла поврежденный бомбой капонир защитное сооружение для самолетов. Он имел два выхода: один широкий передний, через который выкатывался самолет, и задний - тыловой, узкий. За капониром лежал лом от поврежденных бомбами машин. Там же валялись каркасы сгоревших при бомбежках самолетов, кабины, узлы, изуродованные, разбитые в авариях. Когда мне удалось проскользнуть через тыловой выход, я понял, какую ценность для меня и всей нашей группы представляют эти обломки: по ним я мог познакомиться с некоторыми приборами и средствами управления самолетом.
Это открытие было важным приобретением для меня в первый день работы на аэродроме. Когда я сказал о нем Соколову, он схватил меня за руку выше локтя и так ее сжал, что я умолк.
- Ясно! - горячо шепнул он мне.
Подходило время обеда. Мы ожидали, когда привезут нам "зупу". Не заставят ли отсюда идти к баракам? Но нет, движется повозка с бидонами. Разлили суп в наши котелки, и заключенные, кто где, пристроились на земле, бережно держа в ладонях свой паек. Вахману выдали обед отдельно, а бригадир пошел в столовую.
Наш вахман, с которым сегодня мы впервые вышли на работу, исполнял свои обязанности так же четко и строго, как и другие, и никто из нас не рассчитывал, не ожидал чего-то большего, чем разрешалось до сих пор. Новый вахман не вмешивался в нашу работу, он стоял в стороне, потирая замерзшие руки, изредка курил сигареты. Когда же ему привезли обед, он вошел в капонир, положил на землю винтовку, расстелил перед собой полотенце и принялся совсем по-домашнему обедать. Увидев, что мы проглотили свою еду, вахман подозвал к себе Соколова и что-то сказал ему. Владимир подошел к нам:
- Вахман разрешает развести костер. Может быть, у кого есть что-либо испечь или сварить - пожалуйста, он не запрещает.
Значит, наш новый вахман - человек бывалый, знает, что у нашего брата иногда бывает при себе сырая картошина, подобранная кость, редька. Нам действительно самым необходимым бывает огонь - поварить косточку и выпить тепленького бульона, согреться.
Вскоре в нашем капонире запылал костер. Одни кипятили воду в своих котелках, другие держали ладони над пламенем. Среди полосатых фигур была и сутуловатая спина в шинели. Мы смотрели на нашего нового вахмана с благодарностью.
А я в те минуты, обойдя костер, посмотрел на старческую спину вахмана, на его худой затылок, который виднелся из-под воротника, и впервые подумал: возможно, придется, убить его ударом по голове.
* * *
Мимо нашего капонира то и дело пробегали быстрые, проворные "мессершмитты", к которым я был особенно неравнодушен; подкатывались к старту тяжелые, длинные, с мощными моторами "юнкерсы". Теперь я мог рассмотреть их вблизи, а иногда я так их провожал глазами, что летчики, сосредоточенно глядя вперед, замечали меня, застывшего на стене капонира, на миг поворачивали ко мне свое лицо.
Чего ты, мол, вытаращился? Все равно ничего не смыслишь в машине!
Вдруг на аэродроме поднялась тревога. На край бетонки помчались машины, люди. Приказывают и нашей команде поторопиться туда же. Забираем лопаты, котомки, шагаем в строю. Соколов впереди, вахман сзади. Подгоняет любопытство. Проходим там, где никогда не бывали, - между самолетами. Владимир ведет нас Напрямик, будто старается для них, а я воспринимаю его маршрут по-своему. Все увиденное пригодится.
Да, мне понятно, что случилось: старая воронка от бомбы засыпана кое-как вместе со снегом; подтаяло, земля размякла, и колесо бомбардировщика провалилось. Люди окружили самолет, силясь поднять одну сторону и высвободить колесо.
Подошли мы. Рядом со мной Емец с одной стороны, Дима с другой, а впереди какой-то немец в шинели. Все мы под широченным крылом. Кто-то подает команду. Руками, головами, спинами подпираем наклоненное крыло. Оно подается, пружинит, а колесо недвижимо.
- Еще разок! - подбадривает кто-то по-русски.
Я стал рядом. Вижу белые холеные пальцы офицера, золотой перстень, белые манжеты рубашки, слышу запах одеколона. Смотрю на свои руки - грязные, худые, желтые. Как держится во мне жизнь? Как я еще существую?
Подали команду перейти ближе к центроплану. Суетятся невольники и немцы, работа захватывает, зажигает всех - нужно вытянуть машину, так неестественно перекошенную, застывшую в напряжении, - кажется, будто вот-вот что-то лопнет, загремит и задавит нас.
Я протиснулся к нижнему люку в фюзеляже, через который экипаж пролезает в кабину. Люк открытый. Я схватился за стойку шасси, как бы помогая поднимать машину, а глазами шарю по кабине, по приборам. Вижу летчика, его ноги, стоящие на педалях. Он ждет, пока подважат колесо, и затем моторами вырвет самолет из ямы. Пилот нервничает, он то смотрит на нас, то перебирает руками рычаги. Такая неприятность: задерживается вылет на бомбежку.
Замечаю, что рядом со мной несколько человек из нашей бригады. Дима, Олейник и Емец внимательно наблюдают за мной, перехватывают мои взгляды, направленные к кабине.
Снова звучит команда: "Дружно взялись!" Люди поддерживают самолет, и колесо выползает из ямы, а под шину мгновенно ложатся доски.
Летчик наклонился, ждет, когда можно прибавить газ. Я вижу его волосы, они вздрагивают от вибрации, вижу полную, крепкую шею. Думаю: взберусь через люк в кабину - летчик не услышит, и только вытянут колесо, ударю струбцинкой по голове. Ребята почти все здесь. Самолет готов к взлету. За несколько минут нас здесь не будет. Мной уже овладела лихорадка сто раз осмысленного действия. Наверное, товарищи почувствовали или поняли по глазам, какая борьба происходит во мне. Емец и Дима подступают еще ближе и безмолвно говорят: "Лезь, мы подсадим тебя!"
Пилот решил слегка дернуть машину моторами вперед, чтобы помочь нам. Еще одно усилие людей и моторов! Товарищи будто понимают меня, или, может быть, это мне только кажется, - они отдают все свои силы, лишь бы самолет вытащить. Ревут моторы, люди в напряжении - будто идут против бури. Я отдаю все силы, лишь бы сдвинуть самолет, вытащить. Ревут моторы, люди в напряжении - будто идут против бури. Я отдаю все силы, лишь бы сдвинуть самолет. Ну, еще немного, еще! "Если бы вы, заключенные, знали, ради чего нужно вытащить самолет, вы бы это сделали. Но я не могу сказать вам... Ну, еще один толчок!.."
Но нет, уже прошел миг самого высокого порыва, наступил спад, примирение со своим бессилием.
Пилот выключил моторы. Наступила тишина. Распорядители окриками отогнали нас от машины. Идем, сопровождаемые вахманом.
- Какая ситуация!
Я оглянулся - рядом Емец и Дима. Промолчал. Неужели они в самом деле поняли мое намерение? Неужели почувствовали, что могло случиться сегодня? Значит, Дима не забыл о моей гимнастерке со следами от орденов, помнит, кто я. Неужели он все рассказал Емецу? Моя тайна раскрыта. Что будет?!
Отстав немного, я дернул Емеца за рукав.
- Надеюсь, вы, дядя Михаил, не будете рассказывать об этом всем, как о вкусных варениках.
- Да ты что, сынок! Могила!
В капонире, за работой, я никому не смотрел в глаза. Наверно, все заметили мое намерение захватить самолет.
После ужина я разыскал Емеца. Он догадался, почему я прибежал к нему.
- Идем, Мишко, пройдемся, - сказал он, кутаясь в старый "мантель".
В его словах, улыбке и медленных движениях отражалась благосклонность, мудрость, самообладание бывалого и доброго человека. Все в нем покоряло, вызывало доверие.
Мы вышли на знакомую дорожку между высокими соснами.
- Я, Мишко, давно присматриваюсь к тебе, - замедлив шаг, начал Емец разговор. - Еще до того, как Дима открыл мне, кто ты, я узнал, что ты за птица. Ты, Мишко, сокол. Если бы мне Дима ничего не сказал, я бы сам заговорил с тобой о наших планах. Мы должны быть на свободе до того, как приблизится сюда наша армия. Никто нас отсюда живыми не выпустит. Не позволят, чтобы мы унесли тайны. Никогда! Нас потопят в море, как слепых котят. Погоди, я знаю, ты уже кому-то говорил об этом, мне передавали. Да, Мишко, мы понимаем наше будущее, но не все в своих мыслях идут дальше, не все приходят к самому главному - активной борьбе за свою свободу. Дорогой мой, кто по-настоящему бился с врагом, тот никогда не смирится с ним и в плену, а кто лишь видел войну, напуганный ею, тот сидит в плену, как мышь в норе. Мне известно, кто ты, я за тобой пойду всюду, потому что ты непримиримый и честный. Я такой же, как и ты. Был я комиссаром партизанского отряда. Можешь положиться на меня, как на старшего брата.
Потом он рассказал мне, как попал в плен. Его сильно ранило в бок. Гитлеровцы нашли комиссара в стогу соломы.
Он прислонился головой к стволу сосны и зарыдал, как маленький ребенок. Я взял его за плечи и почувствовал под ладонями изможденное, слабенькое, такое немощное тело пожилого мужчины, что мне стало страшно. Ведь он, этот человек, может умереть вот сейчас, от рыдания, от глубокого переживания.
- Зачем вы об этом, товарищ комиссар? - почему-то так назвал я его, может быть, чтобы подбодрить.
- Это от физической слабости. Пройдет, - сказал он твердым уже голосом.
Я постоял немного в сторонке, глядя на эту маленькую фигурку когда-то сильного и, вероятно, твердого человека, ожидая, пока он сам выпутается из психических тисков жалости и страдания. И он продолжал:
- Все. Верность наших отцов и любимых - святая сила, которая держит нас здесь в живых... Вот так, значит, я оказался в лагере. Бежал неоднократно, и каждый раз возвращали меня враги в свою западню. Десять дней однажды шел я полями и лесами, питаясь зерном несозревших колосьев. Обессилел, ноги опухли, десны кровоточили. Смерть уже стояла за плечами. Что делать? Хотелось упасть на землю и смотреть в небо, на тучи, на солнышко. Заполз в пшеницу недалеко от дороги. Лежу, наклоняю стебли, собираю с колосьев зерно, Вдруг слышу шелестит трава, кто-то идет по дороге. Это была украинка, угнанная в неметчину. Работала она у бауэра на ферме. Подвергая себя смертельному риску, женщина принесла мне простокваши и хлеба.
Три дня я прожил с ее поддержкой и почувствовал, что возвращаются ко мне силы. Ну, что же, говорю ей, ты девушка надежная, смелая, давай, говорю, дальше убегать из неволи вместе. Вдвоем нам будет легче решиться на такое дело. И, знаешь, она согласилась без колебаний. Свобода дороже всего. Пошли мы с ней ночью полем, по направлению к железной дороге. Нам удалось сесть в поезд, который вез на восток танки, залезли под брезент. Так мы ехали трое суток. Мучили голод и жажда. Особенно жажда. Задыхались без воды.
Я многое испытал и переносил новые невзгоды более стойко. А Лиде, так звали эту девушку, особенно тяжело было без воды. Губы ее потрескались, язык распух. Смотрю я на нее, отвлекаю разговорами, а помочь ничем не могу. Лида мне рассказывает о своем селе, о балках, колодцах, прудах. Вижу, уже бредит водой, горит, бедная, от жажды. И вдруг слышим, гром грохочет. Неужели посчастливится - польет дождь? И вот - кап, кап по брезенту. Намок брезент. Лида прильнула к нему губами.
На одной из остановок нас обнаружили и отправили в концлагерь: меня в Заксенхаузен, а Лиду в какой-то другой. Вот уже год я ничего не знаю о ней. Где она теперь? Может, замучили палачи? А может быть, если я останусь живым, разыщу ее на Украине. Название села я никогда не забуду... Храбрых людей нужно уважать и помнить. А еще - на верность в хорошем деле уметь отвечать верностью...
Проснувшись ночью, я вспомнил об этом неслучайном разговоре. Долго думал о нем.
* * *
Спустя несколько дней в нашу команду вошел Ваня Кривоногов. Между нами, советскими людьми, очень часто ставили испанцев, французов, итальянцев. Это мешало нам говорить о наших делах во время работы: только мы сходились, нас разгонял вахман.
Соколов спросил Кривоногова, почему он задержался с переходом в нашу команду.
- Конспираторы! - улыбнулся Иван. - Нужно же было найти причину. Или лучше было вызвать подозрение?
- Что же ты придумал?
- Я испортил две детали, не "смог" обточить их, и меня выгнали из мастерской.
Мы смотрели на Ивана с гордостью. Он умен и решителен, осторожен - на него можно положиться.
Так в конце 1944 года образовалась наша группа. План побега был уже выработан, но осуществление его требовало дополнительных обдуманных действий, крепкой дисциплинированной организации и отчаянной смелости.
Я понимал, что мне теперь принадлежит главная роль, я должен увести самолет. Однако захватить бомбардировщик можно только при помощи товарищей. Десять человек, даже двадцать, а то и больше мы могли взять на двухмоторный, мощный самолет. Но я помнил случай на заводе "Юнкерс", когда большая неорганизованная группа погубила дело. Чем больше людей, причастных к сговору, тем большая опасность его раскрытия. Итак, десяток - столько, сколько в бригаде аэродромной команды. Но и при десяти необязательно всем раскрывать наши карты. Должно быть ядро группы. Им, двоим или троим, на которых я должен опереться, и могу признаться, что я летчик.
Кто из всех заслуживает такого доверия?
Всей душой я потянулся к Володе Соколову. На него возлагал все надежды - только он и те, кто ему верит, могут обеспечить мне доступ к самолету, к свалке разбитых машин для предварительного ознакомления и, наконец, к избранному нами бомбардировщику для побега. Соколов хорошо понимал, что он может, как заместитель бригадира, властвовать над людьми, посылать их на работу, подгонять, наказывать, проявлять внешне необходимую по своему положению жестокость, послужить нашему делу. Для этого нужны были и находчивость, и хитрость.
С первых дней нашей дружбы я увидел, что Соколов, этот юноша из новгородского села, изуродованный побоями в застенках гестапо, умный человек, и что избрал он для жизни в плену верный путь. Этот боец делал своим товарищам много хорошего и ни на минуту не прекращал заботиться о побеге из плена. Все время он мечтал о том, чтобы встретить победу Советской Армии над гитлеровскими полчищами не в концентрационном лагере, а в строю бойцов.
Теперь мы с Владимиром почти ежедневно встречались по вечерам. В это время охрана стояла только на вышках, заключенные оставались одни, без надсмотра. Отделившись от всех, мы с Соколовым разговаривали о побеге, как о вполне решенном деле. Слушая мое мнение о том, что нужно сделать, как захватить бомбардировщик, Соколов с удивлением поглядывал на меня.
- А летчика ты мне так и не назвал?
- Это для тебя очень необходимо? - спросил я.
- Возможно, я помог бы ему продуктами.
- Ты подкрепись сам. У нас много дел впереди. А летчик... он перед тобой, - тихо сказал я.
Пораженный такой неожиданностью, Соколов остановился, бросил взгляд на мою худую фигуру, и я заметил его растерянность. Наверное, образ человека, который должен сыграть решающую роль в нашем побеге и о котором мы так много и всегда таинственно говорили, в воображении Соколова рисовался совсем иным. Мы несколько секунд стояли друг перед другом молча.
Соколов неожиданно повел разговор о себе. Он тоже мечтал стать летчиком, а по призыву попал в конницу.
- Наскакался на коне, - засмеялся Владимир, - был адъютантом командира полка. А лошадку я тогда выбрал себе, конечно, неплохую.
Я рассказал Соколову о коннике, с которым меня свела судьба в госпитале. Далекое событие вспомнилось выразительно, волнующе. Тот майор-кавалерист и по сей день представляется мне человеком большого мужества, железной воли... Его привезли в госпиталь забинтованного с ног до головы - в бою под его конем взорвалась мина. Только через два месяца он начал подниматься. Ранение было глубинное, и у него начали отмирать и отпадать пальцы рук. Мы, соседи по палате, боялись подходить к нему близко, чтобы даже взглядом, неосторожным словом не обидеть. Но майор смирился со своим увечьем. Вел он себя так, будто с ним ничего не случилось. Умел он красочно и вдохновенно рассказывать о товарищах-однополчанах, о лошадях говорил с любовью. Но когда ему нужно было показать, как рубит всадник, он терялся: очень ему трудно было это изобразить. Тогда он попросил, чтобы ему к культе бинтом привязали дощечку или линейку.
Видимо, эта дощечка, прикрепленная к культе, навела майора на мысль, что таким образом можно приспособить карандаш. Мы помогли ему привязать карандаш. И вот майор сел писать свое первое письмо домой - жене и детям. Сколько раз мы предлагали ему написать за него письмо, но он отказывался.
- Если я сам не сумею даже письма написать, - отвечал майор, - жить не стоит.
Письмо он написал и мы его отправили. Обитатели палаты считали дни, ожидая ответа, а майор с утра до вечера сидел на кровати и все что-то писал. Может, то были воспоминания, а может - завещание... Так прошла неделя. Мы уже перестали поглядывать на двери, вдруг они однажды раскрылись... Послышался плач женщины. Высокая, красивая, бросается она к майору. Тот не успел подняться с кровати, а она прильнула к нему, обхватила руками голову, целует, шепчет его имя, хватает его культи, прижимает их к щекам. У всех, кто видел эту волнующую встречу, слезились глаза. Майор был переполнен счастьем, жена была рада, что встретила живого мужа. Они ходили по коридору, как влюбленные.
И теперь, через три года, образ тяжело раненного майора-кавалериста ожил в моей памяти далеким ярким эпизодом и звал меня к подвигу. Детально рассказывая о нем Володе, я старался передать свое настроение, оптимизм майора, которому судьба уготовила тяжелые испытания до конца жизни.
Беседуя, мы снова заговорили о побеге.
- Однажды я пытался удрать из лагеря на автомашине, - сказал Соколов. Поймали и чуть не убили.
- Этим ты хочешь посеять в моей душе сомнения? Не веришь? - дружески спросил я.
Соколов молчал.
- Ездил ли ты на нашем велосипеде?
- Приходилось, - ответил Соколов.
- На немецком сумеешь?
- Велосипед - не самолет, - улыбнувшись, пояснил Соколов.
- Я знаю наш самолет, следовательно, немецкий поведу. Поможешь захватить его и через час будем дома. Я в этом уверен! Сможем убить вахмама? - настаивал я.
- Сможем.
- Переодеть нашего человека в немецкую форму и подойти всем к самолету сможем?
- Сможем, - твердо ответил Соколов.
- Больше ничего и не требуется. Все остальное за мной. Я - летчик!
Кажется, он поверил в меня. Но в этом я убедился несколькими днями позже. Как-то ночью неизвестные самолеты бомбили остров. Особенно досталось аэродрому. С утра нас погнали разбирать завалы на стоянках, оттаскивать поврежденные машины. Развороченная земля воронок, поваленные самолеты, ямы в бетонке, руины ангаров - все это немцы не хотели показывать пленным, но нужда заставила. И мы копошились среди развалин, переносили железо, забрасывали воронки. Знали, что сегодня любой немец мог безжалостно расправиться с нами. Сейчас мы, советские пленные, особенно были ненавистны фашистам. Наши войска подходили все ближе к их столице.
Бригада Володи Соколова разбирала разрушенный ангар, в котором стояло несколько самолетов, заваленных легкими перекрытиями. Когда мы добрались до какого-то бомбардировщика, засыпанного снегом и землей, я очень обрадовался. Мои товарищи по указанию капо отцепляли крылья и клали их на длинную телегу, а я увлекся фюзеляжем. Там в сущности нечего было делать, но я намеревался залезть в кабину самолета. Подняться в кабину было не просто - не хватало сил. Я топтался на одном месте, заглядывал в люк, ища какую-то подставку или что-то в этом роде. Вдруг слышу: